Не пропустите новый номер Подписаться
№5, 1989/История русской литературы

Варлам Шаламов о литературе. Публикация Ю. Шрейдера

Варлам Тихонович Шаламов (1907 – 1982) первый раз был арестован 19 февраля 1929 года за участие в подпольном издании «Завещания Ленина». Это привело его в качестве заключенного на строительство Березниковского химкомбината. В 1932 году он получает возможность вернуться в Москву и начать активную литературную работу. По его собственным словам, «писал день и ночь. Думал над рассказом, над его возможностями и формой 1.

12 января 1937 года его вторично арестовывают по тому же делу (только теперь это получает формулировку «распространение фальшивки, получившей название «Завещание Ленина»). К десяти годам Колымы по этому приговору добавляется новый срок по отнюдь не ложному доносу о том, что он назвал И. Бунина великим русским писателем. По окончании срока он вынужден оставаться на Колыме до 1953 года, а лишь с 1956-го получает возможность жить в Москве. Тут пишется основная часть прозы и многие стихи.

В журнале «Советская библиография» (1988, N 3) приводится библиография произведений В. Шаламова по январь 1988 года. В ней отражены публикации 30-х годов. После 1957-го он опубликовал ряд стихотворений в журналах и пять сборников, но шесть колымских тетрадей стихов так и не вышли в свет целиком. Нет еще сборников прозы, хотя они и готовятся в нескольких издательствах. Стихи Шаламов стал записывать на «лесной командировке» в 1949 году Прозу он счел возможным фиксировать, лишь поселившись в поселке Туркмен (Калининской области, на границе с Московской).

Больше всего Шаламов боялся забыть лагерную жизнь. Он совершил подвиг – пережил ее вторично, работая над рассказами. В публикуемом в данной подборке литературном манифесте сказано: «Новая проза – само событие, бой, а не его описание».

В. Шаламову удалось выжить и не сломаться. На прямой мой вопрос, как это ему удалось, он ответил: «Никакого секрета нет, сломаться может каждый». Вероятно, он прав, но все же не случайно он уклонялся от любых бригадирских должностей и других лагерных привилегий, пользование которыми опасно для души, а когда физические способности сопротивляться были на исходе, возникла возможность остаться при больнице санитаром, а потом и попасть на фельдшерские курсы. Вернувшись с Колымы, Шаламов еще чувствовал себя полным сил и замыслов. Но относительно скоро лагерная жизнь дала о себе знать тяжелым заболеванием. Замыслы реализовывались, несмотря на то, что силы неумолимо таяли.

В. Шаламов, прозаик и поэт, сегодня находит дорогу к читателю. Но Шаламов еще и человек, много думавший и писавший о русской литературе, о литературном процессе и собственной литературной работе. Эта его ипостась ждет раскрытия и читательского понимания.

Моя переписка с В. Шаламовым возникла как продолжение наших бесед о литературе. Последняя для него отнюдь не была чем-то отделенным от жизни. Скорее наоборот, литературный процесс и был для него (по крайней мере в период нашего общения) подлинной жизнью, а все остальное лишь необходимым жизнеобеспечением, к которому он предъявлял самые минимальные требования. Об этом свидетельствовал и сам образ его жизни, в котором все было посвящено гарантированию пригодных для него условий работы: никаких усилий ради минимального комфорта в еде, одежде или обстановке, никаких ненужных для работы или рабочего состояния встреч, никаких вне литературных целей. Предельно аскетичный образ жизни был вызван не только отсутствием материальных средств (в конце концов, есть роскошь бедняков), но и внутренней установкой на полную независимость от жизненных обстоятельств. Даже человеческие привязанности были, как мне кажется, для него непозволительной роскошью, дополнительной данью земной суете. Он не привязывался к людям, но допускал к себе тех, кто не нарушал его жизненного (или, что то же, творческого) ритма. Это был акт величайшего доверия с его стороны, хотя я не могу сказать, что он не нуждался в человеческом общении. Он просто боялся хоть как-то поступиться своей независимостью, ощущением точности собственного восприятия действительности, которое не должно было подвергаться помехам чьих-то суждений или представлений. Ведь на этих представлениях всегда сказывается давление каких-то стереотипов, канонов, готовых схем. Шаламов точно выразил свое убеждение в необходимости опираться прежде всего на собственные способности воспринимать действительность: «Смотря на себя как на инструмент познания мира, как совершенный из совершенных приборов, я прожил свою жизнь, целиком доверяя личному ощущению, лишь бы это ощущение захватило тебя целиком. Что бы ты в этот момент ни сказал – тут не будет ошибки» 2.

Варлам Тихонович любил многократно возвращаться к своим важнейшим темам и мыслям, каждый раз высвечивая их по-новому, как бы в первый раз совершая усилия понимания. Это был, видимо, осознанный или неосознанный способ защитить продуманное и пережитое от превращения в мертвый канон, в схему программирования самого себя.

Такие повторы – возвращения на новом витке спирали к тем же мыслям, событиям, идеям – можно неоднократно встретить в прозе В. Шаламова. Подобная перекличка любимых мыслей, вплоть до вербальных совпадений в некоторых абзацах, обнаруживается между приводимым текстом его письма ко мне от 24 марта 1968 года и публикуемым здесь же манифестом о «новой прозе», рукопись которого я получил от автора в середине 70-х годов. (Судя по почерку, последний он написал ранее, возможно даже до упомянутого письма.) Сличение этих текстов показывает, как развивалась мысль писателя, как возникли новые обертоны. Именно поэтому я счел целесообразным включить оба текста в одну подборку.

Чтобы встретиться с Шаламовым, необходимо было заранее уславливаться о времени и месте. Телефонные разговоры становились для него все менее удобными из-за усиливающейся глухоты, и потому приходилось прибегать к письмам. В письма волей-неволей проникали отголоски уже начатых бесед, а он сам использовал переписку, чтобы еще раз сформулировать какие-то важные для него мысли: письмо от 24 марта 68-го года – пример такого использования.

Всего у меня осталось 64 письма В. Шаламова и четыре копии собственных писем к нему. Первая встреча с Варламом Тихоновичем произошла на кухне у Надежды Яковлевны Мандельштам в только что полученной ею кооперативной однокомнатной квартире на первом этаже. Это был блистательный Шаламов, уже написавший значительную часть своей прозы, ощутивший мощь и продуктивность своего литературного таланта, еще верящий в возможность публикации «новой прозы» и ничем не поступающийся (и не поступившийся потом) ради этой возможности. В свои 59 лет он был очень красив, даже декоративен, хотя явно не придавал никакого значения своей одежде (правда, как он писал, – «Поэзия – всеобщий язык», – все его рубашки были с карманами, чтобы хранить записанные на обрывках бумаги стихи). С этой встречи началось наше регулярное общение. Шаламов притягивал к себе многих. Пережитый им опыт был слишком значителен для всех, слишком нас всех касался. Слушатели были и ему нужны. Вероятно, мое преимущество как слушателя состояло в том, что я не пытался ни вкладывать рассказываемое в какие бы то ни было заранее принятые схемы, ни предлагать скороспелых интерпретаций. Интуитивно я чувствовал, что мне важен не столько сам экстремальный жизненный опыт Шаламова, сколько его способность ясно осознавать действительность и место в ней собственного опыта. Поэтому я интересовался не только фабулой его литературных и устных повествований, но пытался вдуматься в то, что он говорил, а потом и писал о своих литературных задачах. Литература же для него была, как я уже отметил, не описанием жизни, а способом наиболее полного в ней участия. Все, что мешало этому участию (человеческие привязанности, морально-религиозные представления, литературные каноны, сама надежда, наконец), беспощадно им отсекалось. Мне кажется, что он принимал мое общение именно потому, что я никогда не посягал судить о нем, его произведениях или его поступках с позиции тех или иных схем. То страшное, что втянуло всю его жизнь без остатка, коснулось (не могло не коснуться!) всех нас, живших в 30-е и 40-е годы. Я уже лежал в постели, когда пришли брать (вместо «арестовали» тогда предпочитали говорить «взяли» или «забрали») моего отца в сырой подмосковный вечер 9 апреля 1938 года. Из этой постели я наблюдал сцену обыска (я боялся, что найденная детская коллекция царских ассигнаций может отягчить участь отца). В 1946 году меня допрашивали на Лубянке по поводу того, что в старом здании МГУ на Моховой (напротив Манежа) кто-то разбил склянку с ацетоном. (Через двадцать лет я узнал, что это сделал некий Коля Вильямс, и сделал это как некую сознательную акцию, о которой, к моему счастью, я тогда не имел ни малейшего понятия.)

Обращались со мной вполне вежливо. Видел я и многое вокруг себя. Не слепой был. Но все же какой-то жизнесохранительный инстинкт не позволял осознавать происходящее. Как-то оно вкладывалось в общую оптимистическую картину мира, в котором меня окружало столько хороших и добрых людей, которым я очень многим обязан. Этот инстинкт говорил, что сознание может сослужить дурную службу, будет исходить «запах», по которому сразу найдут и уничтожат. Или же совесть заставит самого пойти на верную гибель.

Разумеется, я сейчас говорю о моем сегодняшнем понимании собственного поведения в сталинские годы. Тогда оно было инстинктивным. Инстинкт самосохранения уберегал и от самоотождествления со всей окружающей подлостью, и от слишком ясного понимания происходящего. В Шаламове я встретил человека (второго в моей жизни после Надежды Яковлевны), который не только не боялся, но стремился осознавать действительность, не пытаясь опереться на успокаивающие идеологемы, не принимая никаких расхожих оправданий царящего зла.

Ясность сознания, сохранение души в тех условиях требовало небывалого героизма. На фоне признанной репутации Шаламова как несгибаемого героя для многих оказалась неожиданным ударом публикация в 1972 году письма В. Шаламова в «Литературную газету» с «отречением» от вышедшей на Западе книги его «Колымских рассказов». Лично я не считаю этот документ отречением – это был способ спасти хоть какие-то возможности публиковаться в своей стране (а для него важно было публиковаться именно в своей стране). Никто не вынуждал Шаламова писать такое письмо. Это я утверждаю с его слов, сказанных спустя день-два после того, как письмо было напечатано.

  1. См.: В. Шаламов, Стихотворения, М., 1988, с. 7. []
  2. В. Шаламов, Поэзия – всеобщий язык. – «Литературное обозрение», 1989, N 1, с. 103. []

Цитировать

Шаламов, В.Т. Варлам Шаламов о литературе. Публикация Ю. Шрейдера / В.Т. Шаламов // Вопросы литературы. - 1989 - №5. - C. 225-248
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке