№3, 1990/Зарубежная литература и искусство

Во чреве кита. Вступительная статья А. Зверева; перевод и комментарии А. Кабалкина.

Эссе «Во чреве кита»Оруэлл писал, вернувшись из Испании, точнее, вырвавшись оттуда в последний момент, когда волна чисток и расправ над анархистами уже грозила накрыть с головой и его самого. Пережитое заставило Оруэлла жестко скорректировать свою политическую позицию социалиста, везде и во всем придерживающегося «левой»точки зрения, однако, вопреки легендам о переломе и ренегатстве, вовсе не переменило коренных его убеждений. Просто убеждения стали более выношенными, обогатившись опытом, без которого они были скорее декларацией, чем идеей, направляющей жизнь.

Теперь этим убеждениям предстояла новая проверка, и, может быть, посерьезнее, потруднее даже той, испанской. Кончался 1939 год. В Европе разгоралась война, какой еще не выпадало пережить человечеству. Молотов и Риббентроп подписали в Москве пакт, повергший в шоковое состояние многочисленных приверженцев «советского эксперимента», до этого пребывавших в твердой вере, что СССР первым встанет на пути фашистской агрессии, а о советской действительности имевших понятия самые фантастические.

Английскими интеллектуалами, которые в 30-е годы пережили – кто более, кто менее – сильное увлечение всем «передовым»– от марксистских экономических теорий до эстетики, близкой Пролеткульту, – овладела растерянность. Мир не желал развиваться в согласии со схемой, казавшейся такой логичной и стройной. Нежданно-негаданно схема затрещала по швам, и вожделенный прогресс обернулся вспышкой невиданного варварства, а торжество разума предстало торжеством диктаторов, перед которыми меркли прославленные своей жестокостью аттилы и Тамерланы. С обезоруживающей ясностью открылось, что либеральные иллюзии пошли прахом и что история вступила в новый период, когда тоталитаризм из отвлеченно понятой угрозы стал реальностью, вознамерившись подчинить себе весь порядок вещей на земле.

Оруэлл попытался описать эту новую общественную ситуацию одним из первых. Его часто называют провидцем, подразумевая «Скотный двор»и «1984»(написаны соответственно в 1945 и 1949 годах), но слово «реалист», пожалуй, будет тут точнее. Дело не сводится к эстетике, потому что реализм Оруэлла прежде всего свойство его мышления. Можно упрекать его за нелюбовь к теориям и чрезмерное пристрастие к эмпирике, действительно сковывавшее писательское дарование Оруэлла, – это заметно и в романах, и в репортажных книгах, которые он писал до Испании. Однако преимуществ в неискоренимой его трезвости и аналитичности, основывающейся только на фактах, ни на чем другом, было больше. Когда реальный ход событий начал крушить умозрительные построения одно за другим, эти преимущества выявились в полной мере.Надо четко себе представить, до какой степени тогдашнее общественное сознание Запада находилось во власти мифов о лучезарном будущем, которое придет с социализмом, уже утвердившимся на российских просторах, о неотвратимости поступательного движения человечества к вершинам демократии, о грядущем слиянии разноплеменных людских масс в лоне нового, «активного»гуманизма и т.п. Лишь так мы сможем по-настоящему оценить и проницательность, и духовное мужество Оруэлла, который, идя против течения и навлекая на себя уничижительную критику со стороны поборников «единственно верного»мировоззрения (в действительности представлявшего собой эклектическую смесь наспех усвоенного марксизма со стародавними догмами утилитаристского толка), сформулировал мысли, теперь кажущиеся едва ли не азбучно верными.

Наученные горьким опытом, мы считаем само собой разумеющимся, что XX век вовсе не означал триумфа свободы, а напротив, подверг идею свободы испытаниям, каких она еще никогда не знала, и что философия исторического оптимизма столкнулась в этот век с трудностями отнюдь не временного и преходящего характера. Но Оруэллу пришлось добывать эти истины, многое ломая в самом себе и преодолев умонастроение, которое господствовало в 30-е годы. Он пришел к ним не сразу, а в итоге нелегкого пути от расплывчатой веры в близкое социальное обновление к бескомпромиссному развенчанию тоталитаризма, под какими бы знаменами ни выступала эта доктрина. Важно, что весь этот путь он совершил, по сути, в одиночку, и не как кабинетный мыслитель, а как человек, которого постоянно влекло в эпицентр общественных событий: то в бастующее пролетарское предместье, то на фронт под Уэской.

Его полемика с современниками, которые совершенно искренне считали себя людьми самых передовых взглядов, тем и определялась, что, в отличие от них, Оруэлл не признавал абстракций, располагая слишком достоверным знанием из первых рук. Случается, он в этой полемике несправедлив, пристрастен. Без должных на то оснований упрекал он, например, Одена в пренебрежении принципами интеллектуальной честности, приносимыми в жертву излюбленной идее, которая состояла в том, что революция надвигается и она, безусловно, прекрасна. Слишком легко отделял Оруэлл идейные ориентации писателя от собственно художественных задач, и, вопреки его мнению, можно назвать не так уж мало первоклассных романистов – Честертона, Бернаноса, Мориака, – чей католицизм был выношенным и глубоким.

По таким частностям с Оруэллом часто приходится спорить. Это, однако, не меняет главного: основную слабость своих оппонентов он опознал безошибочно.

Она определялась чрезмерно пылкой приверженностью к теориям, покорявшим своей логикой, – теориям переустройства мира на социалистических началах. Мечтатели о земном рае, устроенном в согласии с идеалами равенства и справедливости, не заметили, как далеко отклонилась от этих идеалов практика, потому что просто не знали ее и даже не в состоянии были – из-за привычки считать элементарные нравственные нормы естественными и непоколебимыми при любых обстоятельствах – вообразить себе, какой бывает практика на деле. Для англичан, воспитанных в убеждении, что права личности неприкосновенны, подобная аберрация зрения была особенно свойственна, и в массе своей они с поразительной беспечностью отнеслись и к агрессии в Абиссинии, и к устроенной Гитлером «ночи длинных ножей», и к так называемым «московским процессам».

Никакие репортажи и свидетельства очевидцев не могли пробить уверенности, что английское общество застраховано от всех этих ужасов. Не испытав ничего, даже отдаленно напоминающего обыкновенный фашизм или сталинский «великий перелом», легко было строить концепции, в которых находили оправдание любые факты, смущавшие совесть и нравственное чувство. Ведь такие факты считались не более чем случайными отклонениями на пути к цели, безоговорочно признаваемой не только высшей, но и вполне достижимой едва ли не в ближайшие годы, когда либеральные чаяния повсюду воплотятся в зримую действительность. И чем более укреплялись подобные концепции, тем дальше от истинного становился сам образ мира, выпестованный «левыми»интеллектуалами, словно и не чувствовавшими, что вплотную надвинулась катастрофа, о которой их оповестят экстренные выпуски газет 1 сентября 1939 года.

Для Оруэлла эта развязка не оказалась неожиданностью, как не был для него ошеломляющей сенсацией договор, подписанный в Москве неделей раньше. Он был готов к такому развитию событий, и не оттого, что отличался ясновидением; помогла та самая честность и непредвзятость взгляда, которой Оруэлл не находил у многих из тогдашних властителей умов. Они уточняли свои теоретические схемы, стараясь не обращать внимания на реальности; он жил этими реальностями, ни в какие отвлеченные схемы не веря. Поэтому и в литературе Оруэллу оказались близки лишь те писатели, которые шли от жизни, а не от умозрительных идей, и прежде всего – Генри Миллер.

В ту пору американский прозаик еще не был знаменитостью, к которой, как на поклонение, ездили молодые литераторы тридцать лет спустя. Известность Миллера была скорее скандальной: «Тропик Рака»уверенно – и явно поспешно – отнесли к порнографической беллетристике, подвергли запретам, как впоследствии и «Тропик Козерога», назвали воплощением безвкусицы и непристойности, не предполагая, что со временем появятся десятки монографий, где эта проза будет (опять-таки с излишней поспешностью) признана одним из высших художественных свершений англоязычного авангарда. Перепады репутации Миллера – особая тема, которой не хотелось бы касаться походя. Сейчас, важно понять, что в творчестве Миллера заставило Оруэлла назвать его книги метой времени.Он, разумеется, сильно преувеличивал, полагая, будто «либеральной литературе», иными словами – той, в которой выражено мироощущение свободного индивидуума, приходит конец, поскольку покончено с самим понятием свободы. Никакой литературы тоталитаристского образца, достойной, хотя бы с натяжками, называться литературой, не появилось; ведь не считать же художественным словом сервилистские произведения, в которых вся цель автора сводится к иллюстрации готовых тезисов, получивших официальное одобрение власти. И «литература в том виде, как мы ее знаем», устояла, несмотря на всемогущество тоталитарных режимов, которыми изобилует социальная история нашего века. Пессимистические высказывания Оруэлла о перспективах прозы понятны в контексте времени, к которому они относятся, но, по счастью, не получили подтверждения в последующем опыте.Из этого, однако, еще не следует, что они были просто ошибочными. Потому что угрозу самому бытию литературы, создаваемую тоталитаризмом, Оруэлл почувствовал с редкой проницательностью, и если корить его за чрезмерно мрачные прогнозы, так не нам, помнящим о судьбах отечественной культуры в сталинское время, о тогдашнем опустошении, след которого продолжает чувствоваться десятилетия спустя. Уж мы-то хорошо знаем, до чего велик стал соблазн безразличия и пассивного созерцания, заменившего собой литературную да и гражданскую позицию в годы, когда не могло быть и речи ни о какой свободной мысли. Мы ведь сами – кто поневоле, а кто и с энтузиазмом – забирались тогда «во чрево кита», просто чтобы не оказаться вообще отстраненными от литературы.

Очень часто это было вынужденное, ненавидимое место обитания, так что суд Оруэлла, толкующего миллеровскую циничную созерцательность как пример «совершенно негативный», вероятно, слишком категоричен. Но в перспективе большого времени эта жесткая оценка оправданна и даже необходима. Тот квиетизм, в котором Оруэлл разглядел – и, как выяснилось со временем, очень верно – кредо Миллера, а не только его стилистическую тональность, способен стать пусть жалкой, но защитой, если писатель стиснут удавками запретов, однако, сделавшись для художника программной установкой, означал бы творческое самоубийство. Он может выразиться в произведении по-своему незаурядном и, во всяком случае, оставляющем, как «Тропик Рака», ощущение новизны, впрочем, мгновенно приедающейся. Но он бесперспективен по существу.

Сам Оруэлл, вопреки искусу пассеистического наблюдения, столь притягательному в его времена, когда, казалось, рушилась либерально-христианская культура, этот путь для себя отверг решительно и бесповоротно. Он предпочел молчание. А потом принялся за «Скотный двор», который не сразу удалось опубликовать.

По прошествии полувека его спор с Миллером, конечно, стал достоянием истории. Но самый предмет спора далеко не исчерпан. И аргументы Оруэлла в этой дискуссии теперь представляются даже более весомыми, чем они выглядели для первых читателей, еще не знавших, каким болезненно трудным окажется поиск достойной писательской позиции в условиях, когда литературу стараются сделать анахронизмом, и какими жестокими драмами будет он сопровождаться.

Эссепубликуетсяпоизданию: GeorgeOrwell, Selected Essays, «Pingwin Books», 1957.

 

1

Роман Генри Миллера «Тропик Рака», вышедший в свет в 1935 году, знатоки хвалили с некоторой осторожностью, опасаясь, очевидно, прослыть поклонниками порнографии. Среди похваливших были Т. С. Элиот, Герберт Рид1, Олдос Хаксли, Джон Дос Пассос, Эзра Паунд – в общем, писатели, которые теперь не очень в моде. Само содержание книги, а в какой-то мере и ее духовный настрой принадлежат скорее 20-м, нежели 30-м годам.

«Тропик Рака»– роман, написанный от первого лица, или автобиография в форме романа, как бы вы к этой книге ни относились. Миллер настаивает, что написал именно автобиографию, но по ритму и способу повествования это роман. Это история американского Парижа, но не совсем обычная, потому что изображенные в книге американцы – люди без денег. В разгар бума, когда доллар был всесилен, а франк немощен, Париж заполонила толпа художников, писателей, ученых, дилетантов, любителей достопримечательностей, дебоширов и отъявленных бездельников – ничего подобного свет еще не видел, В некоторых кварталах так называемых художников набиралось больше, чем рабочего люда, – подсчитано, что в конце 20-х годов в Париже проживало едва ли не 30 тысяч живописцев, по большей части самозванных. Парижане до того свыклись с этой публикой, что хриплоголосые лесбиянки в вельветовых бриджах и юноши в древнегреческих и средневековых одеяниях могли разгуливать по улицам, не привлекая ни малейшего внимания, а по набережным Сены у Нотр-Дам было не пройти из-за мольбертов. Это было время «темных лошадок»и непризнанных гениев; все твердили одно и то же: «Quand je serai lance» 2. Но вышло так, что никто не вкусил этого «lance»: разразился кризис – под стать новому ледниковому периоду, разноязыкая толпа художников схлынула, и просторные кафе на Монпарнасе, где недавно до утренней зари толклись всякие бахвалы и позеры, превратились в сумрачные склепы, покинутые даже привидениями. Этот мир – изображенный многими, например Уиндхэмом Льюисом в его «Тарре» 3, – и живописует Миллер, показывая, впрочем, лишь его оборотную сторону, последних люмпенов, выстоявших потому, что они были либо истинными художниками, либо законченными проходимцами. Среди них есть и непризнанные гении, параноики, постоянно твердящие, что «вот завтра»примутся за роман, который обратит книги Пруста в ничтожные побрякушки, но гениальны они лишь в те редкие минуты, когда нет необходимости выклянчивать у кого-то на обед. Миллер описывает в основном кишащие клопами каморки в пролетарских ночлежках, драки, запои, дешевые бордели, русских беженцев, нищих, аферистов, тех, кто живет на заработки от случая к случаю. Здесь царит атмосфера беднейших парижских кварталов, какими их должен видеть чужестранец, – булыжные мостовые переулков, тошнотворная вонь помоек, засаленные стойки и истертые полы бистро, зеленая вода Сены, голубые плащи республиканских гвардейцев, треснутые чугунные писсуары, сладковатый запах на станциях метро, сигареты, крошащиеся в пальцах, голуби Люксембургского сада – все это есть на его страницах, во всяком случае есть эта атмосфера.

Вроде бы трудно вообразить более скучную материю. «Тропик Рака»появился в тот момент, когда итальянцы вторглись в Абиссинию и уже росли, как грибы, гитлеровские концлагеря. Повсюду в мире интеллектуалы пристально присматривались к Риму, Москве, Берлину. Уж какой там в эту пору может быть роман, да еще выдающийся, о бездельниках-американцах, выпрашивающих на выпивку в Латинском квартале. Спору нет, романист не обязан писать о важнейших общественных событиях впрямую, но если он попросту игнорирует эти события, значит, он ничтожество, а то и просто идиот. Из пересказа «Тропика Рака»большинство людей было бы вправе заключить, что это, наверное, всего лишь шалость в духе ушедших 20-х годов. Но почти все, кто эту книгу прочел, сразу поняли: ничего подобного, на самом-то деле книга замечательная. Чем она замечательна, почему? На такие вопросы всегда нелегко ответить. Лучше начну с того, какое впечатление «Тропик Рака»произвел на меня самого.

Когда я впервые открыл роман и увидел, что он изобилует непечатными словами, первой реакцией было нежелание этому изумляться. Думаю, большинство читателей отреагировало бы на роман так же. Но прошло время, и атмосфера книги, не говоря уже о бесчисленных выразительных подробностях, на удивление прочно отложилась у меня в памяти. Спустя год вышла вторая книга Миллера, «Черная весна».»Тропик Рака»уже присутствовал в моем сознании куда более непосредственно, чем сразу после того, как я его прочел. Сначала у меня сложилось впечатление, что «Черная весна»удалась меньше, и действительно, второй книге недостает целостности, присущей первой. Но минул еще год, и многие места из «Черной весны»тоже укоренились в памяти. Ясно, это такие книги, которые как бы оставляют свой особенный запах, – что называется, книги, «создающие свой собственный мир». Такие книги – не обязательно хорошая литература, есть ведь и хорошие плохие книги, как «Хлам» 4или «Записки о Шерлоке Холмсе», а также извращенные, болезненные книги, вроде «Грозового перевала»или «Дома с зелеными ставнями» 5. Но время от времени появляется роман, открывающий совершенно новый мир не в неведомом, а в хорошо знакомом. Например, «Улисс»замечателен именно банальностью материала. Конечно, в «Улиссе»есть и много другого, ибо Джойс в придачу еще и своего рода поэт, и тяжеловесный педант, но его подлинное достижение – это то, что он сумел передать самое обыденное. Он осмелился – асмелостиздесь потребовалось не меньше, чем мастерства, – выразить всю глупость, отличающую сокровенные человеческие помыслы, тем самым открыв Америку, хотя она располагалась прямо у нас под носом. Предстал целый мир, состоящий из вещей, которые мы считали непередаваемыми по самой их природе, и вот нашелся человек, сумевший их выразить. Джойс разбивает, пусть на короткое мгновение, скорлупу одиночества, в которую заключено любое человеческое существо. Читая «Улисса», вы местами чувствуете, что ваше сознание слилось с сознанием Джойса и он знает про вас все, хотя никогда о вас не слышал, и есть мир вне времени и пространства, в котором он и вы соединяетесь воедино. Пусть между Генри Миллером и Джойсом мало сходства – в этом они близки. Правда, не всегда – творчество Миллера очень неровно, порой, особенно в «Черной весне», он предается пустословию и вязнет в топком болоте сюрреализма. Но прочтите пять, десять страниц – и вы испытаете особое чувство – радости, даруемое не тем, что понимаете прочитанное, а тем, чтовас понимают.«Он все знает обо мне, – озаряет вас, – он написал это специально для меня». Вам словно слышится голос, обращающийся именно к вам, дружелюбный, чистосердечный голос американца, который не собирается читать вам мораль, но исподволь вселяет в вас ощущение, что все мы очень похожи друг на друга. На какое-то мгновение вы свободны от обмана и упрощений, от вымученности, отличающей розовую беллетристику и даже вполне добротную литературу, которую, однако, населяют марионетки, а не живые люди, и перед вами раскрывается истинный опыт настоящих, неподдельных людей.

Но что это за опыт? И что за люди? Миллер пишет о человеке с улицы, и очень жаль, что на этой улице полно борделей. Это расплата за разлуку с родной землей. Покинув ее, оказываешься там, где корням недостает плодородной почвы. Для романиста разлука с родиной, видимо, опаснее, чем для живописца и даже поэта, потому что он утрачивает связь с нормальной жизнью и горизонт его творчества становится узким – улица, кафе, церковь, бордель да стены кабинета. В книгах Миллера мы читаем главным образом о людях, влачащих жизнь изгнанников, пьющих, болтающих, созерцающих, совокупляющихся, а не о тех, кто трудится, женится, растит детей; какая жалость – ведь он вполне мог бы писать и о том, и о другом. В «Черной весне»есть чудесная ретроспекция, когда мы переносимся в Нью-Йорк времен О’Генри, по которому слоняются толпы ирландцев, но парижские сцены все равно лучше, и пусть все эти пьяницы да попрошайки вполне никчемны, они выведены с таким проникновением в суть социального типа, с таким пониманием характеров и изощренным мастерством, до которых недотягивает ни один роман, появившийся в последние годы. Каждый из героев не только достоверен, но и хорошо нам знаком; возникает чувство, что все с ними происходящее пережито лично вами. И ведь ничего удивительного с ними и не приключается. Генри получает работу и знакомится с меланхоличным студентом-индусом, потом подвертывается другая работа – в кошмарной французской школе, где нужники зарастают льдом, когда на улице мороз; пьет запоем в Гавре со своим дружком Коллинзом, капитаном судна, шляется по борделям, общаясь с восхитительными негритянками, ведет беседы с другим дружком, Ван Норденом, писателем, замыслившим роман, который поразит весь мир, но еще не севшим писать. Его друг Карл, только что не умирающий от голода, сходится с состоятельной вдовой, которая помышляет женить его на себе. Опять нескончаемые гамлетовские разговоры – Карл никак не решит, что лучше: голодать или спать со старухой. Он с множеством подробностей описывает посещения вдовы; он надел свой лучший костюм, когда они ходили в ресторан, а однажды, собираясь к ней, забыл наведаться в уборную, промучился весь вечер, и прочее в том же духе. В конце концов все это оказывается сплошной выдумкой, даже никакой вдовы не существует – Карл просто се выдумал, чтобы прибавить себе значительности. Более или менее в таком вот ключе написана вся книга. Отчего же эти чудовищные банальности столь занимательны? Да оттого, что нам досконально знакома вся атмосфера, и нас ни на минуту не покидает чувство, что все это происходитс нами. А чувство это возникает потому, что нашелся человек, отбросивший дипломатические условности обыкновенного романа и обратившийся к реальности человеческой души, которая представлена на всеобщее обозрение. Миллер не столько исследует при этом механизмы сознания, сколько просто изображает обыденные события, обыденные чувства. Ведь и на самом деле многие люди, возможно, даже большинство обыкновенных людей ведут себя именно так, как изображает Миллер. Зачерствелая грубость, с которой изъясняются персонажи «Тропика Рака», редка в литературе, но в жизни она заурядна; сколько раз я слышал такие разговоры в компании людей, даже не отдававших себе отчета, что их речь груба. Примечательно, что автор «Тропика Рака»далеко не юноша. Ко времени выхода романа Миллеру было уже за сорок, и хотя потом появилось еще четыре его книги, ясно, что первой он жил не один год. Книга эта из тех, что медленно вызревают, пока автор обретается в безвестности и нищете, и вынашивают их люди, знающие, в чем их предназначение, и умеющие терпеливо ждать. Повествование удивительно, а проза «Черной весны»местами еще лучше. Жаль, что нельзя цитировать, то и дело натыкаешься на нецензурные слова. Но найдите «Тропик Рака», найдите «Черную весну»и прочтите, особенно первую сотню страниц. Вы поймете, чего можно достичь в английской прозе даже сегодня. Там тот английский, на котором действительно говорят, причем без страха, то есть не боясь ни риторики, ни экзотичных или поэтических слов. После десятилетнего изгнания в язык вернулось прилагательное. Это плавная, насыщенная, ритмичная проза, нечто совсем другое, чем модный сегодня жаргон посетителей закусочной или плоская, избегающая всякого риска официальная речь.

Вполне естественно, что при появлении такой книги, как «Тропик Рака», люди в первую очередь замечают, что она непристойна. При наших представлениях о приличии в литературе отнестись беспристрастно к книге, полной нецензурных слов.

далеко не просто. Такая книга вызывает либо шок и отвращение, либо смертельный испуг, либо твердое нежелание поддаваться сильным эмоциям. Чаще всего встречается последнее, и в результате книги, которые невозможно публиковать в подцензурных издательствах, зачастую не привлекают того внимания, которого заслуживали бы. Стали даже модными разговоры, что нет ничего проще, чем написать непристойную книгу, и пишут их лишь для того, чтобы добиться известности, заработать, прочее. О том, что это вовсе не так, говорит сам факт явно! незаурядности произведений, которые должны быть названы непристойными в полицейском смысле. Если бы грязными словами легко было наживать деньги, этим занималось бы куда больше людей. Но «непристойные»книги появляются не так уж часто, поэтому наметилась тенденция сваливать их в одну кучу – как правило, без всяких на то оснований. «Тропик Рака»соотносят с «Улиссом»и «Путешествием на край ночи» 6, эти ассоциации смутны и в действительности между ними мало общего. Миллер походит на Джойса тем, что они одинаково не стыдятся показывать бессмысленность и низость повседневного существования. Если оставить в стороне различия в характере изображения, сцена похорон из «Улисса», например, вполне естественно выглядела бы в «Тропике Рака» ; вся эта глава – нечто вроде исповеди, обнаруживающей страшную внутреннюю зачерствелость человека. Но этим сходство исчерпывается. Как роман «Тропик Рака»сильно уступает «Улиссу». Джойс – художник, каким Миллер не является, да, наверное, и не пожелал бы быть, и устремления Джойса простираются гораздо дальше. Он исследует различные формы человеческого сознания – сон, грезы («бронзово-золотая глава»), опьянение и прочие – и сводит их в единый сложный узор, отчего возникает нечто вроде «фабулы»в викторианском смысле слова. Миллер же – просто видавший виды человек, повествующий о жизни, обыкновенный американский бизнесмен, наделенный смелым умом и чувством слова. Характерно, что ивыглядитон именно так, как мы представляем себе типичного американского бизнесмена. Если же сравнивать роман Миллера с «Путешествием на край ночи», то такое сравнение еще произвольнее. Обе книги изобилуют непристойностями, обе в некоторой мере автобиографичны – но вот и все, что их сближает. «Путешествие на край ночи»написано с определенной целью, и цель эта – протест против ужаса и бессмысленности современной жизни, да ижизнивообще. Это вопль крайнего отвращения, голос, доносящийся из клоаки. «Тропик Рака»– нечто едва ли не противоположное. Как это ни необычно, ни противоестественно даже, но это книга, созданная счастливым человеком. Такова и «Черная весна», хотя и в меньшей степени, ибо в ней часто чувствуется ностальгия. Столько лет прожив в люмпенской среде, изведав голод, бродяжничество, грязь, неудачи, ночуя без крыши над головой, вытерпев схватки с эмиграционными чиновниками, закалившись в нескончаемой борьбе за медный грош, Миллер убеждается, что все это доставляет ему наслаждение. Как раз те стороны жизни, которые вызывают у Селина ужас, оказываются для него привлекательными. Он очень далек от того, чтобы протестовать, – напротив, онприемлет. И уже само это слово подсказывает нам, с кем его в действительности связывает духовная близость, – это тоже американец, Уолт Уитмен.

Это своеобразно – быть Уитменом в 30-е годы XX века. Вряд ли, живи он в наши дни, Уитмен написал бы что-нибудь даже отдаленно напоминающее «Листья травы». Ведь он и вправду говорит: «Я приемлю», но между «приемлю»тогда и сегодня пролегает пропасть. Уитмен творил во времена невиданного процветания и, что еще важнее, в стране, где свобода была не просто словом. Демократия, равенство, товарищество, о которых он без устали толкует, – не отдаленный идеал, все это было у него перед глазами. В Америке середины XX века люди ощущали себя свободными и равными, онии былитаковыми – насколько это возможно в обществе, где не восторжествовал чистый коммунизм. Существовала бедность, существовали даже классовые различия, но постоянно угнетаемого класса не было, исключая негров. В каждом человеке жило и составляло ядро его личности убеждение, что он в силах добиться достойной жизни и для этого ему не придется вылизывать чьи-то сапоги. Твеновские плотогоны и лоцманы с Миссисипи, золотоискатели с Дикого Запада Брет Гарта сегодня более далеки от нас, чем каннибалы каменного века. Причина проста: они свободные люди. То же ощущение пронизывает и мирную, обустроенную жизнь восточных штатов Америки, изображенную в таких книгах, как «Маленькие женщины»,»Дети Элен»,»По дороге из Вендора» 7. До того кипучая, беззаботная жизнь, что, читая эти книги, ловишь себя на чувстве, будто физически ее ощутил. Вот ее и воспевает Уитмен, хотя делает он это очень плохо, потому что он из числа писателей, сообщающих нам, что мы должны чувствовать, вместо того чтобы такие чувства в нас пробудить. Думая о его верованиях, приходишь к мысли: может быть, хорошо, что он умер, не увидев, как ухудшилась жизнь в Америке вместе с ростом индустрии и эксплуатации дешевого труда иммигрантов.

Взгляды Миллера глубоко родственны взглядам Уитмена, и мимо этого не прошел почти никто из его читателей. «Тропик Рака»и заканчивается совершенно по-уитменовски: после всего распутства, махинаций, потасовок, запоев, после всех совершенных им глупостей герой спокойно созерцает бегущие мимо него воды Сены, как бы мистически приемля все, как оно есть. Только что же он приемлет? Прежде всего не Америку, а это древнее нагромождение костей – Европу, где каждая крупица земли есть плоть от плоти бесчисленных человеческих тел. Во-вторых, не эпоху расцвета и свободы, а эпоху страха, тирании и запретов. Сказать «я приемлю»в век, подобный нашему, означает приятие концентрационных лагерей, резиновых дубинок, Гитлера, Сталина, бомб, военных самолетов, пищи из концентратов, пулеметов, путчей, чисток, лозунгов, противогазов, страховочных ремней фирмы «Педо», подводных лодок, шпионов, провокаторов, цензуры, тайных тюрем, аспирина, Голливуда, политических убийств. Нетолькоэтого, конечно, но и этого тоже. Генри Миллер в целом к такому приятию готов. Правда, не всегда, ибо моментами он ощущает ностальгические чувства, которые так обычны в литературе. В первой части «Черной весны»пространно восхваляется средневековье, причем эти страницы можно отнести к числу самых замечательных в прозе последних лет, хотя по тональности они мало чем отличаются от написанного Честертоном. В «Максе и белых фагоцитах»(опубликовано в 1935 году) осуждается современная американская цивилизация (готовые завтраки, целлофан и прочее) с точки зрения, обычной для литераторов, ненавидящих индустриализацию. Но в целом он готов «проглотить все целиком». Отсюда и кажущееся чрезмерным увлечение непристойностями и грязью оборотной стороны жизни. Кажущееся, ибо истина заключается в том, что обыденность куда больше изобилует ужасами, чем готовы признать беллетристы. Тот же Уитмен «принимал»многое такое, чего не отваживались назвать вслух его современники. Ведь он пишет не только о прериях, он слоняется по городским улицам, подмечая раздробленный череп самоубийцы, «серые, больные лица онанистов», да только ли это? Но нет сомнений, что наше время, по крайней мере в Западной Европе, более болезненно, более безнадежно, чем то, в которое творил Уитмен. В отличие от Уитмена, мы живем вугасающеммире. «Демократические дали»увенчались для нас колючей проволокой. Все реже замечаем мы созидание и рост, все реже чувствуем вечное покачивание колыбели – вместо нее нам уготован вечно свистящий чайник. Принять цивилизациюкак она естьфактически означает примириться с разложением. Мужество сменилось пассивностью, даже «декадентством», если это слово обладает каким-то смыслом.Но именно благодаря тому, что Миллер в определенном смысле пассивен перед жизнью, ему удается подойти к обыкновенному человеку ближе, чем это получается у писателей, ставящих перед собою некую цель. Ведь обыкновенный человек тоже пассивен. В сфере мелочного (дом, возможно, профсоюз, локальные политические заботы) он чувствует себя хозяином своей судьбы, но перед лицом крупных событий он беззащитен, как под ударами стихии. Он и не помышляет воздействовать на будущее, он безвольно сникает и покоряется ходу вещей. Последние десять лет литература все глубже втягивалась в политику, и в итоге в ней осталось меньше места для обыкновенного человека, чем когда-либо за два истекшие столетия. Эту перемену легко почувствовать, сравнив книги о гражданской войне в Испании с книгами о войне 1914 – 1918 годов. Сразу бросается в глаза, до чего скучны и попросту плохи книги об испанской войне, по крайней мере те из них, что написаны по-английски. Но еще существеннее, что почти все они, будь их автор «правым»или «левым», написаны завзятыми политиками, которые уверены в своей правоте и навязывают вам собственный образ мыслей, тогда как о мировой войне писали простые солдаты или младшие офицеры, даже не делавшие вид, будто постигли происходящее. Такие книги, как «На Западном фронте без перемен»,»Огонь»,»Прощай, оружие!»,»Расставаясь с этим навсегда» 8,»Воспоминания офицера пехоты» 9,»Субалтерн на Сомме» 10, написаны не пропагандистами, ажертвами.Всущности, говорят они все об одном: «Да что же это творится? Одному Богу известно. Нам остается лишь терпеть». И Миллеру, хотя он не описывает войну, как, в общем-то, и тягость жизни, эта позиция куда ближе, чем всеведение тех, кто теперь в моде. «Бустер», быстро прекративший существование журнал, соредактором которого он был, рекламировал себя как орган «не политический, не образовательный, не прогрессивный, не наставляющий, не этический, не литературный, не содержательный, не современный» ; творчество самого Миллера можно охарактеризовать почти так же. Это голос из толпы, голос отверженных, голос из вагона третьего класса, голос обыкновенного, далекого от политики, чуждого морализма, пассивного человека.

Я обращаюсь с понятием «обыкновенный человек»несколько вольно, не сомневаясь, что таковой существует, хотя сегодня некоторые отрицают это. Вовсе не хочу сказать, что люди, о которых повествует Миллер, составляют большинство, и тем более – что он пишет о пролетариях. Серьезных попыток такого рода пока не предпринимал ни один английский или американский романист. Персонажи «Тропика Рака»не вполне обыкновенны в том смысле, что ведут праздную жизнь, обладают скверной репутацией и отчасти принадлежат к «артистической»среде. Как я уже говорил, это прискорбный, но неизбежный итог жизни вне родины. «Обыкновенный человек»  Миллера – это не работяга, не домовладелец из пригорода, а изгой, деклассированный элемент, авантюрист, лишенный корней американский интеллектуал без гроша в кармане. Но бытие даже такого персонажа имеет много общего с жизнью заурядных людей. Миллеру удалось извлечь максимум из этого довольно скудного материала, так как он нашел в себе смелость с ним слиться. И обыкновенный человек, «средний индивид», подобно валаамовой ослице, обрел дар речи.

Правда, все это устарело или по крайней мере вышло из моды. «Средний индивид»уже не в моде. Не в моде и пристальное внимание к сексу, к откровениям внутренней жизни. Не в моде американский Париж. В наше время такая книга, как «Тропик Рака», должна выглядеть либо скучной прециозностью, либо чем-то совершенно необычным, и думаю, что большинство из читавших се не станут относить се к первой категории. Постараемся же разобраться, что означает знаменуемое ею неприятие сегодняшней литературной моды. Но для этого нужно увидеть книгу Миллера на фоне всего развития английской литературы за двадцать лет после мировой войны.

 

2

Когда писателя называют модным, почти всегда имеют в виду, что он нравится тем, кому еще не исполнилось тридцати. В начале периода, о котором я говорю, во время войны и после нее, властителем юных умов был, конечно, Хаусмен11. Среди тех, чья юность пришлась на 1910 – 1925 годы, влияние Хаусмена было огромным, и сейчас это уже не так просто объяснить.

  1. ГербертРид(1893 – 1968) – английский эстетик, искусствовед, художественный критик, поэт.[]
  2. «Вот когда у меня пойдут дела»(франц.).[]
  3. УиндхэмЛьюис(1884 – 1957) – английский писатель, художник. Автор романов «Тарр»(1918), «Время и человек Запада»(1928) и др.[]
  4. Роман английского писателя Эрнеста Хорнунга (1866 – 1921), написан в 1901 году.[]
  5. Роман шотландского писателя Джорджа Брауна (1869 – 1902), написан в 1901 году.[]
  6. Роман французского писателя Луи Фердинана Детуша (1894 – 1961), печатавшегося под псевдонимом «Селин», написан в 1932 году.[]
  7. «Маленькие женщины» –роман (в двух томах, 1868 – 1869) американской писательницы Луизы Олкотт (1832 – 1888); установить авторов книг «Дети Элен»и «По дороге из Вендора»не удалось.[]
  8. Автобиографический роман (1929) английского поэта и прозаика Роберта Грейвза (род. 1895).[]
  9. Автобиографический роман (1930) английского поэта Зигфрида Сассуна (1886 – 1967).[]
  10. Автора этой книги разыскать не удалось.[]
  11. 11Альфред ЭдвардХаусмен(1859 – 1936) – английский поэт, филолог. Автор поэтических сборников «Парень из Шропшира»(18%), «Последние стихи»(1922), «Еще стихи»(1936) и др. []

Цитировать

Оруэлл, Д. Во чреве кита. Вступительная статья А. Зверева; перевод и комментарии А. Кабалкина. / Д. Оруэлл, А. Кабалкин, А. Зверев // Вопросы литературы. - 1990 - №3. - C. 115-153
Копировать