Язык народа– язык поэзии… (Из писем к студентам Литературного института)
Б. ГАЙ
(г. Одесса)
Дорогая Евгения Гай!
Вас интересует мое мнение о проблеме языка в современной поэзии. Вопрос этот настолько глубок и так мало разработан, что взять на себя его решение я, честно говоря, не отважусь. Могу только высказать несколько мыслей, которые исходят из моих личных наблюдений и носят, следовательно, чисто субъективный характер. Буду рад, если они хоть в какой-либо мере ответят Вашим запросам.
Русский язык – язык глубинной самобытности. Но он никогда не достиг бы совершенства, если б варился в собственном соку. Бурная история России не давала ему застаиваться. Не только торговые и культурные связи с другими народами, но даже и войны, бросавшие в нашу страну татар, шведов, французов, германцев, способствовали необычайному обогащению русского словаря благодаря редкой способности русского населения быстро воспринимать чужеземную речь и по-хозяйски приспособлять ее к своему обиходу. Переработка эта делала иностранное слово до такой степени отечественным, что теперь бывает трудно поверить в его инородное происхождение. Например: немецкие слова «бэр» (медведь) и «лох» (дыра) образовали такое, казалось бы, кондовое русское слово, как «берлога». Этим еще больше подчеркивается самобытная мощь русского языка.
Другой процесс – движение народа внутри страны. Давно уже было замечено, что в деревнях женщины говорят своеобразнее мужчин – у них даже своя певучесть (просодия). Объясняется это тем, что мужчины, отбывая срок службы в армии или уходя в отхожий промысел, посещали города многих дальних губерний и привозили оттуда слова и обороты, несвойственные не только их деревне, но и вообще крестьянству. Напротив, своеобразие женской речи было связано с ее областнической неподвижностью. Речь эта оставалась настолько своеобразной, что иные выражения не совсем понятны. Я слышал на Севере поговорку: «ходам водам», в Пензенской области – «поколем да наторам», а в Пермской даже такое: «Я и звиря возьмет рукам».
Революция, гражданская война, включение миллионных масс в социалистическое строительство, появление в колхозах городских рабочих и демобилизованных солдат, выдвижение женщин на руководящую работу, внедрение газеты, кино и радио – все это не могло оставить нетронутым язык народа, а изменение языка в свою очередь не могло не затронуть и искусство слова – поэзию, прозу, драму, критику, ораторскую речь, которые сначала широко раскрыли двери навстречу новой лексике с тем, чтобы вскоре забить тревогу по поводу «порчи языка».
Здесь необходимо небольшое отступление. Творцом языка является народ. Народ создает слово, народ утверждает его или забывает о нем. Но народ же порой и искажает его. Исправлять искаженное обязана литература. Поэт должен чувствовать в слове чистоту его золотого звона и фальшь слишком грубой лигатуры. Например, на Севере ледяные горы, сгрудившиеся у самого берега, зовутся «стамухами». Название это мучило меня отсутствием смысла. Дело в том, что все слова, оканчивающиеся на «уха», носят внутри себя ясное ядро: стар – старуха, молод – молодуха, голод – голодуха, край – краюха. Но «стамуха» не только лишена корня, но и просто режет слух своим «мушиным» звучанием, столь несвойственным Заполярью. Но однажды мне вдруг открылось, что слово это в свое время имело корень «стан» (сборище) и звучало: «стануха». Осознав это, я в новых изданиях своих стихов всюду исправлял «стамуху» на «стануху». Думаю, что поморы и вообще жители Севера прислушаются к моей догадке.
Но бывают случаи, когда ошибка получает такое широкое бытование, что исправить ее уже невозможно: она превратилась в правило. Говорим же мы с вами: «Я достиг того-то благодаря ему», хотя это деепричастие требует после себя не дательного, а винительного падежа (не кому благодарить, а кого). Или уж и вовсе нелепо: «Залпом выпил стакан воды», хотя залп означает пальбу из нескольких орудий одновременно. Такие выражения неисправимы. Но народ – хозяин языка, и если он во всех широтах страны упорно применяет то или другое выражение, значит так тому и быть. Отношение к языку требует исторической точки зрения.
Первые поэты Октября, поставившие свое творчество на службу революции, сразу же почувствовали, что приторный язык символизма просто-напросто непонятен рабочим, крестьянам и солдатам. Воспеть пролетарскую революцию на этом надушенном языке немыслимо. Одним из первых осознал это Александр Блок, написавший поэму «Двенадцать» совершенно забытыми в большой литературе красками райка и частушки. Идея «снижения» литературного языка с огромной силой захватила затем Маяковского. Целое поколение поэтов с увлечением стало вводить в поэзию грубые, но могучие слова и выражения социальных слоев, отвергавшихся доселе буржуазным обществом. В те годы это не только казалось, но и было революционным: все ущемленное, униженное, обездоленное заговорило своими голосами, иногда очень звучными или пронзительными. Здесь проявился дух эпохи. В русское искусство наряду с диалектом рабочего класса мощно хлынул словарь политических брошюр, затем украинизмы, жаргон «морячков-жоржиков», арго люмпен-пролетариата и даже «блатная музыка» уголовщины.
Если сравнить с поэзией того времени «лунную Селену» декадентов, которая «качала сребролонные немеющие сны», то легко понять, что работа по уничтожению стиля изысканности и утонченности имела несомненный смысл. Здесь была не порча языка, а громадное его обогащение, хотя паводок этот нес с собой немало хлама и сора. Но когда первая стадия борьбы за живую интонационную речь в стихе была закончена и поэзия, даже такая лирическая, как поэзия Есенина, начала обрастать откровенными «цитатами с заборов», прозвучал голос предостережения. Советское общество устами Максима Горького потребовало, чтобы опрощение литературной речи не стало вульгаризацией речи; чтобы язык литературы, не будучи «птичьим языком» сплошной иностранщины, был изящен, гибок и пластичен. Горького энергично поддержала партия. Язык в предвоенный период быстро выровнялся и утвердился настолько прочно, что германский лексикон даже в эпоху Великой Отечественной войны не смог засорить нашу речь германизмами. Поразительный случай: за четыре года сражений, оккупации и принудительных уводов гражданского населения за рубеж в русский словарь на этот раз не вошло ни единого немецкого слова («фриц» и «эрзац» переосмыслены иронически).
Другое дело – период послевоенный. Годы восстановления, связанные с демобилизацией огромной солдатской маосы (которая влилась в армию из деревень, а в дальнейшем из армии пошла в города), затопили нашу речь, в том числе и московскую, говорами самых различных районов нашей необъятной страны. Это «переселение народов» принесло с собой в литературу прекрасное знание сельской жизни и освежило язык не только новыми словами, но и обилием идиоматических выражений. Наряду с этим проникли и такие обороты, как «мне сдается» вместо «мне кажется», «вроде» вместо «будто», «волнительно» вместо «волнующе» и многие другие. Слова эти шокируют культурного читателя, но ничего ужасного я в них не вижу: если новые поколения примут эти слова в свою обиходную речь, то тревожиться не о чем. Но, конечно, сидеть сложа руки и ждать годами, покуда сама жизнь отберет злаки и вырвет плевелы, не приходится.
Лингвисты и писатели должны принять в этом жизненном процессе очень серьезное участие. «Улица корчится безъязыкая, – писал в начале революции Маяковский, – ей нечем кричать и разговаривать». В 1917 – 1919 годах это было правдой. Но сегодня, после огромной работы над языком, проведенной тем же Маяковским и его поколением, формула его уже не соответствует действительному положению дела. Улица научилась разговаривать и настолько непосредственно, что опять, как и в дни Максима Горького, приходится думать о берегах, которые могли бы стать руслом для этого разливанного моря. Словарный состав литературной речи должен звучать для всех. Значит, нужны не только «мои» слова или «твои» слова, какой бы яркой звездой в поэзии ты ни был, но прежде всего «наши» слова, слова общенационального дыхания.
Еще в 20-х годах раздавались голоса против авторитета литературного языка. Поэт Иван Приблудный с возмущением писал:
Если видел корову в Перми,
По-московски должен назвать.
Это не случайный выпад. Русский крестьянин считал диалект своей деревни идеальным, тех же, кто говорит иначе, укорял в незнании русского языка.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.