№9, 1977/Жизнь. Искусство. Критика

«Я люблю судьбу свою…» (О поэзии Николая Рубцова)

Судьба у Николая Рубцова была трудная, характер нелегкий, жизнь оборвалась трагически рано и нелепо. Но едва ли он променял бы эту жизнь на другую.

На 70-е годы ему пророчили яркое и быстрое восхождение. Из этого десятилетия он прожил лишь год…

Я не могу сказать, что в критике Рубцову очень повезло. О нем немало писали, но о других спорили, а он оказался слишком бесспорным. «Невольно хочется говорить о чуде!» – характерное восклицание. Так и вышло, что одни восприняли явление Рубцова в ореоле чуда, а другие остались глухи к его поэзии, вовсе ею пренебрегли.

Не будем спорить о вкусах, но Рубцов богаче стилистических и идеологических моделей, предлагаемых критикой. Он выступил на фоне хора «певцов России» и нередко растворялся критикой в этом хоре. Она, прав В. Дементьев, втиснула поэзию Рубцова в «славянофильскую модель». И нередко оперировала моделью, ее, а не самого поэта, возносила или отвергала.

В Рубцове увидели типовое лицо, а он как раз непредсказуемо индивидуален.

«Тихий», «деревенский», «безыскусный, есенинского толка поэт» – Рубцов был явно приписан к этой модели, характерной для 60-х. Но «тихие» сходили со сцены, и критика лихорадочно искала новую модель, нового властителя дум… В новых поэтических дискуссиях, шумной волной прокатившихся по журналам, имя Рубцова прошло стороной.

Но выходили его книги – посмертно, как раз в 70-е. На критических «обочинах», в некотором отдалении от главного шума все чаще высказывались о Рубцове проницательные суждения. Именно в 70-е мало-помалу начинается подлинное открытие Рубцова, но, повторяю, в стороне от концептуальных построений и дискуссий.

Удивителен пока разнобой в суждениях о его творчестве. Суждения прямо противоположные. Вот некоторые характерные антиномии.

Поэт из радетелей патриархальной старины. Поэт, укорененный в современности.

Певец тишины и покоя. Исполненный трагизма и тревоги поэт.

Завзятый эмпирик и фактовик. Наследник романтической стихии света и ветра, духа музыки, выразитель невыразимого.

Отшельник. Поэт массовых сцен, людской разноголосицы, мастерских диалогов.

Поэт сентиментальный. Поэт подчеркнуто мужественных интонаций.

Теряющий себя на жестоко-романсовой ноте. Обретающий себя в романсовом упоении.

Поэт, давший современный вариант есенинских коллизий. Поэт, не принявший образной системы Есенина, наименее сильный в трансформациях из Есенина.

Поэт, у которого в стихах вообще нет случайных или приблизительных слов. Поэт, у которого и в лучших стихах встречаются неточные ноты.

Выступивший зрелым мастером уже в первой книге. Достигший творческой зрелости в последних стихах. Не достигший творческой зрелости, достойной его высокого дара.

Этот разнобой начисто разрушает тот нехитрый образ поэта, который недавно еще втискивали в модель. Выходит, он еще не разгадан.

Сегодня мы его только начинаем постигать. И еще немало неожиданностей нас подстерегает. Совсем недавно вышло посмертное избранное «Подорожники». Несколько десятков стихотворений, ранее не публиковавшихся. Самое полное на сегодня издание. И Рубцов в этой книге предстает свежо и неожиданно.

Получается, Рубцов и теперь принадлежит живому литературному процессу, и, как знать, возможно, будет влиять на него больше, чем в короткий ?рок своего прижизненного восхождения.

Это лишь так кажется, что разноречивые характеристики непременно противоречат друг другу. Листая «Подорожники», удивляешься поэтической щедрости Рубцова, высказанной торопливо и без оглядки. В его душе теснились самые противоположные чувства. Потому и лирика его многослойна и драматична. «Тихая моя родина!» – что цитировалось чаще? Легко зацепиться за мотив и представить Рубцова поэтом тихой родины и радетелем покоя, но ведь нет же:

Вот то село, над коим вьются тучи,

Оно село родимое и есть…

 

Стоит перевернуть страницу, вырваться из цитатной инерции – и потянется совсем иная нить. Я говорю о драматизме лирики в целом, а не каждого стихотворения в отдельности. Рубцов как раз очень любит картины вечного покоя, состояния элегического умиротворения. Но и у Левитана картина «Над вечным покоем»- в двух вариантах: ночном и вечернем, зловеще тревожном и элегически просветляющем. А как у Рубцова?

Тихая моя родина!

Ивы, река, соловьи…

Мать моя здесь похоронена

В детские годы мои.

Вот он и кончился,

покой!

Взметая снег, завыла вьюга.

Завыли волки за рекой

Во мраке луга.

 

Можно просто – страница за страницей – открывать многоликость поэта Николая Рубцова. Но стоит задуматься о законе сцепления этих ликов, о строении поэтического мира.

Отчего бы тогда не представить поэтический мир Рубцова так? Вы идете по дороге, и по левую руку вам открываются самые светлые видения, именно видения: «И храм старины, удивительный, белоколонный, пропал, как виденье, меж этих померкших полей…» Пропал, чтобы настойчиво вновь и вновь являться пред очами: «И, отраженный глубиной, как сон столетий, «божий храм». Здесь и «век неслышно протечет, не тронув этой красоты».

А по правую руку? Видения тех же мест, тот же храм, но во время грозы, когда небо раскололось пламенем и громом, когда кричит пастух и мечется стадо, раздается колыбельный плач, а молнии, кромсая и бороздя мрак, уносятся в беспредельный, тревожный простор. Так и идут эти видения рука об руку:

И так легки былые годы,

Как будто лебеди вдали

На наши пастбища и воды

Летят со всех сторон земли!..

 

Молчал, задумавшись, и я,

Привычным взглядом созерцая

Зловещий праздник бытия,

Смятенный вид родного края.

 

И дорога, по которой мы идем, мчим в поезде или кабине грузовика – в этом двойном отсвете: «Прекрасно небо голубое! Прекрасен поезд голубой!» и «Какая зловещая трасса! Какая суровая быль!..»

За мною захлопнулась дверца,

И было всю ночь напролет

Так жутко и радостно сердцу,

Что все мы несемся вперед,

 

Что все мы почти над кюветом

Несемся куда-то стрелой,

И есть соответствие в этом

С характером жизни самой!

В. Акаткин сожалеет, что Рубцов не успел прийти «к эмоциональному примирению с путающим динамизмом века» («Вопросы литературы», 1974, N 3).

Но вот Винокуров: «И будешь ты лежать в кювете, обняв обломок колеса». Вот Вознесенский: «…Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках». Вот медлительная Ахмадулина: «Видно, выход – в движеньи, в движеньи, в голове, наклоненной к рулю…»»Ах, Белка, лихач катастрофный… – подзадоривает Вознесенский. – И пусть не собрать нам костей».

«Сплошная скорость, бег сквозь век…» – соглашается Горбовский. Как видно, Рубцов воспроизвел в этом стихотворении всего лишь общую и довольно тривиальную эмблему динамизма XX века и, как видим, чрезмерной пугливости на фоне других не обнаружил.

Но тривиальны все эмблемы, символы, мифологемы, пока не переосмыслены художественно заново. У Рубцова дорога, как ось симметрии, рассекает поэтический мир и тем самым существенно входит в его строение.

Мамфорд в книге «Искусство и техника» пишет: «Мы не сознаем, что темп нашего движения, которым мы обязаны нашей технической изобретательности, означает в данном случае лишь увеличение опасности, что авария окажется для нас тем более роковой».

И вот тот же мотив зазвучал у Рубцова: «Поезд мчался с грохотом и воем… перед самым, может быть, крушеньем посреди миров несокрушимых… где-то в самых дебрях мирозданья, перед самым, может быть, крушеньем…» Ощущение близкой катастрофы нагнетается этим настойчивым рефреном: «Перед самым, может быть, крушеньем я кричу кому-то: «До свиданья!..» Но нагнетается затем, чтобы разрушиться от одного лишь соприкосновения с чувством человеческого доверия: «И какое может быть крушенье, если столько в поезде народу?»

Я уплыву на пароходе,

Потом поеду на подводе,

Потом еще на чем-то вроде,

Потом верхом, потом пешком

Пройду по волоку с мешком –

И буду жить в моем народе!

 

«Можно сказать, – замечает петрозаводский поэт Ю. Линник, – что… понятие «связи» является главной категорией поэзии Н. Рубцова» («Север», 1972, N 1).

Действительно:

Взгляну я во дворик зеленый –

И сразу порадуют взор

Земные друг другу поклоны

Людей, выходящих во двор…

Ну что ж? Моя грустная лира,

Я тоже простой человек…

С какой естественной гордостью произносится это: «Я тоже простой человек»! С такой же, с какой романтический герой заявлял о своем духовном одиночестве.

В одном давнем выступлении Пастернак на три десятилетия упредил нынешние разговоры о просвещенном мещанстве: «Нет, товарищи, такого обыкновенного человека, который в зачатке не был бы гениален, это-то нас и объединяет, на этом-то правильном наблюдении и воздвигла религия свою ложную надстройку о бессмертии души, и только посредственность, выдумавшая длинные волосы, скрипки и бархатные куртки, нас разъединяет».

В стихотворении Рубцова «Фальшивая колода» развернута сцена переправы на пароме:

Четыре туза

И четыре внимательных дамы

Со мной завели,

Как шарманку, глухой разговор

О хлебе, о ценах,

О смысле какой-то проблемы…

 

– Эй, что ж ты, паромщик?

Затей свою песню, затей! –

Терпеть не могу

Разговоров на общие темы

Среди молодых,

Но уже разжиревших людей!

 

«Вот я думаю, стать волосатым паромщиком мне бы…» Совсем не случайная оговорка. Бегство от цивилизации, как многим показалось? Бегство к первозданной гармонии?

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды…

 

Буду поливать цветы,

Думать о своей судьбе,

Буду до ночной звезды

Лодку мастерить себе…

 

Ну что же, в истории человеческой культуры остались мысли «отшельников» – сапожника из немецкого захолустья Якоба Бёме, шлифовальщика линз из Амстердама Спинозы, а если брать ближе – и сельского учителя Сухомлинского. Почему бы и Рубцову не быть в тех краях, где он родился и жил, избачом, паромщиком или бакенщиком?

В 50 – 60-е годы много говорили о неприкаянных героях, скитальцах Юрия Казакова. Но ведь иные из них оседали на месте, как бакенщик Егор из рассказа «Трали-вали».

Рубцов жил среди этих героев и в чем-то был на них похож. Кое-кому показался казаковский Егор фигурой надуманной. Но что его стихийный и гибнущий талант перед дарованием Рубцова? Уж каким тогда надуманным должен показаться жизненный и творческий путь поэта. А ведь Рубцов был реальностью, которую надо осмыслить, не забыв, конечно, сказанного Блоком:

Печальная доля – так сложно,

Так трудно и празднично жить

И стать достояньем доцента

И критиков новых плодить…

 

И как откликаются на это строки Рубцова:

Я шел, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой…

– Куда ты?

– В деревню Предтеча.

– Откуда!

– Из Тотьмы самой…

 

Есть в этой перекличке одна знаменательная особенность. Мучителен был путь Блока с высот элитарной культуры к стихии народной жизни. Но почему встречный путь – к высотам духовной культуры (речь не о ликвидации неграмотности) – должен быть проще и глаже?

Утонченный европеец Рильке приезжает в Россию в деревню Низовка и живет у крестьянского поэта-самоучки Дрожжина… Стоит сравнить стихи Дрожжина и Рубцова, чтобы почувствовать, какую духовную ношу взял на себя современный поэт в сравнении с дореволюционным.

Ибо не случайно, что не от Дрожжина и даже не от Есенина, а от Тютчева и Блока все чаще мы прослеживаем родословную Рубцова.

Блок сказал перед смертью: «Но не эти дни мы звали, а грядущие века». Под занавес ему открылся масштаб событий, и не годами или десятилетиями, а веками он числит историю:

О, Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь…

 

Но не прошло и полувека, как из этой «варварской» массы отозвалось эхом:

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли…

(Подчеркнуто мной. – А. П.)

Есть мнение, что ранняя смерть помешала достичь Рубцову творческой зрелости. Но, может быть, все наоборот, и лишь в том смысле он этой зрелости не достиг, что взял на себя большую ношу, был человек-черновик, был вехой на долгом пути вызревания этого человеческого типа: «Куда ты? – В деревню Предтеча. – Откуда? – Из Тотьмы самой…»

Как свидетельствует В. Дементьев, Рубцов крайне болезненно реагировал на показной оптимизм. Среди богемных «пессимистов» он тоже не прижился:

Но все они опутаны всерьез

Какой-то общей нервною системой:

Случайный крик, раздавшись над богемой,

Доводит всех до крика и до слез!

 

Что мог означать для него такой крик, для него – выросшего в детдоме в голодные послевоенные годы, познавшего «сиротский смысл семейных фотографий»? Он так и не усвоил четырех правил житейской арифметики, правил обходительного общения, нехитрой заповеди: «А это хорошо в меру». Этой меры он не держался и в стихах. Ему ведомы взрывоопасные глубины души.

Он мнительно опасался высокомерия тех, чей путь к культуре был глаже и респектабельней, непременно задирался первым. Он и с друзьями, как видно, был порой неуживчив, обрекая себя на одиночество. Но, может быть, поэтому с такой щедростью выговаривался в стихах, выговаривался в человеколюбии: «Не кричи так жалобно, кукушка! Никому не будет одиноко…», «Я клянусь: душа моя чиста…»

Словно бы он вывернут наизнанку, душой наружу, без всякого защитного покрова, и потому был готов иногда на странные выходки, которые шокировали окружающих. Но как сильна в нем потребность нравственного самоопределения – то в форме шутливой бравады, то в клятвенных интонациях: «простой человек», «странный человек», «неплохой человек», «вполне счастливый тип», «И опять, веселый и хороший, я умчусь в неведомую даль!..», «Поверьте мне: я чист душою…»

В мнительности своей он часто бывал неправ. Он знал это и мучился этим, – остались свидетельства. Но бывал и прав. Взгляд у него был приметливый, слух мгновенный. Многие крики и слезы, право же, меркнут перед обыденностью народной жизни, которой Рубцов умел придать эпический размах:

Седьмые сутки дождь не умолкает.

И некому его остановить.

Все чаще мысль угрюмая мелькает,

Что всю деревню может затопить…

 

На кладбище затоплены могилы,

Видны еще оградные столбы,

Ворочаются, словно крокодилы,

Меж зарослей затопленных гробы,

Ломаются, всплывая, и в потемки

Под резким неслабеющим дождем

Уносятся ужасные обломки

И долго вспоминаются потом…

 

Холмы и рощи стали островами.

И счастье, что деревни на холмах.

И мужики, качая головами,

Перекликались редкими словами,

Когда на лодках двигались впотьмах,

И на детей покрикивали строго,

Спасали скот, спасали каждый дом

И глухо говорили: – Слава богу!

Слабеет дождь… вот-вот… еще немного…

И все пойдет обычным чередом.

 

Не говоря уже о перекличке с Пушкиным, вспомним знаменитые стихи Тютчева:

Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Все зримое опять покроют воды,

И божий лик изобразится в них!

 

У Рубцова потревожены даже святыни: гробы, ворочающиеся как нильские крокодилы. Жуткий образ! Но с каким завидным немногословием – без «случайных криков» – переживают люди бедствие, выпавшее на их долю: «перекликаясь редкими словами». Не божий, а людской лик торжествует над вечным прообразом всемирного потопа.

Но вернемся к вопросу о строении поэтического мира Рубцова. Итак, прошла через этот мир дорога. Идут по этой дороге старинные пешеходы и мчит современный транспорт. Дорогу может перегородить и «грузовика широкий зад», и «могучий вид маслозавода», и здание треста «Севрыба», но если оглянуться назад:

В потемневших лучах горизонта

Я смотрел на окрестности те,

Где узрела душа Ферапонта

Что-то божье в земной красоте.

 

Если оглянуться назад – там небесные видения Дионисия, вечные прообразы жизни, заходящее солнце легенды. Вот почему и по краям дороги буквально преследуют вас видения – светлые и помраченные, да и сама дорога то превращается в «распутья вещие», то в современную трассу. Характерно, что и в интерпретации творчества Рубцова сталкиваются романтические и реалистические версии. Одним угодно подчеркнуть конкретную жизненность его лирики, другим – условно-романтический план.

Я не хотел бы схематизировать. В конце концов, когда чертеж готов, с него стирают предварительные линии. Я лишь указываю на действительные границы поэтического мира Рубцова. Он бессознательно, видимо, придал ему черты индивидуального мифологического построения. В нем действенны многочисленные бинарные связи, есть левая и правая сторона, верх и низ.

Он ограничен с четырех сторон, но он бесконечно богат во множестве переходов между картиной просветленной и помраченной, а также в переходах житейского в житийное. Но эти переходы возникают на фоне предварительной поляризации этих элементов. Контраст их заложен в самое основание поэтического мира. На нем прежде и остановимся.

Редкий поэт пережил такой резкий перелом во всей поэтической системе, как Рубцов. В ранних стихах безраздельно господствует стихия эмпирической жизни. В поздних – довлеет космический настрой. Раннее и позднее, поставленное рядом, рождает мысль о полной тканевой несовместимости.

Вот ранний Рубцов:

Как я рвался на море!

Бросил дом безрассудно

И в моряцкой конторе

Все просился на судно.

Умолял, караулил…

Но нетрезвые, с кренцем,

Моряки хохотнули

И назвали младенцем…

 

Сел я в белый автобус,

В белый, теплый, хороший, –

Там вертелась, как глобус,

Голова контролерши…

 

Трудно представить, что Рубцов начинался в таком духе, – удивляется В. Кожинов («Николай Рубцов», М.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №9, 1977

Цитировать

Пикач, А. «Я люблю судьбу свою…» (О поэзии Николая Рубцова) / А. Пикач // Вопросы литературы. - 1977 - №9. - C. 92-126
Копировать