№3, 2013/Над строками одного произведения

Время, вперед, к Апокалипсису!. Главы из книги «Белогвардеец Валентин Катаев»

Катаев из тех писателей, что поляризуют мнение обсуждающих. Модернисты-шестидесятники видели и видят в нем своего учителя. Либеральные критики родом из тех же 60-х хвалят эстетически, но ругают этически, называют «Моцартом и Сальери» в одном флаконе, а то и просто «растратчиком и наемником»; есть также подозрения, упреки в антисемитизме за «Уже написан Вертер». Зеркально националисты-урапатриоты хвалят именно за, говоря их языком, «беспристрастность» мемуарной прозы, но при этом столь же зеркально критикуют за модернизм и «западность».

При таком разбросе мнений образ писателя похож на слона из притчи, ощупываемого со всех сторон слепыми мудрецами.

I. Тест Бунина

1. Методология ругательств

Говоря об аморальности Катаева, очень часто берут воспоминания его учителя Ивана Бунина: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: «За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки»» («Окаянные дни», 25 апреля 19191). Ну, если уж обожаемый учитель так поминает, то…

Но одна эта фраза, вырванная из контекста, очень похожа на простой подлог. Ведь Бунин как раз и известен чрезвычайно жесткими высказываниями о великом множестве писателей и поэтов: Гоголе и Достоевском из Золотого века, практически всех авторах Серебряного века и последовавшего за ним Железного — большевистского. При этом Бунин изначально смешивает личное и литературное: «Не знаю, кого больше ненавижу как человека — Гоголя или Достоевского» (Дневник от 30 апреля 19402). Но характерно, что при критике следующего поколения, «русского доморощенного модернизма» (слова Адамовича из воспоминаний о Бунине), Достоевский, как бы ни был он по Бунину плох, уже становится союзником:

Не многое исчезло: совесть, чувство,

Такт, вера, ум… Растет словесный блуд…

Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота — и морем разлились вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык <…> опошлено все, вплоть до самого солнца, которое неизменно пишется теперь с большой буквы, к которому можно чувствовать теперь уже ненависть, ибо ведь «все можно опошлить высоким стилем», как сказал Достоевский (Речь на юбилее «Русских ведомостей», 1913)3.

Так же хорош «скверный» Достоевский и при этической критике следующей эпохи (в данном случае, не литературы, но атмосферы, эту литературу порождающей, что для Бунина определяюще важно):

И все «надевали лавровые венки на вшивые головы», по выражению Достоевского («Окаянные дни», 5 мая 1919).

Достоевский говорит: «Дай всем этим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое, бесчеловечное, что все здание рухнет под проклятиями всего человечества, прежде чем будет завершено…» Теперь эти строки кажутся уже слабыми (там же, 26 мая 1919).

То есть Достоевский отнюдь не выбрасывается из Золотого литературного иконостаса. И чисто литературно, при всех недостатках («Да, воскликнула она с мукой. — Нет, возразил он с содроганием… Вот и весь ваш Достоевский!», «Всегда один прием, собрать всех вместе и скандал»), Федор Михайлович, по Бунину, все же велик:

Но кое-что у него удивительно. Этот нищий, промозглый, темный Петербург, дождь, слякоть, дырявые калоши, лестницы с кошками, этот голодный Раскольников, с горящими глазами и топором за пазухой поднимающийся к старухе-процентщице… это удивительно (Георгий Адамович, «Бунин»).

И Блок, не единожды побиваемый за любовь к революционной стихии и большевикам, главная «мерзость» Серебряного века, «рахитик и дегенерат, умерший от сифилиса» (бунинские ругательства, зафиксированные Ниной Берберовой в книге «Курсив мой»), тоже не безнадежен. Ни эстетически: «Я понимаю, что в Блоке есть та муть, которая делает поэтов», ни этически: «И. А. читает дневники Блока, как обычно, внимательно, с карандашом. Говорит, что мнение его о Блоке-человеке сильно повысилось <…> «Нет, он был не чета другим. Он многое понимал… Начало в нем было здоровое…»» (В. Н. Бунина, 1930). (Характерно, что еще задолго до того Бунин описывал происходящее с Блоком как «род душевной болезни».)

И дальше — по принципу матрешки. Как Достоевский равно хорош для побивания и Серебряного века, и Железного, так и Блоком можно бить литераторов следующего извода, большевистского: «Очень верно сказал Блок: «У Есенина талант пошлости и кощунства»».

Но вот уж к ним, к писателям сугубо советским, с потрохами отдавшим себя Советской власти или, по крайней мере, при Советской власти выросшим и ей не противоречившим, Бунин абсолютно беспощаден, деготно-черен. Тут он, увы, часто теряет чувство меры. Для них он не находит доброго слова (за исключением похвалы Твардовскому):

Посмотрите на всех этих Есениных, Бабелей, Сейфуллиных, Пильняков, Соболей, Ивановых, Эренбургов: ни одна из этих «рож» словечка в простоте не скажет, а все на самом что ни на есть руссейшем языке («Инония и Китеж», 1925).

И какое сходство у всех этих писателей-хамов того времени — напр., у Бабеля — и Шолохова. Та же цветистость, те же грязные хамы и скоты, вонючие телом, мерзкие умом и душой («Дневник», 1942).

…Стереть с лица земли и оплевать все прошлое, все, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаянное богохульство <…> и самую зверскую классовую ненависть, перешагнуть все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении РКП, неустанно воспевать «вождей», их палачей, их опричников <…> трудно было найти более подходящего певца, «поэта», чем Маяковский с его злобной, бесстыдной, каторжно-бессердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью («Маяковский», из сборника «Под серпом и молотом», 1949).

Таковы черты, такова методология бунинских литературных ругательств4. Согласитесь, на фоне подобных инвектив критические слова в адрес Катаева смотрятся легким родительским трепанием по вихрам, каковым оно и было.

2. Учитель и Ученик

А теперь посмотрим, как вписывается фраза о цинизме молодого писателя в другие дневниковые пометки Ивана Алексеевича и Веры Николаевны (здесь и дальше — ИА и ВН; напомню также, что записи Бунина за период 01.01.1918-20.06.1919 были изданы как «Окаянные дни»). Итак, в Одессе — австро-немецкие и гетманские власти. Все тихо, мирно, благостно.

Пришел Катаев <…>

После нескольких незначащих фраз Катаев спросил:

— Вы прочли мои рассказы?

— Да, я прочел только два, «А квадрат плюс Б квадрат» и «Земляк» <…> сказал с улыбкой Ян <…> и я понял из этих вещей, что у вас несомненный талант, — это я говорю очень редко и тем приятнее мне было увидеть настоящее. Боюсь только, как бы вы не разболтались… (ВН, 30 июня/13 июля 1918).

Сразу видны типичные взаимоотношения в системе «строгий, но любящий учитель — одаренный, но разболтанный ученик». Идем дальше. У Буниных застолье.

Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток (ВН, 30 августа/12 сентября 1918).

Возвращалась [из Люстдорфа] с Валей, всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса «Горький цвет» слабая (ВН, 31 августа/13 сентября 1918).

Был Катаев. Собирает приветствия англичанам. Ему очень нравятся «Скифы» Блока. Ян с ним разговаривал очень любовно (ВН, 6/19 ноября 1918).

Как видим, впечатления о Вале пока сугубо положительные. И «Ян с ним разговаривал очень любовно», даже несмотря на то, что Катаеву «очень нравятся «Скифы»», ненавистные Бунину как политически (воспевание большевистской азиатчины), так и поэтически («копя и плавя наши перла»!). Но Катаеву понравилась тут не большевитчина, а агрессивная державность и завораживающая блоковская мелодика (Бунин разговаривал с ним так «любовно», как раз чтобы объяснить молодому, неразумному всю фанфарную натужность Блока; судя по тому, что Учитель не впал в ярость, Ученик его аргументы более-менее принял). Что до идеологических взглядов Катаева, то они здесь также показаны весьма прозрачно. В Германии уже десять дней, как грянула революция, Скоропадский скоро падет. И ветеран Первой мировой Катаев смотрит с надеждой в направлении союзнической Англии.

Пошли все гулять <…> На Дерибасовской много народу. Около кафэ Робина стоят добровольцы. Мы вступили во французскую зону <…> По дороге встретили Катаева.

На бульваре баррикады, добровольцы, легионеры. Ян чувствует к ним нежность, как будто они — часть России (ВН, 2/15 декабря 1918).

Ну вот, приветствия, собранные Катаевым, судя по всему, помогли. Правда, в городе не англичане, а другие союзники по Антанте, французы. Да какая, собственно, разница — главное, что не большевики.

На «Среде» Валя Катаев читал свой рассказ о Кранце <…> Ян говорит, что рассказ немного переделан, но в некоторых местах он берет ненужно торжественный тон. Ян боится, что у него способности механические (ВН, 26 февраля 1919).

Позвонил Катаев (запомним этот звонок, у Бунина он будет дан в несколько ином контексте. — О. К.). Он вернулся совсем с фронта <…>

Радио: Клемансо пал. В 24 часа отзываются войска. Через 3 дня большевики в Одессе! (ВН, 21 марта/3 апреля 1919).

<…> Я пошла в продовольственную управу <…> Они спокойны, думают, что большевики поладят с интеллигенцией. Говорили, что дни Деникина и Колчака сочтены <…> Я спрашиваю совета: уезжать ли нам? Они уговаривают остаться, ибо жизнь потечет нормально.

<…> На улицах оживление необычайное, почти паническое. Люди бегут с испуганными лицами <…>

Началась охота на отдельных офицеров-добровольцев (ВН, 23 марта/5 апреля 1919).

Итак, в апреле власть сменилась. И Катаев, опять надевший погоны, на сей раз добровольческие, приехав с развалившегося фронта, в первую очередь позвонил Учителю, чтобы тот успел эвакуироваться, если решится на это. Паника. Офицеров-добровольцев отстреливают, но все же есть надежда, что «жизнь потечет нормально» и «большевики поладят с интеллигенцией».

Вчера на заседании профессионального союза беллетристической группы <…> Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов <…> Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами (выделено мной. — О. К.), а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет…5 (ВН, 30/12 апреля 1919).

Когда был у нас Федоров (одесский поэт, представивший Валентина Бунину. — О. К.), мы рассказали ему о поведении Катаева на заседании. Александр Михайлович смеется и вспоминает, как Катаев прятался у него в первые дни большевизма:

— Жаль, что не было меня на заседании, — смеется он, — я бы ему при всех сказал: скидывай штаны, ведь это я тебе дал, когда нужно было скрывать, что ты был офицером…

— Да, удивительные сукины дети, — говорит Ян и передает все, что мы слышали от Волошина о молодых поэтах и писателях (ВН, 8/21 апреля 1919).

В «Известиях» написано, что Волошин отстранен из первомайской комиссии: зачем втирается в комиссию по устройству первомайских торжеств он, который еще так недавно называл в своих стихах народ «сволочью».

Ян в подавленном состоянии: «Идти служить к этим скотам я не в состоянии <…> И как только можно с ними общаться? Какая небрезгливость <…> Я рад, что Волошину попало, а то распятые серафимы <…> А молодые поэты, это такие с[укины] д[ети]. Вот придет Катаев, я его отругаю так, что будет помнить. Ведь давно ли он разгуливал в добровольческих погонах!» (ВН, 12/25 апреля 1919).

Уже почти три недели со дня нашей погибели.

<…> Чего стоит одна умопомрачительная неожиданность того, что свалилось на нас 21 марта! <…> Беру трубку: «Кто говорит?» — «Валентин Катаев. Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят» — «Как, что такое, когда?» — «Сию минуту» -«Вы с ума сошли?» — «Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!» (ИА, 12/25 апреля 1919).

Записи супругов рисуют ситуацию стереоскопически. Готовясь к тому, чтобы отругать единственного Ученика за недостойное поведение, Учитель себя накручивает. Вспоминает, что еще три недели назад тот же Катаев, носивший тогда добровольческие погоны, вел себя достойно — предупредил о катастрофе, вернувшись с фронта. Характерно также, что в опубликованных большим тиражом «Окаянных днях» Бунин вычеркнул все упоминания о белогвардействе Катаева. Берег его, боялся навредить.

И вот как раз дальше в «Окаянных днях» идет та самая, широко тиражируемая фраза о 100 тысячах, ботинках и шляпе. Но ведь теперь, когда известен контекст, совершенно очевидно, что эти слова, резкие, по-юношески грубоватые, Валя произнес, обороняясь. И его цинизм, обозленность можно понять, ведь он дважды уходил добровольцем защищать Родину. Сам воевал честно, но оба раза фронт разваливался… Важно и то, что Бунин в ответ не вспылил, не нагрубил. А что же?

Вышел с Катаевым, чтобы пройтись, и вдруг на минуту всем существом почувствовал очарование весны, чего в нынешнем году (в первый раз в жизни) не чувствовал совсем. Почувствовал, кроме того, какое-то внезапное расширение зрения, — и телесного, и духовного, — необыкновенную силу и ясность его (ИА, 25 апреля/8 мая 1919).

Слова эти идут сразу же за «хорошей шляпой и отличными ботинками»! Не правда ли, полная цитата совершенно меняет акценты. Учитель не просто простил цинизм и браваду (все же речь идет не просто о «молодом писателе», а о фронтовике), но именно прогулка — и общение! — с Учеником помогли ощутить «очарование весны». А также дать «внезапное расширение зрения». Так ведь именно о том же часто говорит, назойливо возвращаясь к теме, Катаев — и во «Время, вперед!», и в «Траве забвенья», и еще в нескольких очерках («волшебный оптический мир бинокля», «увеличительное стекло», «новая оптика»). Только он, говоря об особом писательском зрении, ссылается на более идеологически нейтральных братьев Гонкур и Уэллса, а не на учителя Бунина. Такая подцензурная осторожность, шифрованность абсолютно логична, ведь дальше сам Бунин объяснил, в чем для него «необыкновенная сила и ясность внезапного расширение зрения», пришедшие хмельной одесской весной: «И с какой-то живостью, ясностью, с какой-то отрешенностью, в которой уже не было ни скорби, ни ужаса, а было только какое-то веселое отчаяние, вдруг осознал уж как будто совсем до конца все, что творится в Одессе и во всей России».

Впрочем, на этом сеансы воспитания не закончились.

Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его таланта. Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили. Я вспомнила, что какая-то поэтесса сказала, что Катаев из конины. Впрочем, может быть, подрастет, поймет. Ему теперь не стыдно того, что он делает. Ян говорил ему: «Вы — злы, завистливы, честолюбивы». Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается. Меня удивляет, что Валя так спокойно относится к Яну. Нет в нем юношеского волнения. Он говорит, что ему дорого лишь мнение Яна (также хорошая фраза, запомним на будущее! — О. К.), а раз это так, то как-то странно такое спокойствие. Ян ему говорил: «Ведь если я с вами говорю после всего того, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает к вам чувство хорошее, ведь с Карменом я теперь не кланяюсь и не буду кланяться. Раз вы поэт, вы еще более должны быть строги к себе». Упрекал Ян его и за словесность в стихах: «Вы все такие словесники, что просто ужас».

Валя ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян защищал, говорил, что у Волошина через всю словесность вдруг проникает свое, настоящее. «Да и Волошиных не так много, чтобы строить свое отношение к нему на его отрицательных сторонах. Как хорошо он сумел воспеть свою страну. Удаются ему и портреты» (ВН, 24 августа/6 сентября 1919).

Как тесно, по-бунински, переплетены тут похвала и критика, личное и литературное. А еще — как характерно отсутствие «юношеского волнения», «спокойствие» (похоже, Вера Николаевна, как дама, не вполне понимает, какую школу дает война, фронт) и критиканство. Это ж надо довести ситуацию до того, чтобы сам Бунин кого-то не слишком им любимого, как Волошин, защищал! Но самое важное в этой записи другое — она сделана через две недели после того, как в город вернулась Добровольческая армия. И за неделю до того, как «злой и завистливый» Катаев в третий раз, зачеркивая свою предыдущую юношескую браваду, уйдет на фронт. То есть, как и советовал ему Бунин, «переменит город и общество».

Вот письмо со станции Вапнярка.

Дорогой учитель Иван Алексеевич,

Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссии». Каждый день мы в боях и под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности — орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны, — не оправдались. Работаю от всего сердца. Верьте мне. Пока мы захватили 5 станций. Это значительный успех <…> Ваш Валентин Катаев (ИА, 15 октября 1919 по новому стилю).

Какое простое и сильное письмо. «Верьте мне». Как привычно, по-солдатски сказано о военных буднях: «Работаю от всего сердца». Однако самое главное здесь стилистически не совершенная, торопливая фраза: «Счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны, — не оправдались». Должно быть, во время воспитательных разговоров Бунин говорил, что циничный Катаев для войны за Отечество более не годится.

Однако и эта война была проиграна. А Катаев после четырех месяцев боев заболел тифом. Когда белые (и Бунин с ними) в начале февраля 1920 года эвакуировались из города, он, выздоравливающий, лежал на руках отца и младшего брата. Казалось бы, на этом можно успокоиться «циничному молодому писателю». Но нет, в 1920 году, по выздоровлении, Катаев оказывается замешан во «Врангелевском заговоре на маяке». Долго сидит в ЧК, со дня на день ждет расстрела и в сентябре чудом оказывается на свободе, благодаря заступничеству бывшего художника, а ныне чекиста Якова Бельского.

Оставшись в живых, он начинает писательскую карьеру. Бунины же в эмиграции рады каждой новости о Вале.

Друг Капитана (прозвище поселившегося у Буниных Н. Рощина. — О. К.), Каменский, уже уехал туда [в Советскую Россию]. К. видался с Катаевым и с настоящими коммунистами (как показательно это противопоставление «настоящих коммунистов» и ненастоящего Катаева! — О. К.) (ВН, 1934).

«Она [Валентина Серова] <…> рассказывала о Вале Катаеве. Он иногда запивает на 3 дня. То не пьет, не пьет, а затем, кончив повесть, статью, иногда главу, загуливает. Я думаю, что он несколько иначе все воспринимает, чем они, вот и тянет забыться. Все-таки он почти четверть века дышал нашей культурой» (ВН, 1942).

После полной подборки упоминаний Катаева в бунинских дневниках нужно ли удивляться тому, что супруги так резко отделяли его от прочих «совписов». Учитель и жена Учителя видели в катаевском творчестве многое, недоступное иным.

И тут полезно вновь прибегнуть к стереоскопическому взгляду с двух сторон.

Кстати, Бунина он называл своим учителем с полным правом — Симонов привез от него в сорок шестом году «Лику» с надписью, подтверждающей, что он следил за Катаевым внимательнейшим образом. А в конце пятидесятых мы посетили Веру Николаевну, вдову Бунина, — были у нее в гостях в Париже, и я видела, как она обняла Валю <…> И встретила его так ласково <…> Она рассказала: Бунин читал «Парус» вслух, восклицая — ну кто еще так может?! (Эстер Катаева, интервью Дмитрию Быкову, «Собеседник» от 06 декабря 2000).

Так вот вы какая! — обратилась Вера Николаевна к моей жене <…> — Иван Алексеевич любил Валю, всегда о нем помнил, все о нем знал, читал все, что он написал, и гордился его успехами. Ведь Иван Алексеевич был литературным крестным отцом вашего мужа (Валентин Катаев, «Трава забвенья»6).

Совпадает все, вплоть до деталей. «Следил внимательнейшим образом», «читал все, что написал» Катаев. И при этом — гордился успехами Ученика! Стало быть, не считал его, в отличие от всех прочих, «слугой советского людоедства».

А значит, можно начинать строить «неэвклидову», антисоветскую геометрию творчества Валентина Катаева.

II. Двуликий Апокалипсис

1. Роман, воспевающий пятилетку?

Роман-хроника «Время, вперед!» (1931-1932) даже среди симпатизирующих Катаеву считается началом его полной идеологической и творческой капитуляции перед Советской властью. Очень качественная агитка7. Но если бы все было именно и только так, разве мог бы Бунин хорошо относиться к «Вале Катаеву»?! Нет. Значит, и здесь речь идет о «расширении зрения», только уже не «внезапном», а системном, общем для Учителя и Ученика.

На первый взгляд, во «Время, вперед!» есть лишь полный набор всего, что нужно было советской пропаганде времен первых пятилеток: энтузиазм, светлая атмосфера братства, воспевание бешеных темпов индустриализации, ударный, рекордный труд, самопожертвование, персонифицированная битва старого с новым, элементы классовой борьбы с недобитым кулачеством, развернутые, буддистски закольцованые цитаты Сталина в начале и финале.

Но это лишь при поверхностном чтении, грубо реалистическом восприятии. Катаев же прошел школу Бунина с его тончайше выписанной и выстроенной образной системой. А кроме Бунина — школу ненавидимых тем «доморощенных русских модернистов». Не забудем, что Катаев начинал как поэт. И «Время, вперед!» — это проза, сложно сочиненная поэтом. «Символистский роман, написанный после символизма», осмысление с позиций «символистской прозы, внимательной не к событиям, а к первопричинам»8. А равно — или даже сверх того — футуристский роман, написанный после футуристов. И — модернистский роман, написанный после модернистов, то есть постмодернизм образца 1932 года.

При внимательном прочтении ни один из пробольшевистских тезисов не остается в книге без антитезиса и синтеза, разворачивающих все на 180 градусов. И сделано это столь филигранно, что романом могли быть довольны и Сталин, и Бунин, как оба были довольны окаймляющими его «Растратчиками» (1926) и «Белеет парус одинокий» (1936). (Оба, кстати, также могли быть недовольными как раз модернистской составляющей. Но Сталин прощал за пафос социндустриализации, а Бунин — за антибольшевизм, маскируемый этой «надуманностью, лукавством».) Что само по себе говорит о его высочайшем качестве. Ведь множественность толкований, вплоть до противоположно направленных, как раз и есть один из лучших показателей живой, неустаревающей классики…

Само название романа взято у Маяковского (ненавидимого, как мы помним, Буниным), точнее, как утверждал Катаев, подарено тем. Правда, Лиля Брик утверждала, что они были не настолько близки, чтобы это произошло. Тем важнее, что для алиби в рамках советской мифологии Валентин Петрович заботливо подчеркивал это, подробно описывая акт дарения.

— …Еще должен быть [в пьесе «Баня»] какой-то вставной номер о пафосе наших дней. Без этого нет равновесия. Я его завтра утром напишу.

Когда мы на другой день встретились с ним случайно на Большой Дмитровке, против ломбарда, — он сразу же сказал:

— Только что написал. Именно то, чего не хватало <…> «Шагай, страна, быстрей, моя, коммуна у ворот. Вперед, время! Вре-мя, впе-ред!»

— …В этом же самая суть нашей сегодняшней жизни. Время, вперед! Гениальное название для романа о пятилетке.

— Вот вы его и напишите, этот роман. Хотя бы о Магнитострое. Названье «Время, вперед!» дарю, — великодушно сказал Маяковский, посмотрев на меня строгими, оценивающими глазами («Трава забвенья»).

Строгие, оценивающие глаза Маяковского подразумевают его учительствование (соразмерное, для цензуры, бунинскому): сможет ли, сдюжит собеседник написать такой роман о таком событии. Но данный в середке, как бы мимоходом, «ломбард на Большой Дмитровке» опрокидывает этот тезис. Нет, не бесплатен в такой версии подарок Маяковского. Скорее, обычный советский ломбард: творческая свобода под залог, роман о пятилетке — и вчерашний попутчик уже в авангарде соцстроительства.

Катаев не зря так настойчиво подчеркивает, откуда взята строчка, давшая имя роману «Время, вперед!». Потому что оно обретает большую, как сказал бы артиллерист Катаев, бризантную силу в сочетании с именем-отчеством главного героя книги инженера Маргулиеса — Давид Львович. Ведь Лев Давидович (Троцкий) долго издавал журнал «Вперед», руководил какое-то время «впередовцами» (фракция РСДРП), в 1917-м затевал газету «Вперед». Сейчас-то об этом не помнят, а тогда помнили не просто хорошо, но наизусть знали. Тогда работы Ленина, в которых он громил фракционеров, в том числе и «впередовцев», печатали, конспектировали в первую очередь.

Отсылка — и это в начале 30-х, когда борьба с Троцким и троцкистами выходила на новый виток, — столь явная, вызывает изумление. Какая-то потрясающая, немыслимая смелость, да просто наглость, именно то, что Мандельштам называл в Катаеве «настоящим бандитским шиком»! Риск подставиться под статью-донос с условным названием «Давид Львович — гнусный главарь троцкистских «время-впередовцев»» столь высок, что в злой умысел Катаева не поверил никто, вплоть до высочайшего цензора с трубкой.

Но это не бессмысленная лихость, здесь глубокий, точный подтекст. Троцкий во времена «левой оппозиции» был певцом мобилизационной «сверхиндустриализации» (за счет ограбления крестьянства). Что, по сути, являлось возвратом к его же изобретениям эпохи военного коммунизма — «хозяйственный фронт», «трудовые армии». Но ведь именно такова атмосфера, фон «Времени, вперед!»: «строительство было — фронт, бригада — взвод <…> барак — резерв, котлован — окоп, бетономешалка — гаубица»9 и т. д. Или, как озаглавил статью один из первых рецензентов книги Марк Серебрянский: «Один день на поле сражения».

Тем самым Катаев показывает, что якобы искореняя Троцкого, троцкизм, Сталин на самом деле реализовывает, но под другой вывеской, его идеи. Что сталинская индустриализация ничем не отличается от троцкистского авантюризма, подстегивания истории. И в таком контексте приведенные автором развернутые цитаты из речи товарища Сталина на первой Всероссийской конференции работников социалистической промышленности «Задержать темпы — значит, отстать!» (1931) выглядят не столько хвалебно, сколько разоблачительно.

Тем более что они снабжены назойливым — и уже сугубо авторским — камланием «Никогда больше не будем мы Азией». Но ведь это же опять из пьесы Маяковского! Только не из «Бани», а из апокалиптической «Мистерии-буфф»: «Это безобразие! Да рази я Азия?» Но кому там принадлежат эти слова? Противному и тупому русскому купчине! А разве не таким купчиной был в то время Сталин, менявший тонны зерна и человеческих жизней на станки и заводы. И дальше в «Мистерии» — тоже в унисон катаевской интерпретации сталинской речи: «»Уничтожить Азию» — постановление совнеба. Да я же ж ни в жисть азиатом не был!»

Весьма показателен и выбор места действия в романе. Катаев подступался к теме еще в очерке «Пороги» (1930), где писал о Днепрострое. Но в конце концов остановился на Магнитострое. И, говоря более узко, на рекорде бригады бетономешальщиков при строительстве Коксохимического завода — коксохима. Этот выбор также чрезвычайно красноречив! Почитаем «Историю Магнитки» (1999) уральского писателя Владилена Машковцева. Владилен Иванович приводит рекорды рабочих разной специализации, данные в книге И. Галигузова и М. Чурилина «Флагман отечественной индустрии» (М., 1978), а дальше пишет:

Из процитированного отрывка мы выпустили абзац о рекорде бригады бетонщиков Хабибуллы Галиуллина на строительстве коксохима <…> ударничество на Магнитострое 1931 года при всех своих положительных аспектах стало перерождаться в рекордоманию, вредную для здоровья рабочих сверхинтенсификацию труда. Не обходилось и без подтасовок, фальсификации, приписок. Чего не сделаешь, как говорится, для намеченной цели, для рекорда! Историкам и пропагандистам к данным о рекордах тех лет следует подходить вдумчиво, критически, даже с юмором. Нас не должны при этом гипнотизировать регалии ученых, первостроителей… Например, доктор исторических наук А. И. Секерин в книге «Магнитка» (ЮУКИ, 1971 г.) утверждал:

«Молодые энтузиасты показывали немало замечательных примеров трудовой доблести и героизма. Но наиболее примечательным, пожалуй, является подвиг бригады бетонщиков Хабибуллы Галиуллина. На один замес бетономешалки — всего около двадцати секунд! И мы воспринимали это как трудовое достижение бригады за восьмичасовую рабочую смену. Евгений Майков недавно разъяснил, что рекорд был поставлен за восемь часов чисто механической работы бетономешалки, без учета отключений… Значит, на данное достижение в общем было затрачено времени гораздо больше. Другой ветеран Магнитки Виктор Томчук заявил, что кроме того бетономешалку в таких ситуациях загружали иногда наполовину, чтобы быстрее росло число замесов.

  1. Бунин И. Окаянные дни. М.: Современник, 1991. С. 75. Далее цитируется по этому же источнику.[]
  2. Устами Буниных. Дневники. И. А. Бунин, В. Н. Бунина. Посев. В 3 тт., 1977-1982. Здесь и далее цитируется по источнику: http://az.lib.ru/b/bunin_i_a/text_1810-3.shtml[]
  3. Бунин И. Собр. соч. в 8 тт. Т. 7. М.: Московский рабочий, 2000. С. 610. []
  4. Хотелось бы подчеркнуть, что критику Бунина, даже порой чрезмерную, нельзя считать безосновательной. Хорошо об этом сказал тот же Адамович: «Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство. Думаю, что вообще чутье к притворству — а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, — было одной из основных его черт». И при такой проницательности, неприятии фальши Катаев, советской интеллигенцией чаще всего осуждаемый (как тут не вспомнить чичибабинскую рифму «негодяев-Катаев»), для Бунина, эту интеллигенцию презиравшего, оставался симпатичным человеком, Учеником. []
  5. В очерке «Волошин» из сборника «Под серпом и молотом» (1949), опираясь на дневниковые записи, не включенные в «Окаянные дни», Бунин описал сцену практически так же, только список зачинщиков слегка подправил: «Особенно бесчинствуют Катаев, Багрицкий, Олеша».[]
  6. Катаев В. Трава забвенья. М.: Вагриус, 2007. Далее цитируется по этому источнику. []
  7. А со временем — и много более. Гениальная музыка Георгия Свиридова из выдающегося фильма «Время, вперед!» (1965), избранная заставкой практически одноименной программы «Время», воспринималась как один из символов Советской власти, СССР. Задним числом и весь катаевский сюжет застыл, забетонировался в таком восприятии — стал элементом советской сакральности.[]
  8. Мнение Дмитрия Быкова о «Докторе Живаго» (Быков Д. Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2007. С. 720-721). []
  9. Здесь и далее цитируется по источнику: Катаев В. Собр. соч. в 10 тт. Т. 2. М.: Художественная литература, 1983.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2013

Цитировать

Кудрин, О.В. Время, вперед, к Апокалипсису!. Главы из книги «Белогвардеец Валентин Катаев» / О.В. Кудрин // Вопросы литературы. - 2013 - №3. - C. 369-417
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке