Не пропустите новый номер Подписаться
№6, 1994/История русской литературы

Время Чехова

Вначале черта горизонта резка, –

Прямая черта между жизнью и смертью,

А нынче так низко плывут облака,

И в этом, быть может, судьбы милосердье.

 

Тот возраст, который с собою принес

Утраты, прощанья, – наверное, он-то

И застил туманом непролитых слез

Прямую и резкую грань горизонта…

 

Тем проще, тем легче ее перейти –

Там эти же рощи и озими эти ж…

Ты просто ее не заметишь в пути,

В беседе с ушедшим – ее не заметишь.

                     Мария Петровых,

«Черта горизонта».

 

Тонкий звук лопнувшей струны, замирающий и печальный, подвода в степи и бездонное небо над ней, белый шпиц на ялтинской набережной рядом со своей хозяйкой. Вначале приходят неясные картины, образы, звуки и лишь затем – сюжетные линии, имена героев, названия чеховских рассказов и пьес. Воспоминание о Чехове сопровождает ощущение легкости и глубины, трудноопределимое, но вполне отчетливое. Его мир кажется прозрачным и предельно открытым навстречу читателю.

Странно, быть может, что при этом Чехов остается одим из самых загадочных и необъяснимых писателей XIX века.

Устоявшиеся методы и средства анализа трудноприменимы к его прозе и драматургии. Активное использование детали, тайный психологизм, лиризм, подводное течение – все эти привычные характеристики чеховской поэтики оказываются на поверку чем-то слишком обобщенным, затрагивающим какие-то внешние черты его мира. Но выработать другие, более точные, глубокие характеристики трудно. Можно согласиться с В. Катаевым: «Хрестоматийно известный, прозрачно-ясный, объясненный и понятый, кажется, весь, до последнего образа, Чехов оказывается небывало сложным» 1.

Та ясная прозрачность, внутренняя легкость, которая пронизывает мир Чехова, неожиданно лишает исследователя устойчивой опоры, отталкиваясь от которой можно начать анализ. Традиционные предметы литературоведческого исследования – событие, характер, идея, особенности стиля и языка – утрачивают у Чехова свою значимость и весомость. У него нет характеров масштаба героев Толстого или Достоевского, его язык нейтрален, очищен от выбивающихся слов и нестандартных фраз. Мнение о бессобытийности, безыдейности чеховской прозы установилось давно и имеет под собой серьезные основания. Таким образом, предмет исследования в мире Чехова становится размытым, почти исчезает. Остается – бездонное небо, море, степь, далекая линия горизонта. Материя слишком неопределенная и легковесная для серьезного аналитика.

Но анализ можно истолковать не только как средство познания, но и как его предмет. Затрудненность анализа закономерна для чеховской прозы и драматургии. А то, что закономерно, всегда можно попытаться объяснить. В известной мере сама необъяснимость чеховского мира несет в себе скрытое объяснение, а неопределенность чеховской поэтики оказывается ее первым универсальным определением.

«…Он все думал о том, что это кругом не жизнь, а клочки жизни, отрывки, что все здесь случайно, никакого вывода сделать нельзя; и ему даже было жаль этих девушек, которые живут и кончат свою жизнь здесь в глуши, в провинции, вдали от культурной среды, где ничто не случайно, все осмысленно, законно… Он полагал, что если окружающая жизнь здесь, в глуши, ему непонятна и если он не видит ее, то это значит, что ее здесь нет вовсе».

Эти рассуждения следователя Лыжина из рассказа «По делам службы» типичны для героев Чехова. Жизнь, в которой «все осмысленно, законно», если и существует, то где-то в стороне от них – в далеком пространстве, в неопределенном будущем. Тот мир, в котором живут они, полон случайностей, неясен и необъясним, как в целом, так и в своих отдельных проявлениях.

Не только читатель, воспринимающий произведения Чехова, но и тот, кто находится как бы «внутри» его художественного мира, – автор, повествователь, герой, – сталкиваются с той же странной проблемой неопределенности, необъяснимости – явления, поступка, мира, человека.

В рассказе «Крыжовник» есть знаменательный эпизод. Ветеринарный врач Иван Иваныч отправляется в деревню навестить своего брата, уехавшего из города и зажившего помещиком в небольшом имении.

«Приехал я в «Гималайское тож» после полудня. Было жарко. Везде канавы, заборы, изгороди, понасажены рядами елки, – и не знаешь, как проехать во двор, куда поставить лошадь. Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом; постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, – того и гляди, хрюкнет в одеяло».

Казалось бы, явление понято, объяснено, характеристика человека и обстановки выражена предельно четко и определенно. Но уже следующая фраза полностью разрушает эту иллюзию.

«Мы обнялись и всплакнули от радости и от грустной мысли, что когда-то были молоды, а теперь оба седы, и умирать пора. Он оделся и повел меня показывать свое имение».

Скучная, пошлая жизнь обитателей имения не может заслонить ощущения времени и смерти. Жизнь относительна в любых ее проявлениях, и ничего в ней нельзя понять до конца…

Для художественной литературы XIX века внутренняя неоднозначность явления, человека, их неисчерпаемость, их незавершенность становится нормой. И все же в этой неожиданной фразе о старости и смерти на фоне ленивой, сытой праздности, в этой легкости, быстроте внезапного перехода ощутим какой-то особый, чеховский взгляд на мир и человека, какой-то особый ракурс их восприятия, изначально не позволяющий четко охарактеризовать ни одно, даже самое очевидное явление.

Эта особенность мировосприятия Чехова хорошо прослеживается в рассказе «Припадок». Студенту Васильеву приятели предлагают отправиться с ними в С-в переулок. Он соглашается, хотя до этого никогда не бывал в домах терпимости.

«Он знал, что есть такие безнравственные женщины, которые под давлением роковых обстоятельств – среды, дурного воспитания, нужды и т. п. вынуждены бывают продавать за деньги свою честь. Они не знают чистой любви, не имеют детей, не правоспособны; матери и сестры оплакивают их, как мертвых, наука третирует их, как зло, мужчины говорят им ты. Но, несмотря на все это, они не теряют образа и подобия божия. Все они сознают свой грех и надеются на спасение».

Как будто перед нами обычное описание, вступительный аккорд к характеристике определенного явления, о котором пойдет речь в рассказе. Но если вдуматься, из этого отрывка о проституции мы не узнаём ровным счетом ничего – перед нами не более чем набор банальных штампов. Зато о герое, Васильеве, мы узнаем немало. Он знает книги, не знает жизни, он чист, наивен и прост. Вместо явления в фокусе авторского внимания оказывается герой. Его внутренний мир выписан в рассказе достаточно подробно, явление же, которое герой пытается понять, изображается отдельными неясными штрихами.

Васильев ожидает увидеть в доме терпимости темные комнаты, страдальческие глаза, виноватые улыбки. Его потрясает яркий свет, безвкусные одежды, наглые лица с выражением тупой скуки. Он чувствует, как в душе его поднимается отвращение, и стыдится этого чувства. Не найдя ни одной виноватой улыбки, Васильев пытается найти в толпе умное лицо. Его внимание останавливается на одной немолодой брюнетке, одетой в костюм, усыпанный блестками. Васильев подходит к ней, заговаривает, но их беседу прерывает внезапный шум, чей-то плач: в соседней комнате какой-то гость ударил девушку по щеке. Она плачет навзрыд, «искренно, как плачут оскорбленные». Гадливое чувство в душе Васильева сменяется острой жалостью. Он видит страдальческое, мокрое от слез лицо, протягивает к этому лицу руку и вдруг в ужасе отскакивает. Плачущая пьяна. Он бросается вниз по лестнице. На улице тихо. Падает снег.

«Он многого не понял в домах, души погибающих женщин остались для него по-прежнему тайной, но для него ясно было, что дело гораздо хуже, чем можно было думать».

«Порок есть, – думал он, – но нет ни сознания вины, ни надежды на спасение. Их продают, покупают, топят в вине и в мерзостях, а они, как овцы, тупы, равнодушны и не понимают. Боже мой, боже мой!»

«Что-нибудь из двух: или нам только кажется, что проституция – зло, и мы преувеличиваем, или же, если проституция в самом деле такое зло, как принято думать, то эти мои милые приятели такие же рабовладельцы, насильники и убийцы, как те жители Сирии и Каира, которых рисуют в «Ниве».

Болезненное сознание героя, у которого вот-вот начнется припадок, оказывается бессильным четко сфокусировать свое внимание на явлении, схватить предмет в его целостности, полноте; мысли героя путаются, либо уносясь в смутные абстракции, либо сбиваясь на банальность.

Васильев возвращается домой и строит планы спасения падших женщин: выкуп, женитьба, апостольство… Мысли быстро сменяют одна другую. Чужая боль угнетает его. Постепенно боль заполняет все.

«Он уже не думал ни о женщинах, ни о мужчинах, ни об апостольстве. Все внимание его было обращено на душевную боль, которая мучила его. Это была боль тупая, беспредметная, неопределенная, похожая и на тоску, и на страх в высочайшей степени, и на отчаяние. Указать, где она, он мог: в груди, под сердцем; но сравнить ее нельзя было ни с чем… При этой боли жизнь представлялась отвратительной».

У Васильева начинается припадок, который проходит через два дня.

Было бы неверно воспринимать суть повествования в этом рассказе как простое смещение акцентов, как простой перенос внимания с внешнего мира явлений на внутренний мир человека. С самого начала рассказа обозначается некая призма, сквозь которую мы в дальнейшем будем смотреть на события. Эта призма – взгляд героя, наивного, нервного и впечатлительного. В рассказе описан не столько герой и его характер как таковой, сколько состояние героя накануне припадка, его восприятие мира и людей в этот момент. Именно дискретность, спутанность сознания героя оказывается истоком того, что явление, предстающее перед ним, не может быть объяснено.

Эта ситуация оказывается характерной для большинства произведений Чехова. Относительность, дискретность восприятия мира человеком ведут к невозможности выработки определенной позиции по отношению к этому миру и его составляющим, к невозможности четкой характеристики другого человека, явления, идеи.

Если трудные и мучительные раздумья героев Достоевского могут быть объяснены сложностью идеи, которую они пытаются разрешить, то у Чехова мы наблюдаем нечто принципиально новое. Идея Достоевского сложна, но герой может высказать эту сложность, обозначить все ее тончайшие нюансы, перечислить, почти исчерпать божественное и дьявольское содержание, присутствующее в ней.

Раздумья героев Чехова мучительны в силу невозможности четко сформулировать мысль. Мысль Чехова сложна в силу своей невысказанности.

Характер героев Толстого изменчив и неоднозначен благодаря подвижности их внутреннего мира, благодаря постоянной смене их душевного состояния, которое автор исследует детально и подробно.

Герой Чехова изменчив потому, что неустойчив и неполон взгляд наблюдателя на героя. Сама возможность исследования другого человека, как для автора, так и для его персонажей, находится под вопросом. Не Лаевский как личность оказывается слишком сложен и неоднозначен к концу «Дуэли» – взгляд фон-Корена на него изначально слишком прост…

Чем яснее, четче формулируется у Чехова определенная мысль, определенное отношение к человеку или явлению, тем очевиднее внутренняя несостоятельность, упрощенность, неполнота этой формулировки.

Когда в рассказе «Ионыч» доктор Старцев впервые посещает дом Туркиных, он не может ясно сформулировать свое отношение к этой семье. Вера Иосифовна читает свой долгий роман «о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника… о том, чего никогда не бывает в жизни», но Старцеву «все-таки слушать было приятно, удобно, и в голову шли все такие хорошие, покойные мысли». Екатерина Ивановна играет на рояле. «Старцев, слушая, рисовал себе, как с высокой горы сыплются камни, сыплются и все сыплются, и ему хотелось, чтобы они поскорее перестали сыпаться, и в то же время Екатерина Ивановна, розовая от напряжения, сильная, энергичная, с локоном, упавшим на лоб, очень нравилась ему».

  1. В. Б.Катаев, Проза Чехова: проблемы интерпретации, М., 1979, с. 5.[]

Цитировать

Куралех, А.В. Время Чехова / А.В. Куралех // Вопросы литературы. - 1994 - №6. - C. 153-173
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке