№2, 2005/История русской литературы

Великий распад

 

Все мы нигилисты.

Ф. Достоевский

19 февраля 1861 года император Александр II подписал Манифест «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей» – завершилась великая историческая работа, начатая еще Екатериной II и не прекращавшаяся с самого начала XIX века.

Прошли считанные месяцы, и по городам империи распространились первые антиправительственные прокламации.

При Дворе обсуждались и готовились новые реформы, расчищавшие стране путь ко все более свободному развитию. «Ты победил, галилеянин», – писал, адресуясь к Александру II, Герцен… «Правительство ничего не в силах понимать, оно глупо и невежественно, оно ведет Россию к пугачевщине», – кричали из подполья1.»На стороне правительства стоят только негодяи <…> То, что мертво и гнило, должно само собой свалиться в могилу. Нам останется только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы»2.

Такого не было нигде и никогда: подобно року античной трагедии, из глубин российского общества вдруг вырвалась какая-то слепая бессмысленная сила, ничего не признающая и все разрушающая на своем пути, пусть пока только словесно. Да, положим, о крестьянской реформе, как она была проведена, можно было спорить, что-то в ней принимая или не принимая, но… но откуда вдруг этот «язык – «негодяи», «смердящие трупы», «гниль», которую остается лишь столкнуть в могилу и забросать грязью? Какая-то иноприродная обществу сила заговорила о чем-то своем и на своем собственном языке! В «Отцах и детях» Тургенева, что писались как раз в это время, люди разных поколений и убеждений пусть без особого энтузиазма, но хотя бы общались друг с другом, – в обществе тем временем явились «дети», для которых уже не существовало ни «отцов», ни «матерей». «Мы требуем <…> – возглашали они, – уничтожения брака как явления в высшей степени безнравственного и немыслимого при полном равенстве полов, а следовательно, и уничтожения семьи, препятствующей развитию человека»3. Впрочем, этот тип вполне высказал себя и у Тургенева, – вспомним: «Мы действуем в силу того, что мы признаём полезным <.»> В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем. – Всё? – Всё. – Как? Не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить… – Всё, – с невыразимым спокойствием повторил Базаров».

С тем же «невыразимым спокойствием» новая эта сила заявляла и о том, какими способами она готова добиваться своего. «Если для осуществления наших стремлений – для раздела земли между народом – пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно»4.»Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком – да здравствует социальная и демократическая республика Русская! – двинемся на Зимний дворец истребить живущих там». «Мы издадим один крик «в топоры» и тогда… тогда бей императорскую партию не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!»5

«Мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах»6.

В Петербурге эта прокламация распространилась в мае 1862 года – вдруг по столице пошли страшные пожары, продолжавшиеся две недели кряду: выгорало слишком много, чтобы относить это на счет каких-то обычных причин. «Среди всеобщего ужаса, который распространяют в столице почти ежедневные большие пожары, лишающие тысячи людей крова и последнего имущества, – писал тогда Н. Лесков в «Северной пчеле», – в народе носится слух, что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных концов 300 человек»7. (Этой статьей, совершенно безобидной, «передовая журналистика» будет колоть глаза Лескову еще многие и многие годы – за одну лишь обмолвку о поджигателях.) Поджигателей не нашли, как правительство тогда не выяснило и происхождения майской прокламации. Тем загадочнее рисовалась эта новая сила – нигилизм, как ее стали называть после тургеневских «Отцов и детей».

О загадочности этого явления говорят и по сей день. Многое мы по давности тех времен никогда не узнаем. Но есть такой массив документов эпохи, как литература, и не только тексты, свидетельство далеко не всегда надежное, но также биографии, факты, литературные и окололитературные обстоятельства – все то, на пересечении чего всегда только и можно добраться до каких-то истин. Итак, литература – тем паче что и в ней самой многое, если не самое главное, вне этого явившегося в России антагонизма «детей» по отношению к «отцам» остается совершенно непонятным…

* * *

Очередное для России «дней александровых прекрасное начало»… При Дворе – а там, конечно, и в обществе – говорили о предстоящей радикальной реформе цензуры, тем временем сама цензура в духе времени становилась все более и более либеральной. Явились понятия «гласность», «законность» и «общественное мнение»: печать с одобрения Двора – и даже по его инициативе8 – самым серьезнейшим образом взялась за выявление непорядков российской жизни. Новые журналы зарождались десятками, вспоминали о той поре современники. «Еще никогда не бывало в России такой массы листков, газет и журналов, какая явилась в 1856 – 1858 годах. Издания появлялись как грибы <…> Одними объявлениями об изданиях можно было бы оклеить башню московского Ивана Великого»9. В горячую эту пору хлопотами и скромными средствами некоего Валериана Кремпина, штабс-капитана артиллерии, в Петербурге среди новых изданий возник и «Рассвет. Журнал наук, искусств и литературы для взрослых девиц», и к самому началу журнала, что стал выходить с 1859 года, вести в нем библиографический раздел пришел восемнадцатилетний Дмитрий Писарев.

(С того же 1859 года в Петербурге стал выходить и журнал «Русское слово» – следующая и главная веха жизни Писарева.)

Итак, Дмитрий Иванович Писарев… Имея в предках и ближайших родственниках нескольких литераторов, он вырос в наикультурнейшей среде и при столь заботливом воспитании матери, души в нем не чаявшей, что уже в четыре года свободно читал и говорил по-французски, в семь – сочинял что-то вроде романов, в десять, выучив немецкий, – в оригинале читал Шиллера. Одиннадцати лет его отдают в престижную петербургскую гимназию, которую он оканчивает с серебряной медалью; с 1856 года он студент историко-филологического факультета Петербургского университета. Здесь, по воспоминаниям сокурсников, он являет собой самое живое воплощение благонамеренности и благонравности: «рыженький, розовенький, с веснушками на лице, одетый с иголочки, он глядел вербным херувимчиком» – не студент, а гимназистик, аккуратно записывавший лекции бисерным почерком в какие-то свои вечно красивенькие тетрадки10. В университете собирался кружок «Общество мыслящих людей» – нечто совершенно неожиданное для бурных тех времен: здесь царил культ гоголевских «Выбранных мест из переписки с друзьями», проповедовался добровольный отказ от всех радостей жизни, давались чуть не обеты девственности, – всему этому юный Писарев отдается без остатка.

Таков он и в «Рассвете». Журнал, кстати сказать, пошел весьма неплохо. Направление им было взято самое благонамеренное – на эстетическое и нравственно-религиозное развитие своих читательниц; он снискал одобрение высших сфер и был рекомендован женским учебным заведениям как «нравственно полезное чтение», а его редактор даже удостоился ценных подарков от императрицы и великой княгини Елены Павловны. Писарев в журнале – страстный поборник «чистого искусства» и противник обличительной литературы, его статьи здесь – сплошной пиетет перед устоявшимися авторитетами русской литературы, в особенности перед Пушкиным, Лермонтовым и Гоголем; в воззрениях на общество он утверждает превосходство аристократии над демократией и всегда готов пройтись по адресу «красных прогрессистов» с их «немытыми руками», «всклокоченными волосами» и стремлением всю Россию «перекроить на свой лад». Когда через какое-то время он попытался пристроиться к другому журналу, ему здесь отказали, найдя в нем «юношу, совершенно погрязшего в старой эстетике».

Но вот пути этого юноши пересеклись с путями «управляющего редакцией»»Русского слова» Благосветлова: тот как раз набирал новых сотрудников, и они поладили. Однако вначале о непростых путях Благосветлова.

Григорий Евлампиевич Благосветлов в свое время окончил Саратовскую духовную семинарию, где шел на два курса старше Н. Чернышевского и они даже немного приятельствовали, затем в Петербурге учился в Медико-хирургической академии, баловался журналистикой, преподавал в военных корпусах и Мариинском институте благородных девиц, был уволен отсюда «за вредный образ мыслей», после чего попал за границу и даже в Лондоне у Герцена около года учил его старшую дочь; наконец, слушал лекции в Сорбонне и писал из Парижа статьи в Петербург. Но вот в 1860 году он возвращается в Россию, где уже сам черт не разберет, что есть «вредный» и что «полезный» образ мыслей: здесь он и приходит к руководству «Русским словом», постепенно поворачивая его к «демократическому принципу» и «социальному отрицанию всего существующего». С тем вместе совершается и, наверное, самая стремительная метаморфоза в истории российской литературы, ибо, попав в «Русское слово», всей этой философией тут же проникается и наш «вербный херувимчик».

С такой быстротой в свое время не преображался даже Белинский: тому для полного переворота в воззрениях и принципах, мы помним, как-никак потребовалось перебраться из Москвы в Петербург, Писареву – перейти с улицы на улицу. И вот с весны 1861 года отдельными статьями в «Русском слове» выходит его «Схоластика XIX века» – взрослые девицы оставленного им журнала нашли бы здесь для себя кучу нового. «Умственный аристократизм – явление опасное <…> Что за наука, которая по своей сущности недоступна массе? Что за искусство, которого произведениями могут наслаждаться только немногие специалисты? <…> Если наука и искусство мешают жить, если они разъединяют людей, если они дают основание кастам, так и Бог с ними, мы их знать не хотим»11.»Если авторитет ложный, тогда сомнение разобьет его, и прекрасно сделает; если же он необходим или полезен, тогда сомнение повертит его в руках, осмотрит со всех сторон и поставит на место. Словом, вот ultimatum нашего лагеря: что можно разбить, то и нужно разбивать; что выдержит удар, то годится, что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае, бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть»12 – и так далее в таком же роде. Во всех трех статьях, что составили «Схоластику», двумя цензорами не было вычеркнуто ни одного слова!

Сегодня нужно знать, в какое время это писалось и к какому читателю обращено, иначе не понять ни «нашего лагеря», ни «ультиматума», ни «бей направо и налево», ни попустительства цензуры – вообще ничего.

* * *

Окончание «Схоластики XIX века» совпало с небывало широкими студенческими беспорядками в Петербурге сентября 1861 года, когда студенты стали явочным порядком вводить свои собственные правила пребывания в университете, а правительство – та самая «императорская партия» и «сволочь», которую впредь надлежало бить по всем городам и весям империи, – пыталось ограничить их в этом. Конфликт принял чрезвычайно острые формы, ибо студенчество к этому времени стало самой что ни есть внушительной силой: в одном лишь Петербургском университете за первые годы нового царствования численность обучавшихся выросла в пять раз, не считая тех, кто считал святым своим правом просто с улицы заявляться в университет и время от времени здесь слушать какие ему заблагорассудится лекции; все вместе они потом ошикивали профессоров, требовали назначения одних преподавателей и увольнения других, взламывали двери аудиторий и актовых залов. Чтобы отсечь эту массу праздношатающихся, власти ввели так называемые «матрикулы» (правила посещения университета) и восстановили плату за обучение, определенную еще в прошлом царствовании, но уже тогда весьма мало с кого взимавшуюся, – здесь-то и начались тысячные демонстрации. Как водится, в ход пошли всевозможные провокации: вожаки движения делали все, чтобы вызвать правительство на возможно более жесткие действия13, а уж подливать масла в огонь делом принципа положили для себя все, кто мог, – от Бакунина и Герцена в Лондоне до Чернышевского и, вот мы видим, Благосветлова с Писаревым в Петербурге. «Ступайте в народ, – возглашал из прекрасного своего далека Бакунин. – Там ваше место, мученики науки». (Пройдет несколько лет, и «мученики науки» так-таки в народ и пойдут.)

«Агитаторам» жадно внимали. Как еще в 1857 году записала в своем дневнике Елена Штакеншнейдер, дочь придворного архитектора, «Искандер теперь властитель наших дум, предмет разговоров. Что изречет он в Лондоне, то подхватывается в Петербурге и комментируется, а больше смакуется, как нечто сладкое, когда оно в сущности горько. Странные дела происходят, в удивительное время попалась я жить <….> Я однажды отважилась сказать моим подругам, что не люблю Некрасова; что не люблю Герцена, – не отважилась бы. Говорю это не к тому, что он мне также не нравится, нет, он увлекателен, в нем есть что-то подмывающее; цель его, которую он выставляет и за него выставляют другие, – благая цель, но я только хочу сказать, что нет нетерпимее людей, чем либералы. И имеем мы теперь две цензуры и как бы два правительства, и которое строже, – трудно сказать. Те, бритые и с орденом на шее, гоголевские чиновники, отходят на второй план, и на сцену выступают новые, с бакенами и без орденов на шее, и они в одно и то же время и блюстители порядка, и блюстители беспорядка»14.

Нужно ли говорить, что бурной той осенью сочувствие публики почти безраздельно было на стороне студенчества. В этой ситуации важно было, как выражались в редакции «Русского слова», «выкинуть знамя» – и вот знамя выкинуто и слово сказано: «если наука и искусство недоступны массе, мы обойдемся и без них». Знамя, однако, вещь особая, с ним нельзя стоять на месте, нужно все время находиться в каком-нибудь движении. Следующим шагом, по логике вещей, было обратиться от лозунгов общего характера к тому самому Петербургскому университету, что вызвал столь большое смятение умов: в очередной раз всколыхнуть знаменем поверх голов было тем важнее, что студенчество вскоре утихомирилось и университет открывался на основе нового устава. Написать, понятно, надлежало что-нибудь в том роде, что постановка университетского образования никуда не годится, – под самое открытие университета все это и было написано «кандидатом Писаревым». То было сочинение «Наша университетская наука» – нечто очень непростое по своему жанру. Писарев здесь писал о собственных университетских годах, но профессоров alma mater он представил под вымышленными фамилиями – «говорящими», «смешными» и, конечно же, совершенно прозрачными, так что «слава скандала» этому сочинению была обеспечена наперед и надолго. Доброго слова не нашлось ни для кого и ни для чего: в громадной двухчастной статье университет изображался как нечто совершенно оторванное от жизни, почти выморочное по своей бесполезности, – хуже того, своей рутиной даже небезопасное для юных и еще не окрепших умов. Надо полагать, им в назидание автор приводил и свою собственную историю, когда на третьем курсе у него обнаружились все признаки умопомешательства и он четыре месяца провел в клинике для душевнобольных. И это еще не самое печальное: могут ли «новые студенты, люди дела» вообразить себе, вопрошал сочинитель, что «мы, студенты-филологи» даже Добролюбова не любили, и это «в то самое время, когда его «Темное царство» читалось с сочувствием и с увлечением во всех уголках России», – вот ведь до каких вещей доходило…

(Для сравнения – из воспоминаний П. Полевого, сокурсника Писарева: «1858 и 1859 учебный год останется, вероятно, навсегда памятным студентам того времени как один из лучших годов жизни петербургского университета. Университет действительно жил\.. И, может быть, долго еще ни в одном из русских университетов не дождутся слушатели такого прекрасного, живого, можно почти сказать вдохновенного преподавания, какое удалось слышать с нескольких кафедр нам, студентам 1858 и 1859 годов!»15)

Как без особого юмора писали во времена не столь отдаленные, «основная и наиболее ценная часть писаревского наследия» была создана им в заключении (вслед за такими констатациями можно было прочитать что-нибудь об усилении цензурного гнета над печатью). В Петропавловскую крепость Писарев попал из-за следующей истории.

В июне 1862 года по настоятельной просьбе своего приятеля Петра Баллода он написал очень небольшую, в шесть страниц, статейку – по сути, антиправительственную прокламацию, предназначавшуюся к напечатанию подпольными средствами. По более поздним воспоминаниям самого Баллода, ни в каких подпольных агитаторах Писарев не состоял, ибо «не принимал решительно никакого участия в движении», «относился к нему скептически» и вообще «был далек от революционной деятельности»16, но статейку ту все-таки написал: такое уж тогда было время. (А. Скабичевский, приятель Писарева по университету, вспоминал о той поре: «Вообще, в то время все русское общество находилось в воинственном настроении, с каждым днем более и более разгоравшемся. Казалось, не сегодня-завтра готовилась вспыхнуть революция. Все ее боялись и в то же время с нетерпением ждали. Толкам, спорам, разговорам, слухам не было конца. Слухи эти принимали порою крайне фантастический характер. Говорили, например, о перенесении столицы в Москву или Киев, о том, что в кн. Константин пишет уже конституцию, что в скором времени введут новый стиль, что академики пересматривают алфавит и готовятся выкинуть из русской азбуки несколько лишних букв и в первую голову, конечно уж, ненавистное «ять» и т. п.»17) Под легким пером Писарева в ненапечатанной той прокламации явилось, среди прочего, вот что: «Посмотрите, русские люди, что делается вокруг нас, и подумайте, можем ли мы дольше терпеть насилие, прикрывающееся устарелою формою божественного права. Посмотрите, где наша литература, где народное образование, где все добрые начинания общества и молодежи. Придравшись к двум-трем случайным пожарам, правительство все проглотило; оно будет глотать все: деньги, идеи, людей, будет глотать до тех пор, пока масса проглоченного не разорвет это безобразное чудовище»18.

(Боже праведный! Что значит «где наша литература, где народное образование»? Что угрожало народному образованию, если только не эти самые «добрые начинания общества и молодежи»? О каких «двух-трех случайных пожарах» можно было говорить в городе, где за полмесяца выгорела дюжина кварталов? Какие это деньги, идеи и люди были проглочены правительством – правительством, которое при громадном напряжении государственных финансов только что освободило крестьян?)

Дело всплыло наружу. Писарев был арестован и помещен в Петропавловскую крепость, где после полуторагодичного следствия, полностью установившего его вину – «покушение к возбуждению бунта», – он был осужден еще на два года и восемь месяцев заключения в крепости. Здесь он и начался, самый плодотворный период его жизни.

Еще будучи под следствием, он получил разрешение писать для «Русского слова». Добрый его гений явился к нему в образе военного генерал-губернатора Петербурга князя А. Суворова – Рымникского, внука знаменитого полководца, известного по тем временам либерала и персоны совершенно всемогущей, ходившей в друзьях Александра П.

  1. Прокламация «Великорусе» N 1. Цит. по: Семанин С. Александр П. М.: Эксмо, 2003. С. 133.[]
  2. Из ненапечатанной прокламации Д. Писарева. Цит. по: Писарев Д. И.«Глупая книжонка Шедо-Ферроти…» // Писарев Д. И. Поли. собр. соч. и писем в 12 тт. Т. 4. М.: Наука, 2001. С. 275.[]
  3. Прокламация «Молодая Россия». Цит. по: Козъмин Б. П. Г. Заичневский и «Молодая Россия». М., 1932. С. 167.[]
  4. Прокламация «К молодому поколению». Цит. по: Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. П., Михайлов М. Л. Воспоминания в двух томах. Т. 1. М., 1967. С. 339.[]
  5. Цит. по: Козьмин Б. П. Указ. соч. С. 170.[]
  6. Козьмин Б. П. Указ. соч. С. 164.[]
  7. Цит. по: Фаресов А. И. Против течений. Н. С. Лесков. Его жизнь, сочинения, полемика и воспоминания о нем. СПб., 1904. С. 30.[]
  8. В 1859 году Советом министров было признано: «Оглашение в печатных сочинениях и журнальных статьях о существующих беспорядках и злоупотреблениях может быть полезным в том отношении, что этим способом представляется правительству возможность получать сведения независимо от официальных источников и некоторые из этих сведений могут послужить поводом к поверке сведений официальных и к принятию надлежащих по усмотрению мер» (цит. по: Шестидесятые годы. Воспоминания М. А. Антоновича и Г. З. Елисеева. М.-Л., 1933. С. 76).[]
  9. Цит. по: Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. П., Михайлов М. Л. Указ. соч. Т. 1. С. 92.[]
  10. Скабичевский А. М. Литературные воспоминания. М.: Аграф, 2001. С. 107.[]
  11. Писарев Д. И. Схоластика XIX века // Писарев Д. И. Указ. изд. Т. 2. С. 277.[]
  12. Там же. С. 284.[]
  13. Об этом см.: Гессен С. Студенческое движение в начале шестидесятых годов. М., 1932.[]
  14. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854 – 1886). М.-Л.: Academia, 1934. С. 160 – 161.[]
  15. Цит. по: Писарев Д. И. Указ. изд. Т. 5. Комментарии. С. 427.[]
  16. Валескалн П. И. Революционный демократ Петр Давидович Баллод. Материалы к биографии. Рига, 1987 // Писарев Д. И. Указ. изд. Т. 4. С. 366.[]
  17. Скабичевский А. М. Указ. соч. С. 114.[]
  18. Писарев Д. И.«Глупая книжонка Шедо-Ферроти…»// Писарев Д. И. Указ. изд. Т. 4. С. 275.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2005

Цитировать

Никуличев, Ю. Великий распад / Ю. Никуличев // Вопросы литературы. - 2005 - №2. - C. 161-190
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке