В. М. Есипов. Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы
В рецензируемой книге В. Есипова-пушкиниста1, представляющей собой свод избранных работ автора за 1989–2017 годы, по его собственным, обращенным к читателю словам, «значительное место <…> занимает опровержение» целого ряда «пушкиноведческих решений советского времени» (c. 3). Мифам — не классическим, древним, а рожденным потребностями новейшего времени, не всегда доказуемым, однако вошедшим в учебники и в популярную литературу, гипотезам пушкинистов (преимущественно первой половины XX века) — в исследованиях Есипова противостоят «реалии»: а это не только исторические факты и документы, но и конкретные смыслы, обнаруживаемые путем проникновения исследователя в спонтанную жизнь пушкинских текстов, в строй сознания и самосознания поэта. Целостная личность Пушкина является для Есипова мерилом убедительности выводов коллег-пушкинистов.
Этот же подход распространяется и на свидетельства современников поэта (письма, дневники, мемуары). Так, «Записки А. Смирновой, урожденной Россет» (1895) — книга прижизненных записей близко знавшей поэта в 1830-е годы фрейлины Императорского двора А. Смирновой, собранные и опубликованные ее дочерью, — были признаны советскими пушкинистами недостоверными, хотя один из ее первых читателей, Д. Мережковский, считал, что при всех несообразностях, имеющихся в «Записках…», приводимые в них «гениальные идеи Пушкина безусловно подлинны по внутренним основаниям» (c. 228). Это же, казалось бы, субъективное, а по сути предельно объективное интуитивное ощущение подлинности и слов, и вещей является и основным методологическим принципом автора «Мифов и реалий…». На него он опирается, не боясь показаться ни традиционным, ни тривиальным.
Ведь что может быть тривиальнее в сложившемся наборе пушкинистских проблем, чем установление адресатов его любовной лирики, а также интерпретация темы свободы, проходящей через все его творчество?! Чаще всего они решались в связке с другими сюжетами: так называемым мифом об утаенной любви, с одной стороны, и темой «Пушкин и декабристы», с другой. Естественная обособленность обозначенных предметов (любовь и политическая борьба) была при этом снята. Как отмечает Есипов, «поэта необходимо было представить многомиллионному читателю безусловным приверженцем декабристских идей, борцом против самодержавия… В этих условиях версия о любви к легендарной женщине, жене декабриста, добровольно последовавшей за мужем в Сибирь, представлялась особенно притягательной и… идеологически оправданной» (c. 7): речь идет еще о дореволюционной, 1912 года, гипотезе П. Щеголева, согласно которой предметом любви Пушкина, пронесенной через всю жизнь, была М. Волконская (в девичестве Раевская). Здесь оказались бессильными и возражения на построения Щеголева со стороны Ю. Тынянова (1939), и попытка Ю. Лотмана трактовать элегию «Редеет облаков летучая гряда…» — одно из ключевых произведений, связанных с темой, — как плод сознательной литературной мистификации, как игровую версию романтического любовного мифа. На сегодняшний день работа по деконструкции ставшего сюжетом массовой культуры мифа почти завершена: многолетними усилиями ученых (не только Тынянова, но и Б. Томашевского, М. Султан-Шах и других исследователей) все стихотворения, якобы адресованные М. Волконской, оказались помещенными в совсем иной биографический контекст. Да и не могла быть предметом этой столь таимой от ближайших друзей и тем не менее то и дело на протяжении многих лет вырывавшейся наружу в загадочных признаниях поэта любви четырнадцатилетняя Мария Раевская, «малоинтересный смуглый подросток» (по описанию самого Щеголева): такой Раевскую ссыльный Пушкин впервые увидел в Крыму в 1820 году (с княгиней М. Волконской он ближе познакомился лишь в 1826-м в Петербурге, накануне ее отбытия в Сибирь).
Но очевидно и то, что «утаенная» (сам поэт аттестовал ее иначе: «бесплодная», «безрассудная») любовь Пушкина, бурно пережитая им «на Севере» в 1816–1817 годах, — не миф, а реалия особого рода, «святое» юношеское чувство, хранимое в глубине глубин души взрослого человека, способного в другой, «настоящей» жизни одновременно увлекаться, влюбляться, делать предложения (той же А. Олениной летом 1828 года). Юношеское чувство не сопоставимо ни с какими иными любовными переживаниями. Именно об этой любви вспоминает Пушкин и в элегии «Погасло дневное светило…», и в эпилоге «Бахчисарайского фонтана». Имя адресата этих и других стихотворных — полупроговоренных — признаний Пушкина давно названо Тыняновым: Е. Карамзина, жена великого писателя, женщина, двадцатью годами старше недавнего царскосельского лицеиста, которую сосланный на Юг Пушкин до возвращения в Петербург в 1827 году не видел годами, но к которой всю свою жизнь относился коленопреклоненно. (Особое отношение поэта к вдове Карамзина отметила и наблюдательнейшая Смирнова-Россет.) С Карамзиной, как отмечает — вслед за Вересаевым — Есипов, «связана одна из важнейших тем пушкинского творчества — тема Богоматери» (с. 41). К Екатерине Андреевне Пушкин обращался за советом и поддержкой в самые критические моменты жизни: перед женитьбой, перед дуэлью, на смертном одре… Умирая, он зовет именно ее, и она приезжает проститься с ним. Обо всем этом Тынянов писал, но Есипов подтверждает тыняновскую гипотезу новыми текстологическими и биографическими подробностями и новыми аргументами.
Нельзя не отметить тонкость текстологических наблюдений и смысловых сопоставлений Есипова, перечитывающего любовную поэзию Пушкина. Но такой же изощренностью отличается заключительная статья из раздела «Пушкин и декабристы» — «Почему Италия?». В ней Есипов анализирует знаменитый отрывок «Когда порой воспоминанье…», в котором Анна Ахматова обнаружила упоминание об острове, на котором были похоронены казненные декабристы. Есипов не отвергает гипотезы Ахматовой целиком (пустынный остров, о котором говорится во второй половине отрывка, — место захоронения казненных декабристов), но дополняет его: первая строфа сохранившегося (и во многом сконструированного — реставрированного Б. Томашевским) стихотворного фрагмента возникла как отклик на известие о смерти в Италии одесской возлюбленной поэта Амалии Ризнич, перед чьей памятью Пушкин ощущал свою вину. Известие о смерти двадцатилетней красавицы-сербки поэт получил почти одновременно с известием о казни заговорщиков: поэтому они и встретились в рядом стоящих строках… Правда, Есипову осталось додумать: как и почему «воспоминание» о смерти Ризнич и мучительная мысль о позорном насильственном лишении жизни близких поэту людей (не худших представителей родового русского дворянства) так и не объединились в художественном целом, а остались отрывком? Есипов этим вопросом даже не задается, прячась за оговоркой, что его «вряд ли можно считать принадлежащим Пушкину в полной мере» (с. 153).
Читатель может не стесняясь задать этот и другие вопросы автору книги «Мифы и реалии», поскольку в вопросительном ключе он сам часто заканчивает свои исследования. Но более всего готовность Есипова уступить свою роль будущим поколениям пушкинистов ощутима в главах, посвященных «Пиковой даме» (одна из самых давних работ Есипова, включенных в книгу). Атмосфера таинственности, констатирует ученый, не «является только стилистической особенностью» повести «Пиковая дама», «а заключает в себе и некую содержательную функцию, которая нам пока не ясна» (с. 137).
И здесь нельзя не коснуться очевидного тяготения Есипова — и текстолога, и историка, и интерпретатора — к работе именно с поэтическими (стихотворными) текстами, его склонности сосредоточиваться на отдельных словах, группах слов, строфах, сквозных мотивах, датах, числах, стихотворных размерах — и явного отсутствия у него интереса к большим формам, к художественному целому, частью которого любая микроформа является. Его не интересуют всерьез жанры (ведь в поэзии они нередко чистая условность), тем более прозаические. Так что правильно поступил автор «Мифов и реалий…», не включив в книгу свои работы о прозе Пушкина, опубликованные в его предшествующих книгах (с его трактовкой «Гробовщика» можно было бы поспорить!).
Восстановленный Есиповым из дат, фактов и цифр «исторический подтекст» повести «Пиковая дама» выглядит достаточно убедительно. Действительно, в повести «сжато» (по выражению Л. Толстого) огромное историческое время — от переворота, приведшего на трон Екатерину II, до восстания декабристов. Можно даже согласиться с тем, что действие повести относится к 1828 году (?). Но не с тем, что именно тогда она (или ее первая редакция) была написана. «Пиковая дама» завершает линию становления в творчестве Пушкина русской версии жанра новоевропейской повести, у истоков которой стоят повести Сервантеса (это Пушкин прекрасно знал). Созданная после «Повестей Белкина» (в 1833 году) и опубликованная вместе с ними уже под именем А. Пушкина в 1834 году, «Пиковая дама» как произведение фантастической направленности, как художественное целое имеет немало общего с «петербургской повестью» в стихах «Медный всадник» и даже со «сказками» (тем же «Золотым петушком») — и — почти ничего (кроме отдельных образов и мотивов) с текстами, в окружение которых она попадает в восприятии Есипова: «Моя родословная», «Роман в письмах», «Дубровский», «Арап Петра Великого» и др. (см. с. 112). А назвать фрагменты «Гости сьезжались на дачу» и «На углу маленькой площади» «повестями» можно лишь используя это слово просто как обозначение любого прозаического текста.
Конечно, Есипов занимает в современной пушкинистике свое место и без сугубо филологического интереса к жанрам, Тодорову и Бахтину. Но без жанрового подхода, как нам представляется, не стоит даже касаться того «таинственного», что в «Пиковой даме» заключено.
- Ведь есть еще Есипов – поэт и историк русской поэзии, Есипов – литературный критик и знаток-распорядитель литературного наследия В. Аксенова.[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2020