№3, 2016/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Великий «собеседник всеблагих». Из «Троицких записок» С. Дурылина: В. Розанов в Сергиевом Посаде. Публикация А. Галкина, комментарии А. Галкина и В. Топоровой

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Ф. Тютчев. Цицерон

Имя писателя Серебряного века и историка литературы Сергея Николаевича Дурылина (1886-1954) было несправедливо забыто, несмотря на то, что он автор блестящих, но чаще всего неизвестных, неопубликованных статей о Пушкине, Лермонтове, Гоголе, Грибоедове, Достоевском, Л. Толстом, Лескове (одна из первых монографий о Лескове была написана именно Дурылиным еще в первом десятилетии ХХ века).

Дурылин стал как будто посредником между XIX и XX веком. Московские адреса Дурылина и Пушкина почти совпадают. Коренной москвич, Дурылин встречался с еще живой современницей Пушкина и записал ее рассказ о том, как она видела поэта, который в свое время жил в Москве по соседству с Плетешками, с домом Дурылиных, и, по легенде, крестился в той же церкви Богоявления, что и Дурылин. Он разговаривал с вдовой Л. Арнольди, одного из лучших мемуаристов Гоголя, и та пересказывала ему анекдот, как фантастически брезглив был Гоголь и как боялся железных объятий бурного Константина Аксакова, беспокойно прижимаясь к стене. Дурылин собирал и хранил рисунки Лермонтова. Дружил с Максимилианом Волошиным и гостил у него в Коктебеле. Дурылин был секретарем Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева и встречался с Бердяевым, Ильиным, Булгаковым, Вяч. Ивановым. Работал в издательстве Л. Толстого «Посредник» и встречался с самим писателем, о чем оставил блестящие воспоминания. Он занимался в поэтической лаборатории Андрея Белого, и тот ценил его как одного из лучших учеников. Стихи Дурылина еще следует открывать будущему читателю. Дурылин был дружен с Б. Пастернаком и благословил его выбрать поэзию, когда тот колебался между поэзией и музыкой. Дружба с В. Розановым оставила яркий художественный след в воспоминаниях Дурылина «В своем углу». Театр — вот еще одно увлечение Дурылина. Им написаны монографии о Щепкине и Гоголе-драматурге, о творчестве актеров Малого и Художественного театров — в их числе Ермолова, Пашенная, Яблочкина, Турчанинова (две последних дружили с Дурылиным и не раз бывали в его доме в Болшеве), Хмелев, Топорков, Качалов и многие другие. Дурылин в одиночку начал фундаментальную «Историю русского театра».

Человек, столько видевший, сидевший вместе с другими священниками во Владимирской тюрьме (Дурылин служил в церкви Николы в Кленниках на Маросейке вместе с о. Алексеем Мечевым), переживший ссылки в Челябинск, Томск и Киржач, подолгу живший в Оптиной пустыни и в Троице-Сергиевой лавре, не может не быть интересен читателю. Дурылин перенес много страданий и несправедливостей, в том числе и клевету о том, будто он снял с себя сан (эта версия даже попала в авторитетный трехтомник «Русские писатели»). Ничего подобного не происходило, наоборот, он не потерял ни веру, ни любовь к человеку. Чувство истины, образное понимание мира и дар слова не могли не привести самого Дурылина к художественной литературе. И он написал необыкновенно сильный роман-метафору «Колокола» (1928), повести «Три беса» и «Сударь кот» (последнюю высоко ценил художник М. Нестеров) и рассказы (под псевдонимом Сергея Раевского).

К счастью, имя Дурылина сейчас начинает звучать благодаря целому ряду изданий, подготовленных В. Тороповой, А. Аникиным и А. Галкиным, а также А. Резниченко и Т. Резвых. Большое количество художественных публикаций 2006-2013 годов в журналах «Москва», «Роман-журнал XXI век», «Московский журнал» завершилось первым 3-томным собранием сочинений С. Дурылина [Дурылин 2014]. Это издание вошло в число номинантов ежегодного национального конкурса «Книга года 2014» в номинации «Humanitas».

В «Троицких записках» Дурылина мы становимся непосредственными свидетелями уходящей истории XIX века, гибели классической культуры.

В 1918-1919 годах в Сергиевом Посаде, недалеко от Москвы, живет частный человек: учительствует, описывает церковные ценности, молится в храме Преподобному Сергию Радонежскому, своему небесному покровителю, и записывает все существенное из того, что видит и наблюдает, но не только записывает, но и анализирует как глубокий ученый; мало того, он мыслит образами, потому что он больше, чем ученый, — он поэт. К тому же человек подлинной веры, обладающий энциклопедическими знаниями как в богословской, так и в гуманитарной сфере.

Благодаря его острому, наблюдательному глазу, благодаря его несентиментальному и трезвому взгляду на действительность, наконец, благодаря его уму, напрочь лишенному амбициозности, фанаберии и кичливости, а, напротив, щедро наделенному глубиной и тонким остроумием сродни тютчевскому, не покидающему своего обладателя даже в самые трагические минуты, — благодаря всем этим уникальным качествам Дурылина мы располагаем «Троицкими записками», неповторимым дневником эпохи.

Из этого дневника вырастает образ революционной России конца 1918 года — начала 1919 года. Дурылин фиксирует, как меняется русский народ, как колеблется интеллигенция, как умирают друзья и близкие автора дневника, как сходит с ума его друг Г. Мокринский, как большевики намереваются вынести из храма мощи Преподобного Сергия Радонежского и закопать их. В воздухе носится ощущение страха, безысходности, предчувствие большого террора и смерти.

В Сергиевом Посаде последние дни перед кончиной доживает Василий Васильевич Розанов, близкий друг Дурылина. Последний запечатлевает в дневнике малейшее душевное движение своего друга, его подлинное христианское обращение, его смерть и похороны.

В «Троицких записках» проходят несколько музыкальных тем, вокруг которых и разворачивается симфония уходящей эпохи. Кроме кончины и похорон Розанова, Дурылин вспоминает мать, которая отмолила самого Дурылина в дни его отпадения от церкви и веры — а после того как отмолила, тихо и мирно скончалась. Эти духовные опоры (мать, Розанов) помогают самому автору выстоять во время свирепствующего хаоса революционной эпохи, сметающей все и вся на своем пути. Но революция не в силах уничтожить веру народа в столп и утверждение истины — Преподобного Сергия Радонежского, не раз спасавшего Русь своим святым попечением в годины горя и смуты.

Есть в записках также и воспоминание о Савве Ивановиче Мамонтове — чисто русской талантливой натуре, безудержной в своей любви, щедрости и детской непосредственности. Это вариация на тему уходящей культурной России XIX века.

Ряд сведений, дополняющих и разъясняющих публикуемые отрывки из «Троицких записок», содержится в опубликованных докладах конференции «Творческое наследие С. Н. Дурылина» [Творческое…]. В. Торопова в докладе «Сергиев Посад в жизни С. Н. Дурылина» подробно раскрывает множество сюжетов дневника Дурылина. М. Рашковская, рассказывая о законоучителе Дурылина, гимназическом преподавателе Закона Божьего о. Иоанне Добросердове, дополняет страницы дневника Дурылина, рисующие нетленный и чистый образ его верующей матери.

Публикация отрывков из Троицкого дневника Дурылина осуществляется по машинописному экземпляру, отпечатанному после расшифровки, сделанной Г. Кузиной и выверенной В. Тейдер1. Извлечения из текста отмечены угловыми скобками — <…>. В концевых сносках даны отдельные комментарии к тексту и расшифровано большинство сокращенных в тексте дневника имен действующих лиц. Фамилии и имена из ближайшего окружения Дурылина расшифрованы В. Тороповой. Слова подчеркнуты в тексте автором. В публикации частично сохранена авторская пунктуация.

Александр ГАЛКИН

 

Сергей ДУРЫЛИН

ИЗ «ТРОИЦКИХ ЗАПИСОК»

В. Розанов в Сергиевом Посаде

1918 год

…30 воскр. 28-го я ездил в Хотьково с Мишей2. Все как прежде: чисто, тихо, кутья — зернышки, вечерня. Снега глубокие. Утром 29-го ходил к церкви, а оттуда — по насту, твердому и ослепительно-белому — к каменной бабе. Она в снегу — как будто <…> из глуби черной — вышла и, как царица, озирается кругом. Вспомнился милый <…> Fou d elle3. Ждали поезда — и Россия вспомнилась, как что-то круглое, сыпучее, бесформенное. Формы были только от православия и от строгой государственности. Сама же по себе Россия — огромное, мягкое зыбучее — не он, не она, а ОНО. Это «Оно» тут, на станции, в тулупах, в валенках, в казенных сапогах всыпалось в поезд — а кругом сыпал снежок и снегом все опухло, обескраилось, стало круглым, белым, вязким, сыпучим. Взовьется метель — и взобьет, вскружит, всклокочет — почему? зачем? куда? Вопросы безответны.

Таков снег, таковы люди. «Сколько их! Куда их гонит?»4

И тонкая улыбка маленького старичка с изысканно-вежливым взглядом:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить…5

Конечно, не измерить: чтобы мерить, не знаешь, что нужно: сажени, что ли…

И, право, самое формоносное, четкое, ясное было на станции — собака: она подошла, неспешно пройдя меж тулупов, и остановилась подле меня и посмотрела умными карими глазами.

Дома сидели с Мишей у камина, и мне пришло в голову. Улица. Идут тихие занятые люди — один с молитвой, другой с думой, третий просто с молчанием в душе, а ребенок с улыбкой, идет Флоренский, идет Вас[илий] Вас[ильевич Розанов]6 — и никто их не замечает.

Прокобенился на всю улицу пьяный, с ревом, с пьяными слезами, с бранью — и его все заметили. Те тихи и оттого незаметны, он шумен — и потому заметен. Так и в истории. Так называемые «герои» — Цезарь, Наполеон, Карл ХII, теперешний Вильгельм — просто пьяные истории. Оттого их и замечают, а как тихо прошли, какими тихими стопами святые, преподобные, праведники мудрые… И «улица» их не заметила. А улица — наша историческая наука, наше отечество, наша цивилизация <…>

 

1919 год

2 января. Благослови, Господи, венец лета благости Твоея!

Сегодня уехал брат. Мы жили без Саши7 — вчера Гоша8 варил суп из мяс. экстракта, грибов и специй. Вышло очень вкусно. Сегодня разговаривали с ним о старине, о котлетах в жидком масле — с каким отвращением мы их ели, как он выбрасывал их из завтрака. И как трудно было нам во всем, во всем.

Вчера после обедни — а она была торжественная, с молебном, на новолетие <…> поздравляли друг друга с новым годом, желали счастия — и обедать я пошел к Василию Васильевичу [Розанову]. Он именинник. Он лежит ногами к теплой печке, на высокой кровати, весь укутанный всем, чем можно, на голове розовый шерстяной капор. Он осунулся, нос обострился, глаза карие и точно в них что-то притушено: будто пламя лампы убавлено, слабо горит, но еще не мерцает, а горит, глаза глядят из-под нависающих пуделяшек капора, — и, видно, лежит и думает.

— Что, жестокий Сережа! — встретил меня.

Он звал меня к себе на праздники через Мишу и говорил, что проклянет, если не приду. А я не хотел идти из-за прошлого свидания и ужасного моего чтения 2-го послания к Солунянам, когда В[асилий] В[асильеви]ч выискивал мнимую жестокость апостола Павла, а Коля не мог терпеть и возражал ему. Но обычная его ласка к людям взяла верх. Я дал ему папироску. Он, по собственному желанию, соборовался и во второй раз причастился.

— Священник читал так грустно, что нельзя было без волнения слушать, — сказала В[арвара] Д[митриев]на9.

— А он рассердился на меня, я и было вдруг не захотел причаститься.

В[асилий] В[асильеви]ч делает движенье против этого.

— Вас очень полюбил этот священник, — сказал я.

— Он — настоящий священник.

В[арвара] Д[митриев]на ушла.

И вдруг В. [асилий]В. [асильевич] заплакал, — жалко, беспомощно, безнадежно. Я наклонился к нему и поцеловал его в лоб, отстранив капор.

— Какой ужас: уходят, уходят, уходят10, — зашептал он. — Черныя воды Стикса. Они заливают все. Они во мне, они со мной. Нет, ты пойми: они за мной, ты пойми — Черные воды Стикса. Они холодом пронизывают каждую ниточку на мне.

Я ничего не находился сказать ему, а он задыхался от тоски — от черной, страшней которой я не видал.

— И все уйдут, все уйдут, все уйдут…

Он тихо, старчески, какими-то <…> частыми-частыми слезками — рыдал — и вдруг зачастил — слеза за слезой, слово за словом, слово за слезой, слезу за словом, все учащая, учащая до какой-то страшной нечеловеческой мелкой дроби слезной.

— Уйдут, уйдут, уйдут, уйдут, уйдут, у-й-д-у-у-т…

— Не плачь, папочка, — донесся голос В[арвары] Д[митриевны] из-за стены. А он плакал, он отбивал тихую слезную дробь, жалостную, как у ребенка…

— Страшно: все уходят. Ты тут — и уйдешь. Он, придет — и уйдет. Как может это быть только с человеком? И как не сходят все с ума от этого! Уйдут, уйдут, уйдут, уйдут. Я знаю, я знаю: я не умру, когда ты будешь здесь, или о. Павел11, или Ю[рий] А[лександрович Олсуфьев]12, — и вот через десять минут, как вы уйдете — я умру <…> уйдут, уйдут, уйдут, уйдут…

Я не выдержал и стал целовать его. Потом воткнул ему в рот папироску. Он курил до бумаги, курил бумагу. Он дрожал от какого-то внутреннего и внешнего холода.

— Господи! Зачем ты сотворил холод?! — вдруг вырвалось у него.

Попросил снять с него валенки и шерст[яные] чулки и положить в печку. Я прикрыл ноги одеялом и растирал рукой. Теплого молока бы: согреть изнутри. Я одел его во все теплое.

— Я должен работать. Рукой карякать — писать. Для них (семья).

Заволновался.

Опять плачет.

— Мокринский сказал мне: «У них есть ты».

Я тогда у него поцеловал руку. И благодарная память о тех, кто ему помог (в сущности — луковкой13, не больше), кто его накормил, охватила его.

— Надо нищих кормить завтраком теплым.

<…> меня накормил карпом, и все мне подкладывал, и все кусочки подкладывал. Я так никогда не ел — вкусно, в масле. Сам он нагрел. Он робок с женой. «Жену не будем беспокоить». И все мне подкладывал.

— Сходите к Гольдовскому. Еврей; присяж[ный] повер[енный], мой университет[ский] товарищ. Я у него выпил 4 стакана кофе с молоком. «У нас корова дает прекрасное молоко».

— Пойдите к евреям — и попросите для Розанова — ну, объясните им там — щуку. Она в масле. Их питание. От нее здоровье… Потом обо мне.

Я ему сказал о своих «пьяных историях».

— С этого ты начнешь следующую свою книгу. История еще не написана. Смотрели не туда, куда нужно. Ничего не увидали, не увидали, на ком стоит история нянь, тетушек, кормилиц, тихих.

Он стих. Перекинулся с В[арварой] Д[митриевной] и Надей14 словом о Мережк[овском].

— Да вот, говорят: декаденты плохо живут с женами. Это неправда. И Мережковские, и Бердяев отлично.

— О[тец] Павел [Флоренский] тверд. Он многого не видит, оттого, что не хочет. Он гениален, — ну конечно, он гениальный. Но зачем он спорил с [нрзб.]. Бездарный дурак. Надо было обойти.

— Как то, что лежит на дороге?

— Да. А он упрям. Папироску.

Он посучил губами.

— Будет. — (В[арвара] Д[митриевна]) — Ты третью. Вот уйдет С[ергей] Н[иколаевич] — тогда для развлечения.

— Ну, для праздника (Я).

Я вставил ему в рот.

— Ты все принял на себя.

Я стал прощаться, обещая прийти писать под его диктовку. Он обрадовался.

— Хотите?

— Конечно, хочу <…>

Я поцеловал его. Ушел. А он остался лежать — весь в холоду, все с думой, с «каряканьем», в розовом капоре, худой, маленький, с остреющим носом, с карими глазами, с страшной трепещущей дробью: уйдут, уйдут, уйдут, уйдут. И знает, и знает — что уйдет, скоро уйдет. И трепещет «черных вод Стикса».

По дороге встретил брата с Ю[рием] А[лександровичем]. Они шли к В. В. У С[офьи] Вл[адимировны]15 готовили елку. Я принялся за развешивание пряничков, яблок и собственных рисунков. Дети ждали в Мишиной комнате. Елочные огни. «Добрая» «баба яга» Кирилла16. Лошадь, везущая плясуна. Тихие звуки гавота Людовика ХIII — музыкальной шкатулки. Милые глазки Кирилла, с восторгом, с <…> любовью смотрящие на елку, на коня, на добрую бабу ягу, на Софью Влад[имировну], на отца, на мать, на все на свете <…> За окном снег. Луна. Святки. Иней — на Рождество — к урожаю. И тихий, радостный о. Павел. И нам с братом были подарки. Милый вечер. Милые люди.

Сегодня хоронили архиепис[копа] Никона. В. В-ч про него сказал Ю[рию] А[лександровичу]: «Жил некто Бобчинский в Посаде и хотел пойти к нему (Никону) и все объяснить — и не успел сделать. Это — я»17.

<…> А 1-го, когда В. В-ч плакал с страшной дрожью «уйдут, уйдут», и Надя и я растерянно молвили ему что-то вроде: «да нет же: все тут, все встретимся, нет этой черной воды», он замахал на нас (внутренно, ибо так-то не может: лежит) — и что-то страшно отрезал: «Ничего не понимаете. Уйдут, уйдут. Вы ничего не знаете, а я знаю. Черные воды Стикса«. Точно они уже заливают его: да он так и думает: холод внутри, холод снаружи, холод сжимает, как тиски. «Каждую ниточку». И слышать не хочет, кажемся ему глупыми детьми — незнающими, всякий, кто не верит, что есть эти черные воды и что они — они, — самые сильные в мире: не верят, потому что не знают… Какой ужас! И он знает, что умирает.

За его душу великая идет борьба. Про него Сергей П[авлович]18: «Можно только говорить: вот эта мысль, этот поступок его не христианский, ложный, а про всего его — нельзя»

3-го. Вечером. Был у В. В. Ему худо. Язык плохо слушается — как страшно: не повинуется. Речь не выходит. Он тих и сам про себя жалуется: «Я все хнычу». Но не хныкал. Я принес ему стакан меду от С[офьи] В[ладимировны]. Он скушал ложечку. «Я только капельку» <…> Молчал. Принесли бумагу и чернила <…> что-то думал выразить, но он был так беспомощен, так явно уже вне писанья, даже «каряканья» своего!

— Я знаю, что скоро умру, но когда — не знаю. Я весь словно в каком-то мареве.

Помолчал.

— Поцелуйте меня.

И мне что-то зашептал <…> И мучительные усилия что-то сказать. Язык не хочет служить мысли.

И другим шепотом, ясно, тверже, так, что Надя слышала:

— Христос Воскрес!

Я, пораженный, не нашелся, что ответить. И опять:

— Христос Воскрес!

Тут я наклонился над лицом его — над милыми смотрящими глазами и сказал:

— Воистину воскрес!

Потом он опять замолчал. Только прислушивался к разговору с Надей, с В[арварой] Д[митриевной].

Он не спал ночь.

— Мамочка милая, неоцененная, труженица моя вечная, ты лучше дочерей, ты всех у меня лучше, но лучше и тебя — сон.

— Усни, папочка.

Я поцеловал его, и мы вышли.

В столовой остановились стенные часы. У В[арвары] Д[митриевны] были слезы на глазах.

— Это к большому несчастью.

— Что вы, В[арвара] Д[митриевна]. Вот у меня давно стоят, а я жив, — пошутил я.

Но это несчастье будет, скоро, будет. Он слабеет. Ко всем мирен. Ни к кому вражды и суда. Т[атьяна] В[асильевна]19 говорит: «Он проживет еще неделю». Все просил перевернуть его на левый бок. Мы перевернули.

4-го. <…> Вечер. Был у В. В. Ему получше. Ночью спал и не курил. Лежит весь с головою укутан. «Так хорошо». И просит не раскрывать его. И голос идет из груды теплых вещей и лица не видно. Потребовал, чтобы меня напоили чаем. «И с сахарином». Потом заснул <…> В. В-ч 2-го говорил С[офье] В[ладимиров]не: «нам все надо бросить, — все, все решительно — и спасать друг друга». «Я все думаю: какой смысл в том, что все сюда собрались. Он должен быть. Он есть» <…>

10 января, четв[ерг]. <…> 7-го зашел к о. Павлу. Он: «Я видел сегодня во сне Троицу. Мне виделись иконы св. Троицы». От него к В. В-чу. Он здоровее, двигает левой больной ногой, капризничает. «Вы — сад, В. В., у вас — в сочинениях — поляна для вечерка, тень — для солнечных часов, кустарник» (Я).

— Вот кустарника-то много (Сережа20 проворчал) — это верно. Да, да. Это очень верно, — отозвался В. В.

Капор мы с него сняли. «Я ем манную кашу. Дьявольски вкусно» <…>

12 суб. <…> Живу молитвами других за меня: молятся батюшка21, Коля22, Маня-тетя23, Над[ежда] Ив[ановна]24, арх. Вениамин25, Мих[аил] А[лександрови]ч26 и еще другие, кого просил, и так, без просьбы. И живешь молитвой их — и молитва их держит меня, как ребенка, учащегося ходить: отними эту невидимую руку — и упаду, разобьюсь, не встану…

И ничего своего нет! Все чужое: Божье — в душе, в духе, в теле, отцово, материно, предков — тело, голос, цвет волос, душевный склад — любящих — самая суть жизни с молитвой. Что же мое? То же, что и их, — при смирении, ничего — при гордыне <…>

После всенощной. Я получил записку от Татьяны Вас[ильевны Розановой]. «Хочется, чтобы вы были у нас, с вами приносится в наш дом мир и тишина». Она была со слезами мне рада.

В. В. непрерывно говорил, мечтал, кричал, плакал, нежничал, рассуждал о людях, давал мне заказ на пирог с малиной и творогом, на мед, на сметану и т. д.

Когда пришла С[офья] Вл[адимировна], он это еще усилил. Глаза у него какие-то сегодня большие, навыкате, он кажется худым до ужаса. А мысль — есть, есть, есть… «Принесите нашу провизию и всю положите около моей кровати». А вся провизия — брюква <…>

18 пят. <…> В. В-чу вчера было очень плохо. Не мог говорить. Ничего не ел. К вечеру попросил, чтоб его причастили. Причастился, исповедовавшись в третий раз. И стало лучше: ел, пободрел, заговорил. Сегодня Варвару Дм[итрие]вну соборуют. Им пришли деньги от Горького. Таня [Розанова] гов[орит]: «Вокруг нас что-то делается». В. В-ч так же думает. Он слаб.

8-го, суб.27 Был у службы у пр. Никона и на ночном молебне. Обедню стоял радостно. Так — и молебен, к концу распелся, но вышел из храма опять в тишине и радости. Зашел к м[итрополиту] Филарету. Вспомнил двух старух, на днях виденных у преп[одобного Сергия Радонежского]. Они все суетились с самого начала обедни: «подавать ли уже за молебен, или рано» — и разговаривали вслух. Я осудил их про себя. Суетились, суетились и к самому началу Херувимской решили, что «пора подавать». Одна пошла к иеромонаху, оторвала его от молитвы, подала-таки. «Все записки подавать — и никакого внимания к службе: поют Херувимскую — а они решают: «подавать?» Что же для них обедня?» Так я рассуждал, т. е. осуждал. Но вот пропели Херувимскую. Старался не слушать разговор старух. Говорит — одна, еще бодрая, круглая, в куньем воротнике. Хотел уж подойти и сказать ей что-ниб[удь]. И вдруг вслушался: она молилась вслух, не словами молитвы, а так просто! «Заступи! Матушка милосердная! Огради! Помилуй, Царица небесная! Иисусе Христе!» Мало слышно: «меня грешную», и все имена, имена разные, — кажется, и царские. И опять, на коленях, часто-часто крестясь, низко-низко кланяясь: «Заступница! Матушка наша! Заступи! Прости! Пособи!» И такая сила, такая простота в этом: такой упор молитвы! Ну, как не вы-молить, не от-молить, не за-молить с таким упором? Упорно, безостановочно, крепко-крепко — все так открыто, так безбоязненно — и в то же время с величайшим страхом — как перед тут же, вот впереди, стоящим человеком. И так до «Отче наш». А подошла какая-то третья женщина, чужая, и не к ним — заговорила, и они стали прислушиваться, да чуть ли не заговорили и сами. Но вот мы знаем, что есть Херувимская, и как надо стоять, и многое, многое мы знаем — чего они не знают и что нужно, конечно, знать. А наша молитва — и ее! Наша что-то слабое, едва-едва поднимающееся, некрепкое — а у ней не молитва, а упор в Бога: уперлась в него и не отступит, пока других не отмолит и пока просимого не вымолит. Какая тайна все, все в Боге и в жизни человеческой около него!

Так — помню — молилась мама, ложась спать, перед Спасителем. Если я ложился рано, то слышал из своей комнаты, как она молилась. А она думала, вероятно, что я сплю. Прочтет молитвы; особенно помню тропарь «Пречистому твоему образу» — и шепчет, часто-часто, и все громче, все крепче — о нас, о заблудших — «Вразуми. Настави».

Мне было всегда неловко это слышать. На столе моем, рядом с постелью, лежит только что читанный Ничше, или Ибсен (в 906 году), голова еще полна нелепыми юношескими рассуждениями об «индивидуальности» и власти человеческого, обрывками фраз из «Антихриста», «Брандта», стихами Брюсова, в душе еще не остыл вполне жар дневных споров с эс-эрами — я — анархист! — с Сашей Лар[ионовым]28, с Леосем, какие-то рифмы, строфы и кусочки рифмованные бродят в голове — собственные, и вдруг слышу, не могу не слышать, как мама, поившая вечерним чаем кого-либо из анархистов и молча слушавшая, лишь изредка вставляя слово-другое, всегда меткое, но меня досадовавшее, разговоры наши о Ничше, об «Антихристе», о том, что

Господа и Дьявола

Хочу прославить я, —

о том, что «я вижу новый бой во имя новой воли»29. И после прибиравшая на моем столе, опять к моей досаде, груды разворошенных книг декадентов и анархистов, как мама, такая слабая в своих возражениях на наши антихристианские блестящие теории и грязно-свободные стихи, упорно, со слезами, крепко, крепко шепчет перед старым семейным Спасом, озаренным светом лампады:

— Вразуми их! настави! вразуми!

Их — нас — меня, брата.

Доводов нет, возразить иногда пытается (особенно на кощунство какое-нибудь, на что-нибудь явное грубое, злое) — но не доходят до нас ее возражения, путает она одного писателя с другим, говорит: «Легарный вопрос» вместо «аграрный», почему-то досадует на фамилию Каутский. «Каутск, каутск… все у вас каутск», на снимок <…> у меня висящий, ворчит: «Голых навешали» и еще более тем сердит нас. Дункан, нашу Дункан, которую мы особо чтим «за ее эллинизм», за то, что она — «смелая», «нагая», «осуждаемая пошлой толпой», называет с какой-то особой иронией «босая ваша», мы торжествуем надо всем этим. Мы умные, мы знаем, мы правы, мы индивидуальны, мы анархисты, мы мистики.

Но сильнейшее-то ее возражение против всего этого она нам не говорила. Она никому его не говорила. Она шепчет только ночью:

— Вразуми, настави, прости, вразуми.

Я лежу под одеялом, и внутренно, где-то внутри-внутри, докуда я не хочу добираться мыслью, откуда я ничего не хочу переводить в мысль, в сознание, — и внутренно я знаю, что ее молитва свята, истинна, мудра — о, бесконечно мудрее всех моих Ибсенов, Ничше и Штирнеров! Но это — внутри. А так — мне досадно немножко, что я слышу эти ее «Вразуми!…», и в то же время я боюсь движением малейшим прервать их: не я понимаю, а во мне что-то понимает, что прерви я эти ее «Вразуми» шорохом, окриком, что спать не могу, что «зачем вы вслух» — я был бы подлец, окончательный подлец.

И она долго, долго еще молится: «Огради! Настави! Вразуми!» — вот как та старуха в соборе. Тот же упор, та же сила, прямая простота, но только бесконечно больше страдания — заглушаемые, но не заглушимые слезы, — боль матери за этих, тут же вот, почти рядом лежащих детей, которых ждет, м[ожет] б[ыть], тюрьма, ссылка, страдание и которые не хотят знать старой иконы милостивого Спаса и не молятся Ему на ночь…

И она — воистину она — отмолила. Она вымолила, чтобы Он вразумил и наставил. Он — вразумил. Он наставил. Он послал наставников, охоронителей, молитвенников.

И тогда Он взял ее к себе30.

Я в первый раз был в Оптиной пустыни, у отца Анатолия, о котором до приезда моего туда ничего не знал, — с нею, в 1913 году, в конце мая. Она привезла с собою красное яичко — была еще Пасха — и, подавая его батюшке, сказала: «Христос Воскресе!» — он улыбнулся ей с особенной лаской, взял яичко, сказал: «Воистину Воскресе!» — и, помнится, подал свое. Я вместе с нею исповедовался у него в келье. Я читал исповедную книжку батюшки, по его благословению. А через год, в 1914 г., она умерла. С бесконечной любовью и грустью держала она мою голову в своих руках, уже без слов, и целовала ее, — она прощалась со мною, но она умерла успокоенная: она знала, что отмолила, что Он услышал ее — и вразумил.

Упокой, Господи, душу усопшей рабы твоея Анастасии!

Коверчик о. Иоанну31. Еп[ископ] Дмитрий рассказал мне об этом, когда я приезжал его просить отпевать маму, а недавно он же рассказал это Надежде Ивановне [Успенской]. Он рассказывает это с какою-то особой хорошей памятью о маме. Она вышила ему (тайком от нас: мы ничего не знали) коверчик и принесла ему с просьбой стоять на нем перед престолом и помолиться о нас. А «мы» были тогда гимназические бунтовщики и отрицатели, воевавшие с «ним» (впрочем, у меня всегда было 5 по Закону, и у брата не было плох[их] отметок, так что не «умилостивлять» законоучителя она приходила). И он говорит: «И я всегда стоял на нем, и молился, и вспоминал о ней; как она принесла ко мне тайком, сама вышила, сама за вас просила. Как она любила вас!»

Господь дал мне счастье видеть, что она знает, что Господь услышал ее и вразумил.

На именины ее 22-го, 1913 г., я решил вместо подарка ей пригласить Святыни из Успен[ского] с[обора], как это всегда делали в нашем «своем доме», при папаше. Я ничего ей не сказал об этом и записал святыню на 22-е, купил закуски, вина для священников, как это делалось у нас в старину. И помню, какое было счастье; какая бесконечная благодарность Богу на ее лице, когда я сказал ей поутру (или с вечеру, ибо дал возможность приготовить, — уж не помню): «Мама, а к нам сегодня придет святыня из Успенского собора. Это вместо подарка от меня». Она целовала меня, называла: «Сынка мой» — и принялась радостнейшим образом хлопотать, чтобы все было в порядке, чтоб все как «тогда». Как раз уже в это время приехал Петя, «Братушка»## Петр Прокофьевич Картушин (1880-1916) — последователь Л. Толстого, затем А. Добролюбова. Близкий знакомый и корреспондент Дурылина.

  1. Рукопись хранится в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина (Фонд С. Н. Дурылина. КП-2057/1). []
  2. Миша — Михаил Юрьевич Олсуфьев, ученик Дурылина в Сергиевом Посаде. []
  3. Сергей Иосифович Фудель (31.12.1899/13.01.1900-1977) — ученик Дурылина (Сережа), сын священника Иосифа Ивановича Фуделя (1864-1918). []
  4. Цитата из стихотворения А. Пушкина «Бесы».[]
  5. Цитата из стихотворения Ф. Тютчева. []
  6. В Троицком дневнике Дурылин часто пишет имя Розанова сокращенно — В. В. или В. В-ч. В дальнейшем тексте мы не расшифровываем эти сокращения. Сокращения других имен, упомянутых Дурылиным в тексте, мы раскрываем в квадратных скобках.[]
  7. Саша — воспитанница и помощница по хозяйству Олсуфьевых.[]
  8. Георгий Николаевич Дурылин (1888-1949) — младший брат С. Дурылина, технолог по черным металлам. Учился в 4-й мужской московской гимназии на класс младше Сергея. Гоша — детское имя Георгия.[]
  9. Варвара Дмитриевна Розанова (урожд. Руднева, в первом браке Бутягина; 1864-1923) — вторая жена В. Розанова. Тайное венчание состоялось в мае 1891 года в Ельце.[]
  10. »уходят, уходят, уходят» — в рукописи зачеркнуто. []
  11. Отец Павел Флоренский, живший тогда в Сергиевом Посаде. Павел Александрович Флоренский (1882-1937) — религиозный философ, математик, искусствовед, священник (с 1911 года), исполняющий должность доцента, а затем экстраординарный профессор Московской духовной академии (1908-1919); с середины 1920-х годов работал в основном в областях электротехники, арестован в мае 1928 года (освобожден позднее в том же году), вторично — в 1933-м, отбывал наказание на Дальнем Востоке, затем на Соловках; расстрелян. []
  12. Ю. А. — Юрий Александрович Олсуфьев (1878-1938) — специалист в области древнерусского искусства, организатор музейного и реставрационного дела, автор работ по древнерусскому искусству и иконописи. Окончил юридический факультет Петербургского университета. С 1917 года жил в Сергиевом Посаде, работал в Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. После 1928-го работал в Центральных реставрационных мастерских у Игоря Грабаря, а после их закрытия в 1934-м возглавил секцию реставрации древнерусской живописи в Третьяковской галерее. Арестован в 1938 году и расстрелян 14 марта того же года. []
  13. Притчу о «луковке» рассказывает Грушенька в романе Ф. Достоевского «Братья Карамазовы». []
  14. Надя — Надежда Васильевна Розанова (в первом браке Верещагина, во втором — Соколова, 1900-1956) — младшая дочь Василия Васильевича. Под семейным прозвищем Пучок вошла в книгу «Опавшие листья». []
  15. С. Вл. — Софья Владимировна Олсуфьева (урожд. Глебова, 1884-1943) — жена Ю. Олсуфьева. Арестована в 1941 году и умерла в лагере в Свияжске. Об их семье см.: [Смирнова 2007], [Смирнова 1997], [Марина… 506].[]
  16. Кирилл Павлович Флоренский (1915-1982) — сын о. Павла Флоренского. Геохимик, ученик В. Вернадского, исследователь Тунгусского метеорита, один из основателей сравнительной планетологии. Его именем назван кратер на обратной стороне Луны. Много работал в области охраны памятников. Публикатор трудов В. Вернадского и П. Флоренского (см.: [Архив… 150]).[]
  17. Самоирония Розанова отсылает к сцене из «Ревизора», когда Бобчинский, давая взятку Хлестакову, говорит ему: «Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство, или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский» (д. IV, явл. VII).[]
  18. Сергей Павлович Мансуров (1890-1929) — историк Церкви, сын П. Мансурова, зять Ф. Самарина. Автор «Очерков из истории Церкви», опубликованных посмертно [Мансуров]). Духовный сын оптинского старца Анатолия (Потапова). С 1926 года священник. Работал в Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры.[]
  19. Татьяна Васильевна Розанова (1895-1975) — старшая дочь Розанова. Жила всю жизнь в Сергиевом Посаде. Сохранила рукописи отца. Написала воспоминания об отце: [Розанова]. []
  20. Сергей Иосифович Фудель, сын священника Иосифа Фуделя.[]
  21. Батюшка — старец Анатолий Оптинский (в миру — Александр Алексеевич Потапов, 1855-1922) — иеросхимонах, келейник и ученик преподобного Амвросия Оптинского, один из последних старцев Оптиной пустыни. Продолжал принимать духовных чад и в начале 1920-х годов, когда монастыря как такового уже не существовало. Духовный отец Дурылина, Олсуфьевых, Мансуровых. В 2000 году Архиерейским Собором причислен к лику святых.[]
  22. Коля — Николай Сергеевич Чернышев (1898-1942) — художник, сын фабриканта С. Чернышева, воспитанник, ученик и друг Дурылина. В 1941 году арестован, умер в ссылке в Казахстане. Был женат на сестре Сергея Иосифовича Фуделя Лидии, после ее смерти в 1933 году женился (в 1935-м) на дочери Веры Саввишны Мамонтовой и Александра Дмитриевича Самарина Елизавете (1868-1932).[]
  23. Мария Васильевна Кутанова (?-1919) — сестра матери Дурылина. []
  24. Надежда Ивановна Успенская — врач-стоматолог, близкая знакомая Дурылина. []
  25. Вероятно, митрополит Вениамин (Федченков, 1880-1961) — один из известнейших церковных деятелей и писателей ХХ века. Близкий знакомый Дурылина. []
  26. Михаил Александрович Новоселов (1864-1938, расстрелян) — церковный просветитель, духовный писатель, издатель популярной «Религиозно-философской библиотеки», так называемой «розовой библиотеки», которая издавалась с 1902 по 1917 год. Основатель и руководитель Кружка ищущих христианского просвещения в духе Православной Христовой Церкви, в котором состояли о. Иосиф Фудель, о. Павел Флоренский, С. Булгаков, В. Кожевников, Ф. Самарин, С. Дурылин и др. []
  27. Не представляется возможным дать точную хронологию «Троицких записок», потому что Дурылин часто помечал свои записи датой то по старому, то по новому стилю. []
  28. Александр Илларионович Ларионов (или Иванович, 1886/7-?) — филолог, переводчик. Работал в Государственной академии художественных наук (ГАХН). Гимназический товарищ Сергея и Георгия Дурылиных.[]
  29. Цитата из стихотворения В. Брюсова «Близким» (1905).[]
  30. Мать Дурылина Анастасия Васильевна Дурылина (в девичестве Кутанова, р. 1852) умерла в ноябре 1914 года.[]
  31. Отец Иоанн Добросердов — преподаватель закона Божия в 4-й мужской гимназии, где учились братья Дурылины.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2016

Литература

Архив священника Павла Александровича Флоренского. Вып. 2. Переписка с М. А. Новоселовым. Томск: Водолей, 1998.

Дурылин С. Жалостник // Русская мысль. 1917. Книга III-IV. С. 1-34.

Дурылин С. Н. Три беса. Старинный триптих / Публ. А. А. Аникина и А. Б. Галкина // Роман-журнал XXI век. 2009. № 3. С. 20-38.

Дурылин С. Жалостник // Дурылин С. Три беса: Художественная проза, очерки / Сост., коммент., ст. А. Б. Галкина. М.: Совпадение, 2013. С. 228-257.

Дурылин С. Н. Собр. соч. в 3 тт. / Сост., вступ. ст., подгот. текстов, коммент., послесл. А. Б. Галкина. М.: Изд. журнала «Москва», 2014.

Мансуров С. П. Очерки из истории Церкви М.: Изд. Спасо-Преображенского Валаамского монастыря, 1994.

Марина Цветаева — Борис Бессарабов: Хроника 1921 года в документах. Дневники (1915-1925) Ольги Бессарабовой / Вступ. ст., подгот. текста, сост. Н. А. Громовой. М.: Эллис Лак, 2010.

Розанова Т. В. Будьте светлы духом / Предисл. и сост. А. Богословского. М.: Blue Apple, 1999.

Смирнова Т. В. Дом на Валовой и его обитатели в 1920-е годы в Сергиевом Посаде // Московский журнал. 1997. № 12. С. 33-40.

Смирнова Т. В. «…под покров Преподобного». Очерки о некоторых известных семьях, живших в Сергиевом Посаде в 1920-е годы. Сергиев Посад: Изд. Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2007.

Творческое наследие С. Н. Дурылина: Сб. ст. М.: Совпадение, 2013.

Цитировать

Топорова, В. Великий «собеседник всеблагих». Из «Троицких записок» С. Дурылина: В. Розанов в Сергиевом Посаде. Публикация А. Галкина, комментарии А. Галкина и В. Топоровой / В. Топорова, С.Н. Дурылин, А.Б. Галкин // Вопросы литературы. - 2016 - №3. - C. 331-377
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке