№2, 1979/История литературы

Возвращаясь к сути спора

Публикуя статью Н. Скатова, редакция продолжает обсуждение проблем, затронутых в статьях В. Кожинова «Русская литература и термин «критический реализм» и В. Марковича «О русском реализме XIX века» («Вопросы литературы», 1978, N 9).

Наше время отмечено феноменальным интересом к русской классике. Сейчас больше, чем когда-либо, совершается, по сути в масштабах целого общества, не только прочитывание ее еще и еще раз, но перечитывание, продиктованное желанием увидеть многое заново и иначе, найти там ответы на многие насущные вопросы духовной жизни.

Теоретические осмысления и историко-литературные штудии не должны от этого отвлечься.

И потому прежде всего стоит задуматься над смыслом завязавшейся полемики, и не над академическим лишь, а над самым живым, злободневным, что ли, ее смыслом, и этот смысл обнажить.

Под таким углом зрения сразу же хотелось бы и сузить предмет полемики и, соответственно, ее задачу, и одновременно их расширить. Сузить потому, что разговор все время грозит расползтись до необъятных размеров. Конечно, вроде бы, начав говорить о таких вещах, как реализм и критический реализм, грех не коснуться всего. И вот, с одной стороны, уже привлекаются и европейское Возрождение, и китайское Просвещение, и русское барокко, и новая османская вкупе с индийской литература. К тому же, естественно, в этом случае материал часто берется из вторых и из третьих, пусть даже достаточно верных, рук. Соблазн велик, и трудно сказать, где здесь можно поставить пределы и не достигнет ли глобальность проблематики масштабов, перед которыми просто потеряется «крошечность» вопроса о критическом реализме, а значит, и сам предмет первоначального спора.

С другой стороны, возникает опасность опять чуть ли не бесконечного нагромождения примеров, играющих роль аргументов и контраргументов: ведь художественная литература именно в силу своей бесконечности здесь и безотказна. Оказавшись между Сциллой всеохватной проблематики и Харибдой неуемной фактистики, предмет нашего спора может быть раздавлен и уничтожен. В то же время, только сузив предмет, вернув его в первоначально обозначенные рамки, мы и сможем его по-настоящему расширить, углубляясь в него самого и в нем самом находя его собственный масштаб и его истинную меру.

А проблема термина «критический реализм» – проблема отнюдь не отвлеченная. Ведь стоит сейчас любому обучающемуся или обучавшемуся в любой школе – средней, неполной средней или даже высшей филологической (а в масштабах страны речь идет, по сути, о каждом человеке), – так вот: стоит такому человеку задуматься о литературе прошлого, как первые же пришедшие на ум слова будут «реализм», здесь же почти автоматически «критический реализм» и более или менее определенный комплекс ассоциаций и представлений, естественно рожденных установкой: «критический». Конечно, можно назвать и работы и исследователей, которые с большой широтой подходят к вопросу о русском реализме. Не так уж их и много, но они есть. В этом смысле, кстати сказать, и статья В. Кожинова уже не только заявочна, вольно или невольно она приобретает и характер подведения некоторых итогов.

Но, повторяю, пока все еще счет идет на сотни книг, учебников и учебных пособий, на десятки тысяч страниц, на миллионы людей: читателей, учеников и учителей. И долго еще нужно бить в эту толщу, чтобы направить какие-то представления иначе, развернуть их в другую сторону, как-то откорректировать. Это я говорю к тому, что если нужны такие коррективы, а в этом, кажется, убежден не только В. Кожинов, но и В. Маркович, то и последняя статья В. Кожинова не выглядит, к сожалению не выглядит, архаичным повторением некоторых задов чуть не десятилетней давности, сохраняет и, боюсь, еще довольно долго сохранит актуальность. Собственно, потому же она, наверное, и положила начало дискуссии. Статья не бесспорна. Мне она таковой представляется и в собственно терминологической ее части, и в общей схеме развития русского реализма. Впрочем, сами полемические издержки, сами перехлесты и перегибы здесь пока еще благодатны: они провоцируют, может быть, раздражают, но будят мысль. Так возникает не столько полемика-противостояние, сколько полемика-дополнение.

Это о смысле самой полемики. Теперь о ее содержании. Сначала о термине «критический реализм». Действительно, распространилось и утвердилось расхожее представление о литературе прошлого как о чем-то таком, что прежде всего – и даже только – критикует. Но что же этот термин (и стоящее за ним понятие – ведь в нем суть) случайно возник, чуть ли не насильно внедрен и по инерции жил и живет? Я не настаиваю сейчас на термине «критический реализм», полагаю, что в том качестве, в котором он широко понимается и толкуется, он не очень – именно сейчас помогает восприятию классики. Но я не могу не думать над тем, что этот термин означал, означает, может и должен означать. В. Кожинов восстановил историю рождения в устах Горького определения «критический реализм». К этому можно было бы добавить еще ряд соображений. Естественно, что для Горького к этому времени, когда он говорил о критическом реализме (начало 30-х годов), положительные ценности раскрывались в виде определенной социально-политической программы. Очевидно, что в этих условиях самые идеалы русской классики для него предстали прежде всего со стороны исторической, как ушедшие в прошлое, и утопической. Недаром, когда Горький в ином месте и контексте говорил о литературе прошлого, он упомянул сочетание в нем реализма с романтизмом. Прежде всего, литература XIX века значима была для него своим отрицающим, критикующим началом. К тому же вряд ли все эти обозначения несли для Горького характер собственно научных квалификаций, который получили они позднее. То, что у Горького выступало в определенном контексте (беседа, частное письмо), приобретало в другом контексте (скажем, учебника) иной смысл: вывода, формулы, закона – и начинало жить уже иной жизнью. Наконец, Горький в своих пояснениях термина не мельчил. Однако вряд ли случайно термин зажил. И на долгие годы. Пушкин всего один (и то в варианте) раз оговорился: «маленькие трагедии». Но воспринимающее сознание – читателей, издателей – отвергло все возможные, пушкинские же, названия: «драматические сцены», «драматические очерки», «драматические изучения» и т. д. – и избрало: «маленькие трагедии». Я уверен, что здесь не было ни произвольности, ни случайности. Впрочем, разговор об этом увел бы нас в сторону. Ни произвольности, ни произвола не было и в утверждении термина «критический реализм». Простое зачеркивание термина может помешать прояснить кое-что существенное, а может быть, и существеннейшее в нашей литературной классике и удержать уже проясненное. Вот почему к нему стоит вернуться и над ним еще раз подумать.

Действительно, утвердилось, и, как я уже отметил, в расхожести своей, видимо, не могло не утвердиться, вполне определенное впечатление о критическом реализме. «Критический» стало означать «критикующий», а «критикующий» стало означать «критикующий прежде всего среду», то есть определенные социальные отношения, человека же лишь в связи с ними и по их поводу, да и сами такие отношения часто толковались при этом достаточно узко и односторонне.

Конечно, при конкретном анализе во многих прекрасных работах наших исследователей, и историков и теоретиков, такого не встретишь. Но известная односторонность общего определения в свое время и для многих из них не проходила безнаказанно. К тому же нужно учесть, что, хотя сам термин «критический реализм» внес Горький, по сути, истоки понятия «критический реализм» располагаются в прошлом. И довольно далеком.

Есть одна причина, осложняющая сейчас восприятие характера отношений человека и среды в произведениях нашей классики даже для исследователей, стремящихся к изучению вопроса с последовательно марксистских позиций. Это методологический принцип, бывший и в свое-то время заблуждением, вполне, впрочем, исторически оправданным. Принцип этот воплощен во многих статьях наших революционных демократов, оказавших, естественно, и на нашу литературоведческую мысль колоссальное воздействие. Как известно, наши просветители исходили из того влияния, которое оказывает среда на формирование человеческого характера. С этой точки зрения они рассмотрели многие произведения русской литературы и еще раз подтвердили многие ею произнесенные приговоры.

Но наряду с этим характер человека в искусстве отнюдь не рассматривался последовательно исторически. Будучи просветителями, наши великие критики обычно исходили из нормальной, естественной человеческой природы (натуры). Сама эта естественная человеческая натура рассматривалась как положительная. Человек хорош, плоха среда. Художественный характер применительно к реалистической литературе рассматривался обычно как результат столкновения хорошего по своей натуре человека и плохой среды, калечащей его и уродующей. Все это известно. У Маркса антропологический подход к человеку сменяется историко-материалистическим: «В своей действительности она (человеческая сущность. – Н. С.) есть совокупность всех общественных отношений» 1. Я хотел бы подчеркнуть эту существеннейшую и для марксистского понимания природы реалистического искусства характеристику: «совокупность всех общественных отношений». Только учет ее может избавить нас и от плоского истолкования Энгельса, который перевел, по сути, ту же формулу на язык теории искусства, когда определял реализм как типические характеры в типических обстоятельствах. И это хорошо известно. Но и первое (просветительское), и второе (марксистское) положения стоит здесь напомнить, чтобы отметить, что мы, вполне вроде бы принимая второе положение, подчас толкуем его тем не менее в духе первого, то есть вольно или невольно подменяем последовательно исторический подход к делу антропологическим.

Возьму пример из книги уже далеко не новой, но в которой эта коллизия выявилась с большой полнотой, книге, написанной талантливым и ярким исследователем, оказавшим и продолжающим оказывать влияние на наше пушкиноведение. А ведь именно разговор о Пушкине каждый раз здесь приобретает принципиальное значение.

«В характеристике Онегина, – писал Г. Гуковский, – различимы довольно явственно два вида признаков: одни – природные, индивидуальные и от воспитания не зависящие (Онегин – умен, Онегин – значительный, яркий человек); другие – социальные, определенные вне героя лежащими причинами. Онегин при всех своих достоинствах как бы «лишний человек» своего времени. Эти признаки, обусловленные воспитанием и средой, и есть типическое содержание образа Онегина. Так делится проблема человека, личности в изображении искусства, так расходятся в разные стороны две темы, две линии в его понимании: с одной стороны-возможности, потенциал личности, с другой – его реализация в данной среде. Это деление, восходящее к идее Руссо («Человек родится добр» и «Все прекрасно, выходя из рук создателя; все становится отвратительным, проходя через руки людей»), было реалистическим по методу. Его внутренняя направленность адресовалась тому ложному строю жизни, который не давал человеку умному, хорошему, даровитому реализовать свои возможности и искажал его облик… Это деление неизбежно ставило вопрос:

  1. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 3, стр. 3.[]

Цитировать

Скатов, Н. Возвращаясь к сути спора / Н. Скатов // Вопросы литературы. - 1979 - №2. - C. 139-152
Копировать