Великое, вечно живое… (Традиции русской классики в творчестве Горького)
Замкнуты были уста народа, связаны крылья души, но сердце его родило десятки великих художников слова, звуков, красок.
М. Горький
В докладе на Первом всесоюзном съезде советских писателей – докладе, столь богатом философско-исторической и историко-литературной ретроспекцией, – Горький упомянул об «исключительном, небывало мощном развитии русской литературы XIX столетия» 1.
На волне этой мощной, стремительно развившейся литературы поднялся и сам Горький, впервые соединивший эстетические открытия и художественные завоевания классики с той силой социально-исторического прозрения и пафосом революционного преобразования мира, которые мог внести в русское и мировое искусство только рабочий класс, воодушевленный идеалами научного социализма.
Для исследователей эстетической преемственности могучая и колоритная фигура Горького, возникшая на грани двух столетий, представляет особенный интерес, ибо творческие искания и свершения этого художника, в котором смелый новатор объединился со страстным поборником всех живых литературных традиций, демонстрируют духовную связь эпох и являются как бы символом общечеловеческого характера социалистической культуры.
Проблемам творческой связи Горького с русской классикой уделено серьезное внимание в трудах Б. Михайловского, К. Муратовой, Е. Тагера, А. Овчаренко, Б. Бялика, В. Келдыша, С. Заики. Оригинальные наблюдения, относящиеся к развитию традиций русской мемуарно-портретной литературы в творчестве Горького, содержатся в работах В. Барахова.
И все же некоторые важные аспекты сложнейшей диалектики традиционного и новаторского в творчестве основоположника социалистического реализма еще ждут более развернутого и углубленного исследования.
Нет работы, в которой на уровне подлинного «человековедения» (как Горький называл литературу) был бы сопоставлен горьковский психологизм с психологизмом Достоевского, Толстого, Чехова. Большие перспективы для эстетически тонкого исследования обещает тема: стиль сдержанной – по выражению Луначарского, «скрытой» – сатиры у Чехова и Горького. Мало разработана тема: образ народа в творчестве Горького и в русской классике. Совсем не изучены «контакты» Горького с древней русской литературой и русской литературой XVIII века. Богатейшие возможности новых наблюдений таит в себе тема: традиции мировой литературы в творчестве Горького.
Горьковское восприятие, горьковское творческое усвоение опыта русской и мировой классики – один из блистательных уроков великого мастера, исключительно важный элемент его эстетического завещания.
Самое, быть может, замечательное, самое поучительное для нас в горьковском отношении к литературному и, шире, ко всему культурному наследию – это глубочайшее, проистекающее не только из размышлений, но и как бы диктуемое творческой интуицией обостренное чувство непрерывности литературного процесса на протяжении столетий и тысячелетий, восприятие духовных ценностей прошлого как вечно живого и действенного, всегда «современного» феномена.
Совершенно особое, принципиально важное значение имело для духовной жизни Горького творчество Пушкина. Тут самое главное – глубинное, мощное влияние, которое оказал на основоположника социалистического реализма философско-нравственный пафос величайшего из поэтов России. Пушкин был для Горького несравненным по силе и разнообразию носителем светлого мировоззрения, носителем органического, несокрушимого, имеющего глубочайшие народные корни оптимизма. «…Никто из современных поэтов не может, не способен написать такого великолепного гимна радости, как «Вакхическая песня» Пушкина» 2, – говорил Горький в своих каприйских лекциях.
Высокий интеллектуализм и философичность Горького, его проповедь духовного здоровья, его исторический оптимизм (никогда не переходящий в абстрактно-бездумное бодрячество и не упускающий из виду трагических сторон бытия) порождены совсем другой эпохой, имеют другую социальную основу. Но они вобрали в себя и пушкинский дух, в них нашло обновленную жизнь пушкинское начало. И когда Горький захотел назвать художника, вокруг которого следовало бы духовно объединиться культурному человечеству, он (в статье «О литературе», 1930) без колебаний назвал Пушкина.
Эстетическое и нравственное всегда были для Горького неотделимы друг от друга. И в Пушкине он видел учителя жизни прежде всего потому, что его «колоссальный и универсальный талант» был «талантом психически здоровым и оздоровляющим» (25, 252).
Имеют свои, пусть отдаленные, но достаточно заметные параллели в творчестве Горького и художественные новации Гоголя – смелое включение сказочно-романтических элементов в стихию «обычной», повседневной, иногда тривиальной жизни, высокая интенсивность бытового колорита, гениальный опыт создания социальной панорамы, связанной с сюжетно-композиционным мотивом странствий по Руси, тема «мертвых душ», то есть тема разрушения человеческой личности, живущей по законам и нормам эксплуататорского строя, – все это имеет свои, пусть отдаленные, но достаточно заметные параллели в творчестве Горького.
Романтизм Лермонтова и его же трезвый аналитический реализм (едва ли не единственное в мировой литературе столь разительное сочетание «льда» и «пламени»), лермонтовский непрерывно и напряженно философствующий герой, мастерство стилизации, гениально проявившееся в «Песне про купца Калашникова», также «откликнулись» в творчестве Горького.
Наряду с Пушкиным, Лермонтов был основоположником той галереи «лишних людей», которая заняла столь существенное место в русской литературе. Можно было бы написать интересное историко-литературное и социально-психологическое исследование: «Эволюция образа «лишнего человека», или История духовно неприкаянной личности от Евгения Онегина и Печорина до Клима Самгина».
Русская литература второй половины XIX века – это уже была литература, сама испытавшая на себе воздействие тех исторических факторов, которые породили «феномен Горького»; это была литература, подготовившая непосредственные эстетические предпосылки для новой эпохи в художественном развитии человечества и уже начавшая – в лице позднего Толстого, Чехова, Короленко, плеяды молодых писателей-реалистов (Бунин, Куприн, Вересаев), и прежде всего в лице Горького, – новую эпоху.
В рамках нашей статьи нет возможности рассматривать все многообразие творческих связей Горького с русской классикой. Мы коснемся лишь того значения, которое имели для него, для формирования нового художественного метода литературные традиции второй половины XIX века. Но и этот экскурс мы ограничим постановкой, собственно, одного – впрочем, едва ли не самого важного – вопроса: как была воспринята Горьким и как трансформировалась в его творчестве великая тема русской классической литературы – тема народа.
1
Известно, что сила и особое обаяние русской классики заключаются в ее органической связи с освободительным движением. Естественно, что народ, его психология, его повседневная жизнь, надежды, мечтания, и деяния остро интересовали русских художников слова. Тема народа, со времен Радищева занимавшая исключительно важное место в русской литературе, приобрела с средины XIX века особенную, еще невиданную дотоле актуальность.
По-разному решали эту тему представители разных течений литературы и общественной мысли, но не интересоваться ею, не принять ее близко к сердцу не мог ни один серьезный и честный литератор.
Глубокое брожение среди крепостного крестьянства, которому надоело быть «крещеной собственностью», усиление крестьянских волнений после «освобождения», рост промышленности, первые забастовки, распространение бродяжничества в связи с пауперизацией деревни и другие социальные процессы и соответствующие психологические процессы в сознании народных масс – все это не могло не усилить внимания исстари социально чуткой русской литературы да и всего русского общества к проблемам и загадкам народной души.
В 1851 году историк Сергей Соловьев, весьма внимательный к современной ему социально-политической и культурно-психологической обстановке, отметил в одной из своих лекций, что в России обнаружилась «сильная потребность познать свое прошедшее, познать, кто мы таковы» 3.
Этот мотив – «познать, кто мы таковы» – властно войдет в творчество многих писателей. Характерна своеобразная декларация Н. Помяловского в его (опубликованной посмертно) статье о воскресных школах: «Пора настала другая – пора изучения жизни народной во всех подробностях, собирания фактов, вникания в смысл их» 4.
Пожалуй, ни в одной другой стране это «вникание» писателей в жизнь народную, их сопереживание со своим народом не принимали такого интенсивного, страстного, самозабвенного, порой мучительного характера, как в России. Феномен, объясняемый и тяжелыми историческими испытаниями, выпавшими на долю народа, и нелегкой «познаваемостью» национального характера, сложившегося в горниле этих испытаний.
Народная масса, могучая, пестрая, талантливая, но еще духовно не вполне сформировавшаяся, начала приходить в движение, более интенсивно, чем когда-либо, размышлять, мечтать, сомневаться, отбрасывать сомнения и – действовать. Какой простор открывался перед художником слова! Сама История как бы призывала его понять, постигнуть эту массу народную, проникнуться ее надеждами и мечтами и помогать ей духовно, способствовать ее самосознанию.
Русская литература не только скорбела над судьбой народной. Она умела и прославить величие народа, его неиссякаемые силы, его преданность родной земле, его чувство собственного достоинства, его труд. Вспомним, например, эпические образы крестьян и крестьянок в произведениях Некрасова, картины крестьянской жизни в произведениях Глеба Успенского, не только поведавшего о бедствиях народных, но и воспевшего древнюю «власть земли» и тех, кто трудится на этой земле. Вспомним о самом грандиозном воплощении монументально-эпического, народного духа в русской литературе – о романе Льва Толстого «Война и мир».
Высокая ответственность русской литературы перед народом исстари проявлялась и в том, что можно было бы назвать духом национальной самокритики. Этот дух дает о себе знать уже в «Слове о полку Игореве» – в романтической поэме русского средневековья, в которой не только прославлялись герои Русской земли, не только скорбно оплакивались жертвы, понесенные в борьбе со «степью», но и осуждались рознь, эгоизм, забвение патриотических задач, все, что мешало сплочению национальных сил перед лицом чужеземных захватчиков.
Во второй половине XIX века ощущение необходимости перестройки, прогрессивных изменений, невозможности жить по-старому, ощущение, которое охватило широкие круги общества, привело в литературе не только к усилению социального критицизма, направленного против эксплуататорских классов, но и к желанию как бы оглянуться на культурно-нравственное состояние родной земли, выявить, осудить, осмеять и устранить все обветшавшее, темное, косное.
Тем и замечательны русские классики, в том и состоит их народность, что они стремились глубоко понять народ, ощутить его как решающую созидательную силу – и вместе с тем понимали необходимость борьбы за очищение души народной от всех темных привнесений, накопившихся в течение многих столетий подневольной жизни.
Страстно-заинтересованный, подлинно гуманистический подход русской классики к народу был унаследован Горьким, чему в огромной степени способствовала и сама «генеалогия» Горького, вышедшего из недр народных.
Есть три больших, самобытных художника, которые, на наш взгляд, особенно усилили, обострили интерес Горького к народной жизни, оказались особенно созвучными Горькому в его раздумьях об исторических путях народа и о творческих путях литератора к познанию и правдивому изображению родной земли.
Об этих трех художниках поведал сам Горький в «Беседах о ремесле» (1930 – 1931):
«Критика, стараясь поставить меня как писателя в определенный угол, указывала на мою зависимость от целого ряда влияний, начиная с «Декамерона», Ницше и кончая уже не помню кем. Разрешу себе указать, что Помяловский-Череванин уже скончался, когда Ницше еще не начинал философствовать. Я думаю, что на мое отношение к жизни влияли – каждый по-своему – три писателя: Помяловский, Глеб Успенский и Лесков.
Возможно, что Помяловский «влиял» на меня сильнее Лескова и Успенского. Он первый решительно встал против старой, дворянской литературной церкви, первый решительно указал литераторам на необходимость «изучать всех участников жизни» – нищих, пожарных, лавочников, бродяг и прочих.
Сито мещанской жизни не так часто отсевает отруби, как часто отбрасывает прочь крупных людей, и надобно было весьма прилежно изучать причины процесса «деклассации», ибо эти причины красноречивее всего говорят о ненормальном кровообращении мещанского общества, о его застарелых, хронических болезнях. Я думаю, что именно под влиянием этих трех писателей решено было мною самому пойти посмотреть, как живет «народ» (25, 348).
Как ни странно, творческие «контакты» Горького с этими тремя художниками, хотя и затрагивались в горьковедческих трудах, еще не были предметом пристального рассмотрения.
2
Помяловский, которого Горький в «Заметках о мещанстве» (1905) с полным основанием назвал «ярким и огромным», не был первым русским писателем, указавшим на необходимость «изучать всех участников жизни», включая и социальные низы. Наделяя его таким приоритетом, Горький допустил неточность. Еще в 40-е годы XIX века Григорович (вспомним «Петербургских шарманщиков») и вся «натуральная школа» проявляли чрезвычайный интерес к обитателям трущоб и закоулков. Но Помяловский расширил и углубил сферу художественного исследования психологии и быта социальных низов.
Он писал о том, что было им лично пережито, как в дальнейшем будет писать Горький. Обычаи и нравы «поречан» Помяловский исследовал не со стороны, а так же, как Горький будет исследовать Кунавинскую слободу в Нижнем Новгороде или Марусовку в Казани. Прежде чем изображать «дно», Помяловский сам был обитателем «дна». Своеобразие этого сурового мастера не только в блистательном знании «реалий», но и в какой-то специфически «Помяловской» трезвости тона, исключающей малейший намек на сентиментальность, на филантропически-христианское оплакивание «меньшого брата». Помяловский любит народ трезвой любовью, которую «унаследует» от него Горький.
Но тема повседневной жизни социальных низов с ее постоянными кошмарами и редкими радостями, хотя она и сильно звучит в произведениях Помяловского, не стала его генеральной темой. Больше всего интересовали этого, весьма склонного к психологическому анализу, напряженно и беспокойно размышляющего писателя сложные настроения, духовное формирование человека из народной массы, пробивающегося или пробившегося в образованные слои общества. Помяловский не только склонен углубленно анализировать душу выходца из простонародной массы, но и рассмотреть его генеалогическое древо.
В повести «Молотов» (1861) Помяловский дает нечто вроде вставной новеллы, отразившей (начиная с XVIII века) историю рода героини – «разночинной» интеллигентной девушки Нади. В этой новелле, повествующей о том, как некий старик, шивший дрянные сапоги, и его старуха, изготовлявшая дрянные пироги, стали родоначальниками целого рода преуспевающих плебеев.
Помяловский был едва ли не первым в нашей литературе художником, раскрывшим – в образе Мавры Матвеевны, дочери упомянутых стариков, – историю «восхождения» русской женщины из социальных низов, историю ее борьбы за человеческие условия существования. И хотя Помяловский не прибегал к «эффектным» краскам, хотя он всегда «спокоен» и ко всему подходит не без юмора, жизнь этой простой женщины предстает как истинное подвижничество, как истинное чудо терпения и энергии – энергии, так сказать, будничной, повседневной, не героической, но таящей в себе еще неведомые возможности…
Историко-генеалогический подход к теме «выдвижения» народом демократической интеллигенции мы наблюдаем и в разработке образа Егора Ивановича Молотова – основного героя дилогии Помяловского. Правда, тут развертывается летопись менее обстоятельная и менее типичная. Сын развеселого мещанина, любящего свою работу и не унывающего в своей темной конуре, Молотов проходит фазы становления разночинско-интеллигентского рода как бы ускоренным темпом, – его усыновил чудаковатый и добрый холостяк-профессор. Зато размышления и искания выходца из низов исследованы Помяловским основательно.
Интересная сама по себе устремленность Помяловского к генетическому исследованию жизни той части простого народа, которая постепенно «выбивалась в люди», приобретает особое значение в связи с вопросом о сюжетно-тематических импульсах, полученных Горьким от «старой» литературы. Человек из народных глубин, обладающий способностями и трудолюбием и пробивающийся «вверх», в ряды «хозяев жизни», или, наоборот, постигающий необходимость борьбы против «хозяев», различные этапы становления «хозяйских» династий и династий борцов против них, – эти одиссеи народной жизни всегда вызывали огромный интерес Горького.
Вне творческих открытий автора «Мещанского счастья» и «Молотова» трудно представить возникновение горьковской галереи разнообразнейших выходцев из народной массы – журналиста Николая Ежова и машиниста Василия Краснощекова в романе «Фома Гордеев», наборщика и поэта Павла Грачева в повести «Трое», – Варвару Басову и других интеллигентов-разночинцев в пьесе «Дачники», Ивана Дронова в «Жизни Клима Самгина»…
Мы вовсе не хотим сказать, что у этих людей есть большое сходство с Молотовым, с Череваниным, с Андреем Негодящевым или с Надей. Речь может идти только о преемственности, только о движении социально-эстетической идеи, а не о повторениях. Горьковские персонажи, как всегда, в высшей степени самобытны. И живут они в другую эпоху. Но Горький как бы продолжает анализ, начатый Помяловским, как бы получает от него по наследству проблему духовного самоопределения выходца из народных низов – и показывает новые стадии, новые исторические возможности для решения разночинцем этой проблемы. Пожалуй, к Горькому перешли от Помяловского в наследство и, так сказать, психологические контуры отдельных типов, – Горькому было суждено показать их дальнейшую эволюцию. Например, в Николае Ежове и Иване Дронове есть что-то восходящее к Череванину с его духовной бесприютностью и элементами цинизма… Но если в Череванине еще сильны проблески живого чувства5, то Николай Ежов двинулся дальше по пути внутреннего неустройства, интеллектуального анархизма и обеднения своей личности, а в Иване Дронове индивидуализм уже выродился в полный цинизм. Одним словом, Череванин, Ежов, Дронов как бы живая демонстрация разных стадий в истории буржуазного индивидуализма – от первой червоточины до полного краха.
Помимо больших сюжетно-тематических и психологических линий, идущих «от Помяловского», у Горького, особенно в картинах жизни городской бедноты, встречаются мотивы и детали, которые Помяловский как бы помог Горькому уловить, разглядеть в пестрой российской действительности. Например, горьковское описание городских домов, населенных людьми разнообразного чина и звания, домов, где в подвалах ютится голытьба, заставляет вспоминать начало повести «Молотов» – описание «громадного дома старинной постройки» с его флигелями, в подвалах которых, «вдали от света божьего», «на дне» столицы, гнездится всякое «отребье» и «чернорабочая бедность».
Образ веселого сапожника Перфишки из повести «Трое» гораздо значительней, «монументальней», нежели образ веселого слесаря из «Мещанского счастья», но какая-то линия социально-психологической преемственности между двумя яркими персонажами, воплотившими черты неунывающего бедняка, прослеживается.
3
Отношение Горького к творчеству Глеба Успенского, – во всяком случае, в годы юности, когда будущий писатель, гонимый «вихрем сомнений» 6, предпринимал первые попытки историко-философского осмысления мира, – было, по-видимому, даже более заинтересованным, более взволнованным, нежели его отношение к творчеству Помяловского.
В «Беседах о ремесле» Горький вспоминает о своем юношеском восприятии творчества автора «Власти земли»:
«Глеба Успенского я читал так же, как некоторые – по их рассказам – читают Достоевского: изумляясь, раздражаясь, чувствуя, что автор «одолевает» меня, отталкиваясь от него.
- М. Горький, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 27, М., Гослитиздат, 1953, с. 310. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.[↩]
- М. Горький, История русской литературы, М., ГИХЛ, 1939, с. 105.[↩]
- С. М. Соловьев, Избранные труды. Записки, Изд. МГУ, 1983, с. 5.[↩]
- И. Ямпольский, Н. Г. Помяловский. Личность и творчество, М. – Л., «Советский писатель», 1968, с. 137.[↩]
- Один давно забытый русский критик не без оснований заметил: Череванин – «циник на словах и идеалист в душе» (Н. Д. Носков, Памяти Н. Г. Помяловского. – «Природа и люди», 1913, N 51, с. 820).[↩]
- М. Горький, Полн. собр. соч. Художественные произведения в 25-ти томах, т. 16, М., «Наука», 1973, с. 453.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.