№6, 1973/Обзоры и рецензии

Вечная злободневность Достоевского

Augusto Vidal, Dostoievski, Barral Editores, Barcelona, 1972, 274 p.

Книга Аугусто Видаля посвящена творчеству и жизни Достоевского в целом. В ней есть то, чего так часто недостает авторам многих зарубежных работ, – стремление к спокойной объективности суждений о Достоевском (и о советских исследователях его творчества).

А. Видаль пишет: «Можем ли мы удовлетвориться тем, чтобы сказать: Достоевский был реакционером и обскурантом? Мы отвечаем на этот вопрос другим вопросом: справедливо ли уступить Достоевского реакции?»

Достоевский – «наш великий современник», – в утверждении этой мысли пафос рецензируемой книги. Живая сила творчества Достоевского объясняется прежде всего тем, считает А. Видаль, что он «вскрывает явление, которое сегодня, по прошествии века, обнаружилось во всем своем развитии: отчуждение человека вещами в так называемом обществе потребления». Действительно, когда мы читаем у Достоевского слова, прямо сказанные о Европе: «страстная жажда жить и потеря высшего смысла жизни» 1, когда читаем: «…Я буду знать все открытия точных наук и через них приобрету бездну комфортных вещей, теперь сижу на драпе, а тогда все будем сидеть на бархате, ну и что же из этого? Все-таки останется вопрос: что же тогда делать? При всем этом комфорте и бархате – (что делать), для чего собственно жить, какая цель? Человечество возжаждет великой идеи» 2, – когда мы читаем эти слова, они кажутся нам произнесенными сегодня, сейчас. И все передовое искусство Запада как бы заново осознает эту, выраженную Достоевским, прямо-таки физическую потребность в позитивном мировоззрении. Две трети человечества остаются ненакормленными, а там, где «корма» хватает, где «комфорт» обеспечен, – там еще болезненнее мучает жажда «великой идеи», еще острее тревожит вопрос: для чего, собственно, жить?

Однако объяснить все возрастающую злободневность Достоевского только заботами «общества потребления» нельзя. Вечная злободневность эта в немалой степени объясняется еще и тем, что Достоевский предельно остро и глубоко выразил внутренние противоречия тех идей, которыми должны были перестрадать многие поколения, переболеть сотни миллионов людей в их индивидуальном и массовом сознании. Он выразил эти внутренние противоречия – как художник, выразил их – средствами искусства, то есть не абстрактно-социологически, а конкретно, через судьбы людей, через судьбу человека.

«Не хлебом единым жив человек» – доказывает Достоевский. На этом и делает акцент А. Видаль. Но все же главное в том, что Достоевский испытывает и переиспытывает хлеба духовные, которыми питаются люди и которые оказываются камнями.

Достоевский по-своему завершил дело, начатое у нас еще Пушкиным (см., например, «К вельможе»): он обнажил кризис прямолинейно-рационалистического, романтически-просветительского сознания, которое с искренним и титаническим воодушевлением подготавливало Великую французскую революцию, а получило карикатуру на свои идеалы, так и не поняв самое себя, то есть свою скрыто буржуазную природу (вспомним из «Бесов»: как «Марсельеза» незаметно превращается в «Mein lieber Augustin»; вспомним из «Подростка»: «Революция – это первый человек, а Наполеон – второй человек. А вышло, что Наполеон стал первый человек, а революция стала второй человек»).

Достоевский предупреждал о тех апокалипсических последствиях, которыми угрожает буржуазность. Общество, где «главный князь – Ротшильд», где деньги – «чеканенная свобода» и где «миллион в виде фатума, в виде закона природы», – такое общество фатально не в силах предвидеть полное свое «банкрутство», «всеобщее окисление» (ср. о Всемирной выставке 1862 года: «Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из апокалипсиса, в очию совершающееся», – «Зимние заметки о летних впечатлениях». Еще: «Конец мира идет. Конец столетия обнаружится таким потрясением, какого еще никогда не бывало» 3. И еще: «Версилов о неминуемости коммунизма… Коммунизм восторжествует (правы ли, виноваты ли коммунисты)… Но торжества надо ждать. Его, однако же, никто не ждет из правящих судьбами мира сего» 4).

Достоевский сам, равно как и его герои, – воплощение и предчувствие грандиозного кризиса христианского мировоззрения, которое столкнулось с такими безднами зла, с такой бесконечностью горя людского, что чаша терпения не могла не переполниться. И герои Достоевского возвращают богу «билет» в «будущую гармонию». Но бог без рая, бог с возвращенным «билетом» – это ли не предел противоречий когда-то, казалось, «цельного» мировоззрения? Точнее всех об этом сказал сам Достоевский: «…Я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных».

С необыкновенной чуткостью Достоевский выявил внутренние противоречия примитивного социалистического революционаризма, противоречия анархистского или «казарменного коммунизма» 5. Этот псевдокоммунизм превращает справедливый социальный протест против угнетения во вражду к мировой культуре, разжигает зависть, насилует историю, будучи не в состоянии понять ее законов. Для него «бога нет» и означает – «все позволено», богоборчество его равнозначно аморальности.

Реализм Достоевского выражал и предсказывал то трагическое похмелье, которое неизбежно должно было наступить в результате массового опьянения всеми этими идеями, выражал и предсказывал спасительную жажду отрезвления.

Художник проверял и перепроверял идеи на судьбах людей, всегда «замыкал» судьбу отдельного человека на судьбу человечества. Вообще предвидение будущего было для него вполне осознанной и принципиальной позицией.

«Пророческий» реализм Достоевского потому еще и оказался таким, что он и создавался таким, предназначался быть таким. «Вся действительность не исчерпывается насущным, ибо (большою) огромною своею частию заключается в нем в виде еще подспудного, невысказанного будущего Слова» 6. Предвидеть «будущие итоги настоящих событий» – вот, повторяем, осознанная цель его реализма (подчеркнуто мной. – Ю. К.).

Основной методологической посылкой А. Видаля явилось следующее положение: «У немногих авторов жизнь и творчество находятся в такой тесной связи, как у Достоевского. Редко когда знание жизни самого автора настолько помогает познать и само его творчество, как в случае с Достоевским». И здесь А. Видаль близок к признанию того плодотворного метода, который разрабатывают советские ученые и который назван «комплексным» 7. Это очень верно. Сам Достоевский оставил много признаний, помогающих объективнее исследовать его творчество. «Чтобы написать роман, – обобщал он свой опыт, – надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно. В этом дело поэта. Из это<го> впечатления развивается тема, план, стройное целое. Тут дело художника, хотя художник и поэт помогают друг другу и в том и в другом – в обоих случаях» 8. И если путь творчества состоит как бы из трех звеньев («сильные впечатления», «обработка» их и – готовый, всем известный результат), то в отношении Достоевского, как правило, имеется возможность сопоставить их все.

Однако верный принцип, провозглашенный А. Видалем, не всегда достаточно убедительно и последовательно применяется в его работе. Связь между взаимодействующими звеньями анализа оказывается иногда непрочной и даже разорванной. Жизнь и творчество сопоставляются порой на уровне, который – при сегодняшних знаниях – является уже слишком абстрактным. А такое звено анализа, как черновики, в книге А. Видаля практически опущено, хотя именно здесь – один из главных «трансформаторных узлов», где субъективные впечатления превращаются в объективный факт искусства.

Отсюда, к примеру, невнимание к «Двойнику» – истоку и тайне многих главных открытий Достоевского. Отсюда и такое суждение: Достоевскому «не хватило времени» дописать или переписать «Двойника». Конечно, дело не во времени. Достоевский даже слишком долго работал над переделкой повести, но убедился в том, что основная ее идея сковывалась той формой, в которой впервые появилась. Совершив подлинное открытие, он не сумел еще вполне овладеть им художественно. Здесь он впервые расщепил ядро самосознания (вернее – самочувствования еще), но вся «установка» словно не выдержала напора извлеченной энергии. Социальное оказалось слишком скрыто за психиатрическим, и финал «поэмы» (Голядкина везут в психолечебницу), при убожестве внутреннего мира героя, невольно «закрывал тему». И все же у Голядкина нет ни одного «пунктика», не детерминированного социально, а точнее – его «служебным положением». Вся «амбиция» его питается карьерной его ущемленностью: самое страшное – потеря места, а предел мечтаний – чин коллежского асессора и женитьба на дочери столоначальника.

Но, судя по черновикам, скромные мечты Голядкина должны были вдруг словно взорваться. «Мечты сделаться Наполеоном, Периклом, предводителем русского восстания». «Проект о благоденствии России…»А тут еще новейшая наука: «Кислород и водород перевертывают ему голову. Нет более Всевышнего Существа. Что же будет с министерством и с начальством? Сон. Все упразднено. Люди вольные. Все бьют друг друга явно на улице» 9. Голядкины уже грезят о власти. У них уже не заячьи, а волчьи аппетиты. И разве не зарождаются здесь те страшные ноты, что столь мощно зазвучат в последних снах Раскольникова или в сне Смешного человека? Однако маленький изначальный «Голядка» просто «вместить» не мог в себя столь грандиозные идеи, для этого нужен был какой-то совершенно новый Двойник. И Достоевский «отдает» эти идеи другим героям. Художник писал: «Они увидят наконец, что такое Двойник!» 10 Кто хочет увидеть это, пусть посмотрит на Подпольного человека, на Раскольникова, на Подростка, на Ивана Карамазова.

Суждение А. Видаля о «Бесах» как «романе без униженных и оскорбленных» представляется упрощенным.

Все, что можно сказать о реакционной тенденциозности «Бесов», по-видимому, уже сказано, и об этом, конечно, нельзя забывать. Но главное в том, что «роман «Бесы» являет собой анатомию и критику ультралевацкого экстремизма» 11.

Достоевский – прав, разоблачая тех «социалистов», которые исповедовали и олицетворяли иезуитскую мораль. Достоевский – не прав, отождествляя верховенщину с социализмом вообще. Но критика им верховенщины как таковой оказалась глубокой и перспективной. Критика эта помогает лучше вникнуть в известное предупреждение Маркса: «…Мы теперь уже знаем, какую роль в революциях играет глупость и как негодяи умеют ее эксплуатировать» (В. И. Ленин выписал и подчеркнул это высказывание) 12. И сравним с этим такое саморазоблачение Верховенского: «Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом».

5 апреля 1870 года Достоевский признавался Н. Страхову: «На вещь, которую я теперь пишу в «Русский вестник», я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь» 13. Последние главы романа вышли в конце 1872 года, и готовый роман далеко не свелся к «памфлету», художественность не погибла и здесь, хотя кое в чем и была деформирована. Достоевский во многом сумел обуздать свою предвзятость, свою тенденциозность. Одна реплика Петра Степановича Верховенского – «Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха!» – ставит под сомнение все написанное под знаком смешения мошенничества с социализмом. Один вопль Виргинского (после убийства Шатова) – «Эти не то, нет, нет, это совсем не то!» – выявляет всю неправомерность такого смешения. А вот заметка Достоевского из черновиков к «Бесам»: «Нечаев не социалист, но бунтовщик, в идеале его бунт и разрушение, а там «что бы ни было» 14.

«Роман без униженных и оскорбленных…»А во имя чего, собственно, разоблачал Достоевский ту же верховенщину? Разве не во имя все тех же «униженных и оскорбленных», которые служили для верховенских лишь «пушечным мясом революции»? Разве не вскрыл он антинародность ультралевацкого экстремизма? А Хромоножка? Это ли не живое воплощение судьбы «униженных»? А судьба Матреши? Это ли не «оскорбление»? Разве образы эти по своей художественной силе, по социальной значимости своей менее убедительны, чем образ Сони Мармеладовой, той Сони, которая и стала живым символом «всего страдания человеческого»? Почему «картинка» травли мальчика собаками из «Братьев Карамазовых» – это социально, а «картинка» насилия над Матрешей – не социально? Есть и неслучайное соответствие между ставрогинскими преступлениями и привычной врожденной барской его безнаказанностью (недаром Петр Верховенский в бешенстве бросает Ставрогину: «Дрянной, блудливый, изломанный барчонок»). Безнаказанность эта – вековая. Привычка эта – социальная. Врожденность эта – именно барская. Да, Ставрогин (как и Свидригайлов) воплощает – в себе мощную силу, но еще больше – то вырождение силы, которое оказывается социально неизбежным. Помещик, затравивший крепостного мальчика собаками, – лишь социальный прадед Ставрогина. Они – «одного поля ягоды», пусть один предельно примитивен, а другой – предельно истончен. И это мысль, не приписанная Достоевскому. Это – его собственная мысль. Есть, кстати, в «Дневнике писателя» главка под названием: «Алеко и Держиморда». «Вы утверждаете, – обращается Достоевский к одному своему оппоненту, – что Алеко убежал к цыганам от Держиморды… А я утверждаю, что Алеко и Онегин были тоже в своем роде Держиморды, и даже в ином отношении и похуже… Я, кажется, прямо ведь вывел, что «скитальцы» продукт исторического хода нашего общества, стало быть, не сваливаю же всю вину на них только одних лично, и на их личные качества» 15 , – чем это не социальный анализ?

Довольно много внимания уделяет А. Видаль «Дневнику писателя». Достоевский, пишет А. Видаль, пытался однозначно ответить на свои собственные колебания, а потому переходил от «полифонии» художественных произведений к «монологу» автора «Дневника». Главу, посвященную «Дневнику», А. Видаль называет: «Pro без contra», но сам доказывает, что и здесь Достоевскому не удается быть до конца «монологичным» и что его «монолог» далеко не всегда звучал в унисон с официальной идеологией. И здесь продолжалась борьба «pro» и «contra». Эта мысль А. Видаля весьма плодотворна и требует развития. Спору нет, в «Дневнике» особенно много той «достоевщины», которую М. Бахтин определяет как «реакционную, чисто монологическую выжимку из полифонии Достоевского» 16. Только не всегда эта «выжимка» – «чистая». Иначе почему самообманные упования на идеализированного монарха, «помазанника Божьего», и на идеализированный «народ-богоносец» вдруг прерываются горькими и тревожными признаниями? Почему в том же «Дневнике» Достоевский сетует на то, что буржуазный разврат проникает и в народную толщу, «миллион» становится идеалом и для народа, и при пожарах мужики спасают в первую очередь не церкви, а кабаки?

А в «Записной тетради» за 1880 – 1881 годы читаем: «Кулаки. NB. Недоделанная крестьянская реформа. Войдут в отчаяние, подымут вопрос о наделах» 17. Вот какой кислотой разъедались, казалось бы, «железные», «монолитные»

убеждения Достоевского. А сколько в «Дневнике» здравиц в честь «Белого Царя»! Но вот какие мысли мучали втайне художника в то самое время, когда он провозглашал эти здравицы: «Я, как и Пушкин, слуга Царю18, потому что дети его, народ его не погнушаются слугой Царевым. Еще больше буду слуга ему, когда он действительно поверит, что народ ему дети. Что-то очень уж долго не верит» 19. «Что-то очень уж долго не верит» – какое глубокое предчувствие и как оно оправдалось.

В «Дневнике» есть бесценные страницы воспоминаний Достоевского, гениальные суждения его о русской и мировой культуре. «Дневник» явился своеобразной лабораторией, в которой накапливался и обрабатывался гигантский незаменимый материал для многих его романов. Наконец, кроме «монологической» публицистики существуют те художественные произведения, которые социально предназначались для того же «Дневника» и были опубликованы в нем.

Итак, формулы: Достоевский минус «Дневник»… или «Дневник» минус его «многосоставность»… – несостоятельны: не было ни такого Достоевского, ни такого «Дневника».

А. Видаль, вслед за М. Бахтиным, утверждает, что у героев Достоевского «нет эволюции во времени». Но почему в таком случае Достоевский, например, столь точно различает в духовной эволюции Раскольникова признание, раскаяние и искупление? Почему прямо соотносит эти моменты со временем? (Признается Раскольников примерно на одиннадцатый день после преступления, раскаивается – лишь через полтора года, а о трудностях и времени искупления еще и не догадывается.)

Сказать: нет эволюции во времени – это все равно, что слазать, будто нет эволюции вообще, будто нет у героев изживания своих «трихинных» идей. Другое дело, что эволюция во времени у Достоевского часто незаметна, но всегда она чревата взрывом, всегда подготавливает духовный переворот. Да и сама эта незаметность, во-первых, как нельзя лучше соответствует неосязаемой, что ли, природе времени, а во-вторых, именно у Достоевского время в решающие моменты как бы невероятно сгущается и становится вдруг и осязаемым, и видимым, и даже слышимым. И образ «часов» в «Кроткой», крик героя: «Всего только пять минут опоздал!.. Опоздал!!!» – и есть выражение того значения, которое придавал Достоевский эволюции во времени20.

Нельзя достигнуть «вечного», минуя «временное», нельзя «перепрыгнуть» к «вечному» через «временное», – Достоевский буквально одержим этой мыслью. Он доказывает ее и прямо, а еще чаще – «от противного». Гонка времени для него – это насильничанье над природой, над природой человека и природой истории.

Эволюции во времени у Достоевского действительно нет только там и тогда, где и когда рисует он свои утопические райские картины. Там время действительно – стоит. Когда же он обращается к реальному земному аду, здесь «часы» стучат, как набат, здесь время властно предупреждает и человека и человечество – не насиловать историю, но и не опоздать со своей эволюцией, не опоздать, – не то поздно будет.

И еще одно замечание. Из книги испанского автора, к сожалению, ничего нельзя узнать о сопоставлениях Достоевского с испанской культурой, например об отношении к Достоевскому Ортеги-и-Гассета или о поразительном подобии между Гойей и Достоевским. При сравнении писательского искусства Достоевского с изобразительным искусством живописцев и графиков принято обычно указывать на Рембрандта. Однако параллель эта, по нашему мнению, является менее глубокой, чем параллель с Гойей. Смотришь некоторые «Капричос» – и чудится «Бобок». Читаешь о последних снах Раскольникова – и видишь «Колосса» или «Сатурна». А разве «Сон разума…» Гойи это не одна из главных идей и тем Достоевского? Но конечно, речь идет не о прямых аналогиях, не о простой избирательной «иллюстративности», а о самом духе их творчества. Достоевский и Гойя, при всей разности их «профессиональных» призваний и мировоззренческих установок, – художники поразительно кровного родства, и сравнительный анализ их искусства обещает быть чрезвычайно плодотворным.

И последнее. Пусть наши полемические замечания не затмят главного, что хотелось бы здесь выразить и что столь исчерпывающе выражено в словах испанского поэта и мыслителя Мачадо: «Если вы когда-нибудь вздумаете заняться критикой литературы или искусства, будьте доброжелательными. Доброжелательность означает не попустительство дурному или снисхождение к беспомощности, а волю к добру». Книга Аугусто Видаля преисполнена именно такой доброжелательности по отношению к Достоевскому, к людям, стремящимся изучать его творчество объективно, и она, естественно, вызывает такие же чувства.

  1. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. 10, СПб. 1895, стр. 117.[]
  2. «Ф. М. Достоевский в работе над романом «Подросток», «Литературное наследство», т. 77. М. 1965, стр. 94.[]
  3. »Неизданный Достоевский», «Литературное наследство», т. 83, М. 1971, стр. 672. []
  4. »Ф. М. Достоевский в работе над романом «Подросток», стр. 367 – 368. []
  5. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 18, стр. 414.[]
  6. »Записные тетради Ф. М. Достоевского», «Academia», М.-Л. 1935. стр. 179. []
  7. См. об этом В. Мейлах, На рубеже науки и искусства, «Наука». Л. 1971, стр. 240 – 241.[]
  8. »Ф. М. Достоевский в работе над романом «Подросток», стр. 64. []
  9. »Неизданный Достоевский», стр. 138, 178, 179. []
  10. Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, ГИЗ, М.-Л. 1928, стр. 257.[]
  11. В. Сучков. Великий русский писатель. Доклад в честь 150-летия со дня рождения Ф. М. Достоевского.[]
  12. В. И. Ленин, Конспект «Переписки К. Маркса и Ф. Энгельса 1844 -1883 гг.», Госполитиздат. М. 1959. стр. 310.[]
  13. Ф. М. Достоевский. Письма, т. II, стр. 257.[]
  14. »Записные тетради Ф. М. Достоевского», стр. 276. []
  15. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. 11, стр. 478, 480, 482.[]
  16. М. М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского, «Советский писатель», М. 1963, стр. 49.[]
  17. «Неизданный Достоевский», стр. 670.[]
  18. Насчет Пушкина тут явное преувеличение.[]
  19. «Биография, письма и за метки из записной книжки Ф. М. Достоевского», СПб. 1883, стр. 366.[]
  20. См. об этом: Д. Лихачев, Поэтика древнерусской литературы, «Наука», Л. 1967, а также: А. Цейтлин, Время в романах Достоевского, «Родной язык в школе», 1927, N 5.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1973

Цитировать

Карякин, Ю. Вечная злободневность Достоевского / Ю. Карякин // Вопросы литературы. - 1973 - №6. - C. 252-260
Копировать