№12, 1964/На темы современности

Время синтеза

Дискуссионными статьями И. Золотусского и А. Дементьева мы продолжаем обсуждение черт литературы последних лет (см. «Вопросы литературы», N 2, 4, 5, 7, 8, 9, 10, 11 за нынешний год).

Литературу последнего десятилетия, по признанию многих, начал очерк. Он, как геолог, прошел с молотком в руке и «простукал» те места, куда потом должна была прийти проза. Ибо по природе своей очерк стремится к реализму, он не терпит абстрактности и произвольного домысла – он не запугивает и не сеет иллюзий.

Очерки В. Овечкина, как пишет И. Виноградов («Новый мир», 1964, N 6), пройдя свой круг, подошли к итогам, которые не могли иметь продолжения. Начав с конкретных проблем, с деловых и частных советов; В. Овечкин пришел к постулату: главное – чтоб человек чувствовал себя на земле хозяином.

Эта «практическая» мысль, – мысль очень простая, но тем более ценная, что В. Овечкин пришел к ней, преодолев какие-то частные надежды, – кажется, заключила конструктивные возможности его очерка. Все, что он мог предложить впредь, так или иначе должно было сводиться к этой мысли, варьировать ее.

Посмотрим, однако, что было после.

История очерка – это история нашей литературы последнего десятилетия. Разве не с жадностью очеркиста набросилась она на не открытые еще районы? Разве не пыл открытия, пыл немедленного действия был ее пылом? Даже со страниц повестей и рассказов раздавались монологи, похожие на монологи овечкинского Мартынова. Реальные исторические вещи назывались своими именами.

Вскоре литература поняла, что действие приводит ее к первопричинам происходящего. Для того чтобы устранить «борзовщину», нужно было объяснить, откуда она взялась. Для того чтобы победить «последствия культа» в хозяйстве, надо было их победить в самих себе. Тут недостаточно было субботников по очистке и расчистке. Энтузиастский дух, желание немедля выправить дело тут еще не все решали.

Все в конечном счете свелось к человеку, но в ином, чем у Овечкина, ракурсе. Человек как начало и следствие, человек как звено между ними, как наиреальнейшая и самая практическая проблема – встал на повестку дня.

Естественно, что такой поворот событий вызвал отлив из армии очерка. Ряды его поредели. Закончился первый круг исследования, начался следующий.

На этом – втором – круге очерк пошел на сближение с художественной прозой. Он вместе с ней занял полку вагона, поднялся на самолет и пароход и двинулся по стране. Масштаб интересовал его больше, чем подробности масштаба. Из геолога он превратился в путешественника.

«Проблемность» на некоторое время отодвинулась. На смену овечкинским конструктивным диалогам пришел очерк-дневник, очерк-документ, очерк – путевая исповедь.

«Ледовая книга» Ю. Смуула обозначила это новое настроение очерка. Она писалась весело и легко. Она была интимна и достаточно всеобща. Антарктика? Это было далеко от «районных будней». И вместе с тем это была наша жизнь, – правда, под особым, полярным солнцем. Корабль Ю. Смуула наматывал на винт экзотику впечатлений. Он пробирался меж айсбергов, вплывал в новые моря. Центром исследования здесь был сам Ю. Смуул – писатель и человек, который удалился от берегов, чтоб разобраться в себе. Он увозил с собой «желание быть смелее и лучше, чем я есть», и надежду, что это можно. И поэтому, удаляясь, он приближался к себе, к источнику, где сходились все начала и концы.

Состояние освобожденности, радостного удивления открывшейся дали было состоянием «Ледовой книги». Это был ее человеческий материал, ее сектор исследования, ее движущий дух.

На наших глазах человек избавлялся от заблуждений, на ощупь шел к новым истинам, чувствуя их настойчивый зов. На полотне нового фона эти истины прорезались отчетливее. Новизна фона соответствовала новизне состояния.

Лица «физиков», которых сопровождал Ю. Смуул, тоже были новыми лицами. С этими людьми хотелось философствовать. Их работа и их точка зрения толкали вперед, в завтра, и оттуда сегодняшнее было видно на расстоянии.

Путевым очерком был и «Северный дневник» Ю. Казакова. Он писался совсем иначе, писался как рассказ, как всегда пишет Ю. Казаков – спокойно, внимательно, без экстаза. Разница была не только в настроении письма, но и в принципе писательского наблюдения.

Если Ю. Смуул шел к своим истинам, сообразуясь со всеми правилами очерка, если он по пути «оформлял» какие-то локальные их итоги, то Ю. Казаков избегал этих оформлений. «Ледовая книга» была пересыпана цитатами, выпадами, полемикой. Ее лирические пассажи, не прерывавшие внутреннего движения, были откровенно публицистичны.

Ю. Казаков сосредоточивался на этом движении. Он не изменял себе ни в материале, ни в настроении, ни в своем желании морализировать. Героем его очерка стал Север – реальная земля и люди этой земли. Ю. Казаков думал картинами.

Отдаваясь стихии путешествия, Ю. Смуул все-таки организовывал эту стихию. Он стучался в каюты, знакомился, по-журналистски «работал», «собирал факты».

Ю. Казаков отдавался движению этих фактов. Он записывал, рисовал, надеясь на сам рисунок. Характеры Севера, его быт, его будни (и здесь были они, будни) как-то соотносились и со всей нашей жизнью, ибо они являли часть её.

При всей своей сегодняшности, документальности «Северный дневник» Ю. Казакова был уже реальным переходом от очерка к прозе, к ее принципам исследования. Беспроблемность «Дневника», бестемность его (для Ю. Казакова тема – жизнь) казались удалением от овечкинской социальности. Но это была социальность, выраженная в живописи.

Два «дневника» (у Ю. Смуула тоже был «дневник»), которые мы сравниваем, не исчерпывают путевого очерка. Очерк этот дал множество вариантов и множество сплавов. Он был и проблемным и хозяйственно-злободневным, он был и таким и другим. В том же «Северном дневнике» речь шла об охране рыбы в реках, приводились цифры благосостояния колхозов. А в самых что ни на есть утилитарных путешествиях вдруг возникала живопись и характеры.

Путевой очерк – древний, как сама литература, – возрождался в эти годы во всех видах. Он двигался рядом с путевой повестью, путевой поэмой (вспомните «За далью – даль»), он был зримым ответом на жажду передвижений, перемещений, перемены мест, которая вспыхнула в начале десятилетия.

Сам В. Овечкин заразился этой жаждой. Он покинул центральную полосу и двинулся на Дальний Восток. В 1960 году появился его «Рассказ об одной поездке».

В этом «рассказе» В. Овечкин уже не тот, что был в «Трудной весне». Это Овечкин-путешественник, Овечкин – удивляющийся приезжий. Как новообращенный, рассказывает он нам о видах амурских рыб, о покоряющей грации пятнистых оленей. Он занят своими впечатлениями, своими зрительными открытиями, своим присутствием здесь. Конечно, он не может долго оставаться при своих гостевых чувствах. Он тут же «вгрызается» в экономику, начинает по-овечкински аналитически мыслить, раскладывать и соединять факты. Стихия «Районных будней» размывает чертеж очерка. И со страниц его поднимаются и уходят в высоту любимые овечкинские рацпредложения, его догадки, намеки, гипотезы. Они очень локальны, очень «дальневосточны», но это вспышки все тех же громов «Трудной весны».

Конец путешествия уже совсем не похож на путешествие. На обратном пути В. Овечкин делает остановку в Омске. Омск – это целина, это земля, которая близка его среднерусским землям. Здесь он уже дома.

Как зоркий практик, В. Овечкин сразу схватывает главное и неглавное на целине. Он «смотрит в корень» и предсказывает тот недород, который может случиться, если при обработке почвы и при севе не учесть особенностей этих мест. Он снова выступает против шаблона, против навязывания административной воли.

Эти овечкинские наблюдения не были новыми ни для него, ни для его очерка. Они укладывались в проблемы, исследованные им раньше. Еще до «Трудной весны», в очерках «Рекорды и урожай», «Об инициативе и талантах» он писал об этом. И не кто иной, как его Мартынов «на наглядных примерах» доказывал вред шаблона. Он рисовал лицо показухи, настаивал на реализме в подходе к сельскому хозяйству. Он же и разработал «программу» по искоренению всех этих бед. В пунктах ее было записано и то, о чем снова заговорил Овечкин на целине.

Если раньше он согласовывал проблемы с характерами и даже расстановка характеров и их жизнь были строго проблемными, то в целинных заметках Овечкин отбросил этот прием. Он написал их откровенно газетно, намеренно оперативно. Это было во многом повторение его прежних идей, и поэтому он был скупо информационен, документально строг.

В «Рассказе об одной поездке» есть место, где В. Овечкин как будто раздумывает о судьбе очерка. Мысли, которыми он делится, относятся совсем не к очерку. В. Овечкин делает замечание дальневосточникам, что у них не совсем ладно с культурой быта. Он вспоминает забавные сценки, которые ему хотелось бы состроить в сценарий, чтоб он был поучительным для публики.

«Первая сценка.

Приходит человек в культмаг купить пачку фотобумаги. Спрашивает нужный номер и формат. Продавец нагнулся, перебирает какой-то товар на нижней полке и в совершенно неприличной позе, даже не потрудившись повернуться к покупателю хотя бы в профиль, что-то невнятно отвечает ему. Человек, потоптавшись у прилавка, робко переспрашивает:

– Что вы сказали?

Показывается наконец лицо продавца:

– Сказал – нету. Двадцать раз вам говорить? Вы что, не понимаете по-русски? По-японски вам сказать?

Покупатель возмущается:

– Чего же вы грубите? Я вас не укусил. А еще называется культмаг!

Следующая сценка.

Человек, покупавший фотобумагу, – на работе, в почтовом отделении. Принимает от женщины какое-то заказное отправление.

– Пакеты свыше килограмма весом надо обвязывать шпагатом. – Швыряет пакет в окно. – Обвяжите.

– Чем? Не ехать же мне домой за шпагатом. Я далеко живу отсюда.

– Это не мое дело. Необвязанный не приму. Следующий!

– Гражданин! А вон у вас там на полу валяется бечевочка. Возьмите и обвяжите сами.

– Вы думаете, мне только и дела, что обвязывать пакеты? Отойдите от окошка, не задерживайте очередь!

– Гражданин! Ну, подайте мне ту бечевочку.

– Я вам русским языком сказал: отойдите, не мешайте работать!»

И так далее.

«Таких сцен, – говорит Овечкин, – в фильме может быть десять, двенадцать – сколько выдержит зритель. Цепочка. Последнего, замыкающего в этой цепочке, можно вернуть к первому персонажу.

Конец фильма не придуман. Конец таким вещам должна придумывать сама жизнь».

Те повторения, к которым обратился В. Овечкин в своем дальневосточном очерке, здесь отдаленно спародированы. Повторяться он не хочет. Очерк-«программа», который он разработал и утвердил десять лет назад, кажется ему недостаточным.

Что будет дальше? «Придумает жизнь».

* * *

Меж тем «овечкинский» очерк не сошел со страниц литературы. Он разветвился, пошел на установление новых связей с действительностью. Это был по преимуществу деревенский очерк, его полем боя оставались все те же районные, областные и иные сельские будни.

Любопытно, что и проза прочно размещалась на этих же полях. Вспомните ее вехи от тех до наших дней. Она двигалась от «Записок агронома» Г. Троепольского к «Чужой родне» В. Тендрякова, второй части «Поднятой целины», повестям Ф. Абрамова и выходила к С. Залыгину. Все самое острое и интересное сосредоточивалось на площадях этой прозы. И даже кратковременный перехват инициативы «молодой литературой» не изменил этого ее главенства. Отшумели литбои, отгремели страсти – и все явственнее обнаруживалось ее «фундаторство», ее непреходящее значение.

Надо повторить, что деревенский очерк по природе своей был реалистическим. Никакие «ломки формы», никакой «стиль XX века» не коснулись его. То, что скрывалось за этими спорами о стиле (и иногда, залитературиваясь, уходило в пустоту), та жажда правды, новизны и мужества, которую декларировала «молодая проза», здесь вышло в реальном обличье фактов, в образе самой жизни.

О жажде говорилось по существу.

«Прошлой осенью мне довелось быть в Алтайском крае, – начинает свой очерк «Два маяка» Л. Иванов. – Приехал я в один из самых хлебных районов края – Рубцовский.

Хотелось побывать в хозяйстве, где особенно горячо шла уборка урожая. Надо сказать, что к тому времени краевая сводка о сдаче хлеба государству являла собой такую картину: некоторые районы завершали план хлебосдачи, а в ряде других не выполнена еще и десятая часть плана.

В чем же дело? Нельзя ли уловить в этом особенности руководства, умение выращивать урожай, организовывать дело?»

В этом введении определяется все: принципы, предмет и средства исследования. Речь пойдет о делах сугубо конкретных, район действия очерчен.

Очерки Л. Иванова стали продолжением практической струи овечкинского проблемного очерка. Они еще более приблизились к земле, приняв на себя черновые обязанности рядовых. КП овечкинских очерков располагался то в роте, то в армии, то в Ставке. Л. Иванов прочно привязан к роте. Он скорее тактик, чем стратег.

Но тактик, отлично знающий свое дело. Его очерки локальнее.

Цитировать

Золотусский, И. Время синтеза / И. Золотусский // Вопросы литературы. - 1964 - №12. - C. 3-20
Копировать