№5, 2015/Литературное сегодня

Жанровое самообретение Олега Чухонцева

За последние два года у Олега Чухонцева вышло три книги, в разных аспектах итожащие его творчество1, — и это в свою очередь дает повод для некоторых обобщений.

Жанровый портрет поэта — до сих пор редкий опыт, но, попробовав свои силы на жанровом анализе отдельных сложных стихотворений2 и даже циклов3, на истории отдельных жанров4, мы решили попытаться взглянуть на жанровое мышление одного из ведущих современных поэтов. Об Олеге Чухонцеве на данный момент написано много, иногда в суждениях критиков и литературоведов возникают и жанровые обозначения отдельных стихотворений, но очевидно, что «глазами жанра» его творчество еще не было прочитано. А сделать это важно — иначе индивидуальные заслуги поэта внутри отечественных поэтических традиций оценить будет трудно.

В зоне внимания здесь — прежде всего корпус лирических стихотворений; за пределом детального рассмотрения остаются поэмы — жанр у поэта самоочевидный и во многом удачно проанализированный А. Скворцовым5. А вот расстановка границ между жанрами в лирике Чухонцева — задача более сложная. «Так где же они, чухонцевская интонация, манера? — задавалась вопросом в давней статье И. Роднянская. — Не ухватишь, не укажешь пальцем. Жанры? Но признанья, обрывки исповеди перемежаются с новеллами в стихах, историческими балладами, моментальными снимками встречных лиц, и трудно сказать, где именно поэт ближе к самому себе»6. В то же время расчертить жанровое пространство было бы задачей в существенной степени технической, поэтому содержательно гораздо более важным представляется поиск жанров, претендующих на то, чтобы лучше остальных демонстрировать индивидуальные особенности поэта Олега Чухонцева. Между тем нельзя не оговориться: внимание к жанру — это внимание прежде всего к типологическим чертам поэтики, на фоне которых лучше видны индивидуальные достижения. Это значит, что, учитывая объем взятого для рассмотрения материала, работать придется с определенной степенью обобщения, не всегда позволяющего показать всю тонкость того или иного текста, — это издержки ракурса, избранного в данной работе.

Разговор о жанровом мышлении поэта во многом помог начать сам Чухонцев. Свежая книга «21 случай повествовательной речи», составленная автором, зафиксировала типологический посыл — поэт сам указывает на сферу своих творческих исканий. Ею оказывается зона соприкосновения лирики и эпоса. К творчеству Чухонцева довольно непросто искать ключи в силу его разнообразия, а тут поэт делает такой подарок — формирует собственное «семантическое ядро», корпус текстов, претендующих если не на жанровое единство, то на жанровую близость. И. Булкина, составитель киевской книжки избранного, в предисловии отмечает, что Чухонцев — «поэт «эпического темперамента»» «и проще всего было составить собрание таких фрагментов, «объединенных длительностью высказывания»…»7 Но «проблема в том, что такой сборник уже составлен»8. Это о книге «21 случай…». Может даже показаться, что семидесятипятилетний автор обогнал издателя на последнем повороте. Но ситуация, пожалуй, иная: идея выделения повествовательного «ядра» в творчестве Чухонцева сразу, как только она была реализована поэтом, стала самоочевидной: это давно уже надо было сделать; в конце концов, за последние десять лет корпус стихов Чухонцева принципиально не изменился. А вот про «эпический темперамент» И. Булкина сказала очень точно, и мы еще вернемся к разговору о нем.

И уж конечно, если где-то и искать ведущий жанр лирики Олега Чухонцева, то именно здесь. Впрочем, хотя круг поиска поэтом сужен, готовых жанровых определений в книге не встретить. В кратком высказывании «От автора» поэт замечает, что «в издании собраны стихи разных жанров, объединенные длительностью высказывания»9. Так что пусть читателя не сбивает вынесенная в название «повествовательная речь» — жанры тут разные. «Повествование» Чухонцева синкретично, поэт приходит к нему из глубины самых разных жанров на протяжении всего творчества. Поэтому и читать его избранное мы начнем с самого начала.

Надындивидуальный идиллический лейтмотив

Идиллия не претендует на звание одного из ведущих жанров в лирике Чухонцева, однако, сверяясь с этим жанром, легко обнаружить эволюционную линию в творчестве поэта. По нашему мнению, идиллия сыграла значимую роль на начальном этапе его развития, затем очевидным образом подверглась существенным испытаниям и была на грани исчезновения — чтобы позднее выйти из испытаний обновленной, закаленной.

Идиллия в неканонический период, охватывающий последние два века, как правило, концентрируется на лирическом сюжете, в ходе которого мир природы и мир человека начинают говорить на одном языке. Если старая идиллия изображала этот условный мир, оснащенный не менее условной пастушеской атрибутикой, то уже со второй трети XIX века жанр в большинстве случаев содержит рефлексивный момент осознавания обретаемой гармонии. Так и у Чухонцева: за скобками идиллии всегда подразумевается совсем не идиллическое пространство — этот не всегда выражаемый контекст и придает значимости временному ценностному совпадению человека и внешнего мира.

Капуста в Павловом Посаде.

Капуста! — и бело в глазах:

на взбеленившемся базаре,

и на весах, и на возах.

…………………………

Как никогда легко и ясно,

как будто в первый раз люблю:

чисто-чисто,

часто-часто,

мелко-мелко

изрублю.

(1960)10

Здесь подчеркнут временный характер идиллического состояния. Ведь идиллия изначально сезонна, но вечна — этот заложенный в ней хронотопический конфликт будет богато обыгран в момент разрушения жанра: сезон капусты, когда «стучат во всех дворах», а ее скрип — преддверие назавтра скрипящего снега. Это упорядоченный, предсказуемый мир, пронизанный коллективными ритуалами и ценностями. В нем нет места индивидуальному — потому и лирический субъект здесь не выделяется из общей картины, не противопоставляет себя ей. В то же время сама картина — подробна, предметна, неотрывна от материальной повседневности. Внимание к быту — не абстрактное его воспевание, а восхищенное перебирание его в том числе непарадных деталей — эти качества поэтики Чухонцева родом из художественной реальности идиллии.

У Чухонцева тканью идиллического мира выступает не столько природа, сколько увязанный с природными циклами порядок деревенской повседневности. Поэтому картины зимних деревенских похорон («Зима. Мороз. Трусит кобылка…», 1960), похода за водой среди трудового дня («По воду», 1960), заготовки картошки («В воскресный день в начале сентября…», 1961) пишутся по жанровой канве идиллии. При этом чем дальше, тем сильнее Чухонцев заставляет своего лирического субъекта переживать центральное — жанровое — событие ценностного совпадения с мирозданием. Вот цитата из стихотворения, в котором осенний лес сравнивается с пылающим огнем: «Гори, лесной огонь, багровый, рыжий, алый, / свисти в свое дупло тоской берестяной. / Не надо ничего — ни денег мне, ни славы, / покуда ты горишь передо мной» — и как апофеоз этого состояния строка: «У нас одна душа в сквозном и скудном мире» (1963).

Показателен также отрывок из стихотворения 1965 года:

Неслышимый на слух,

невидимый на глаз,

бродил единый Дух,

преображавший нас.

Он зябликом в лесу

свистел на сто ладов,

да так, что на весу

сорваться был готов.

(1965)

Это чувство внутреннего единства с природой не оставляло Чухонцева на протяжении всего его творчества, но — серьезно усложнялось. Так, примерно с 1963 года все чаще встречаются примеры, когда в идиллический мир у Чухонцева вторгается сюжетика исторического мышления — и от гармонического сосуществования с природой ничего не остается. «Я понял: погода ломалась, / накатывался перелом, / когда топором вырубалось / все то, что писалось пером» (1963) — даже картина погоды получает эпохальное историческое измерение, которого не знает идиллия. В логике исторической, жанрово пока неопознанной рефлексии и главное событие идиллии получает совершенно иную окраску:

Никого… Я один на один

с прозябаньем в осенней природе,

в частоколе берез и осин,

словно пугало на огороде.

Мы срослись. Как река к берегам

примерзает гусиною кожей,

так земля примерзает к ногам

и душа — к пустырям бездорожий.

(1966)

Показательно смещение всех акцентов: то, что для идиллии — высшая ценность, становится «прозябаньем» «в природе». На той же почве появляются образы мертвой провинции: «В нашем городе тишь да крышь, / что мы знаем — не знаем сами, / но за что ни возьмись — глядишь, / не сойдутся концы с концами. // И поймешь в невеселый час, / что на осень нашла проруха: / просвистела она — и нас / оглушила на оба уха» (1965). Здесь идиллический мир уже выродился — его порядок заменила индивидуалистическая рефлексия.

С середины 1960-х у чухонцевской идиллии появляется ценностная «скрепа» — христианские мотивы порой предотвращают разрушение идиллического мира. Чудеса, христианские таинства не ограничиваются миром человека, а захватывают и мир природы. Например, в «Пасхе на Клязьме»: «И чудо свершилось сполна: / к рассвету или воскресенью / увидели новую землю / и — ахнув — узнали: весна!» (1966). Впрочем, такие примеры — единичны.

Идиллическая поэтика явно подпитывалась и английской поэзией, переводами которой занимался Чухонцев. Приведем только красноречивый отрывок из стихотворения Джона Китса «Кузнечик и сверчок»: «Пока земля пребудет, не умрет / Поэзия: когда в листве от зноя / И птицы не поют — из травостоя / Кузнечик свежий голос подает…»11 Из этого стихотворения, кстати, — и образ сверчка, который заступает на свой поэтический пост ночью. Именно сверчок был назван Чухонцевым «безъязыким толмачом» в оригинальном стихотворении «Под тутовым деревом…» — и то, что этим словосочетанием озаглавлена теперь книга избранных переводов, лишь подтверждает иноземное происхождение этого ключевого для поэта образа, связанного с идиллическим миром.

«Напоминание об Ивике» (1973) — редкий для Чухонцева ролевой текст: он написан от лица убитого разбойниками греческого поэта. Приходящий к лирическому субъекту во сне образ поэта — вполне идиллический: тут и посох, и флейта, и откликающиеся на музыку птицы — и, тем не менее, неизбежное убийство: «Я мало жил — и много. / Там умер — здесь воскрес. / Но где она, дорога / в родной Пелопоннес?» Сам сюжет разрушения идиллического мира здесь выходит на первый план — именно этим сюжетом история интересна Чухонцеву.

У поэта есть отрывок в «семейной хронике» «Свои» (1982), в котором он напрямую формулирует суть происходящей в нем эволюции:

  1. Чухонцев О. 37. Киев: Laurus, 2013 («Числа», вып. 5. Сост. серии Инна Булкина); Чухонцев О. 21 случай повествовательной речи. Стихотворения и поэма. СПб.: Лениздат, Команда А, 2013; Чухонцев О. Речь молчания. М.: ArsisBooks, 2014.[]
  2. Мирошниченко О. Стихотворение Б. Пастернака «Август» как пространство жанровой борьбы // Известия Южного федерального университета. Филологические науки. № 4. Ростов-на-Дону, 2012.[]
  3. Козлов В. И., Мирошниченко О. С. Жанровое мышление поэта Юрия Живаго // Новый филологический вестник. 2012. № 4.[]
  4. Козлов В. И. Русская элегия неканонического периода: Очерки типологии и истории. М.: Языки славянской культуры, 2013.[]
  5. Скворцов А. Дело Семенова: фамилия против семьи. Опыт анализа поэмы «Однофамилец» Олега Чухонцева // Вопросы литературы. 2006. № 5; Скворцов А. Э. Поэма Олега Чухонцева «Свои. Семейная хроника». Поэт и предшественники // Philologica. Vol. 9. № 21-23.[]
  6. Роднянская И. Б. Стальная водица в небесном ковше // Роднянская И. Б. Движение литературы. В 2 тт. Т. II. М.: Языки славянских культур, 2006. С. 147. []
  7. Булкина И. Все реки текут // Чухонцев О. 37. С. 8.[]
  8. Там же.[]
  9. Чухонцев О. 21 случай… С. 7. []
  10. Здесь и далее цитаты из основного корпуса стихотворений Олега Чухонцева приводятся по изд.: Чухонцев О. Пробегающий пейзаж. Стихотворения и поэмы. СПб.: Инапресс, 1997. Издание выбрано в качестве основного по простой причине — только в нем под стихами стоят даты.[]
  11. Чухонцев О. Безъязыкий толмач. Избранные переводы. М.: ArsisBooks, 2014. С. 41.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2015

Цитировать

Мирошниченко, О. Жанровое самообретение Олега Чухонцева / О. Мирошниченко, В.И. Козлов // Вопросы литературы. - 2015 - №5. - C. 89-117
Копировать