№7, 1989/История литературы

В координатах понимания

Статья доктора философии, посла Соединенных Штатов в СССР Джека Ф. Мэтлока констатирует два, в общем совершенно бесспорных, положения.

Первое: политическая «доктрина» Ф. М. Достоевского, вычленяемая, с одной стороны, из его художественных произведений («Бесы», «Братья Карамазовы»), а с другой стороны, из его публицистики, обнаруживает существенные противоречия.

Второе: «В чтении Достоевского действительно нуждаются все, кто стремится понять то бедственное положение, в котором оказалось современное человечество».

Оба эти положения, как правило, присутствуют в любом общем рассуждении о великом русском писателе; и своеобразие каждой новой точки зрения зависит обычно от мотивов и намерения как-то объяснить и идейные парадоксы Достоевского, и феномены его духовного учительства.

Но как? Время гонений на Достоевского как будто позади: у себя на родине он издан и признан, и сейчас только ленивый не цитирует Достоевского в стремлении придать собственным построениям, зачастую именно политическим, глубину и убедительность. Авторитетом Достоевского пользуются и когда нужно похвалить себя за «всемирную отзывчивость», и когда требуются доказательства своей национальной исключительности, и когда речь заходит о неистребимой вере в народа-богоносца, и когда очень хочется подчеркнуть, что он (народ) – дитя неверия и сомнения (впрочем, как и сам писатель).

Однако выдернутые из контекста и спекулятивно утилизованные, эти положения теряют всякую связь с первоисточником – ими можно прикрываться, жонглировать, но к пониманию Достоевского такие манипуляции отнюдь не приблизят.

Самое прямое отношение вышесказанное имеет к тем действительно важнейшим вопросам, которые ставит Дж. Мэтлок. Можно ли дать объективное определение политической философии Достоевского? Как применял Достоевский свою философию к политическим спорам своей эпохи? Кто сегодня разделяет с Достоевским его политические взгляды?

Мне кажется, что самый трудный из этих трех вопросов – первый. И даже не трудный – тупиковый: ведь для того, чтобы суждение о политической философии Достоевского могло претендовать на объективность, нужно как минимум рассмотреть политическую философию каждого в отдельности из его героев-философов, понять «движение замысла» писателя в отношении героев этого типа, обозначить, хотя бы схематично, пункты солидарности автора и героя и дистанцию (историческую, культурную, интеллектуальную) между ними, иметь надежные способы выявления авторской позиции – с филологическим анализом текста, с привлечением публицистики и писем. Но и тогда итоговое суждение, полученное в результате «исследовательского» прочтения Достоевского, вряд ли сможет оформиться в виде завершенной, окончательной и тем более объективной дефиниции – на нем неминуемо отразится умонастроение и субъективный опыт читателя.

Однако дело не только в необъятности мира Достоевского. Дело в принципиальной незавершенности, открытости этого мира, многозначности и разномерности населяющих его личностей. В неповторимом синтезе искусства Достоевского, объединившем в человеке из плоти и крови самое конкретное и самое всеобще-категориальное. Самые высокие философские идеи и самые низкие политические истины так глубоко переплетены с обыденностью бытия, так погружены в эмоции и страсти, что человек вынужден ежечасно, ежеминутно подтверждать или опровергать эти идеи и эти истины своей жизнью.

Правомерна ли в таком случае постановка вопроса, как она звучит у Дж. Мэтлока, об «окончательных взглядах» Достоевского в «Легенде о Великом Инквизиторе» только потому, что «Легенда» – фрагмент из последнего романа?

Можно ли не принимать в расчет то обстоятельство, что «философская поэма» – это прежде всего «сочинение» Ивана Карамазова, вынесенное на суд Алеши, и что она глубинно связана с судьбой обоих братьев и с персональной виной каждого из них за отцеубийство? И с другой стороны – что «Легенда» в своих фундаментальных положениях восходит к теории Шигалева и что вместе они как раз и образуют тот философско-политический монстр, против которого и было направлено перо Достоевского – художника, мыслителя, публициста?

И наконец, в истолковании политической философии Достоевского можно ли не учитывать той очевидности, что писатель, подобно многим великим художникам, умел не подчиняться собственной философской логике, давая оппонентам аргументы неотразимой силы и подвергая самым суровым испытаниям идеи союзников?

В своих суждениях о «генеральной» политической концепции Достоевского, якобы продекларированной в «Легенде», Дж. Мэтлок опирается на две работы – В. В. Розанова и современного американского исследователя Эллиса Сэндоза.

При всем уважении к цитируемым авторам и самому Дж. Мэтлоку, трудно согласиться с их исходным методологическим принципом. Так, Дж. Мэтлок пишет: «Точку зрения «подпольного человека» и, в скрытом виде, и самого Достоевского Розанов формулирует так…» (подчеркнуто мной. – Л. С). Но почему «и»? Потому что Подпольный предвосхищает многие из тех идей, которые подробно развиты Достоевским в поздних романах? Но ведь эти идеи продолжают персонажи Достоевского, а не сам писатель. Вообще отождествление и самое рискованное сближение Достоевского с его собственными героями – давняя болезнь науки о Достоевском: писателю приписывали не только идеи его персонажей, но и разнообразные их поступки, вплоть до преступных.

Но, пожалуй, наиболее уязвимый пункт в подходе Мэтлока – это сама его предпосылка: предъявить Достоевскому счет за его высказывания от первого лица на основании их несоответствия политической философии, вычлененной из художественных произведений В. Розановым и Э. Сэндозом.

Но, может быть, как раз естественно, что Достоевский-политик, по Розанову и Сэндозу, не равен Достоевскому – автору «Дневника писателя»?

Другое дело – соответствие Достоевского самому себе. Здесь мне хочется отдать должное Дж. Мэтлоку: сталкивая некоторые суждения Достоевского из «Дневника писателя» с общегуманистической и антитоталитарной тенденцией «Братьев Карамазовых», уважаемый автор действительно касается самого драматичного момента в осмыслении писателя. И в самом деле: на страницах «Братьев Карамазовых», а еще прежде в «Записных тетрадях» к «Дневнику писателя» 1875 – 1876 годов Достоевский провозгласил свое кредо: «В идеале общественная совесть должна сказать: пусть погибнем мы все, если спасение наше зависит лишь от замученного ребенка… эта идеальная справедливость и есть всегда и везде единственное начало жизни, дух жизни, жизнь жизни»## Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 24, Л., 1982, с. 137.

Цитировать

Сараскина, Л. В координатах понимания / Л. Сараскина // Вопросы литературы. - 1989 - №7. - C. 60-67
Копировать