Не пропустите новый номер Подписаться
№7, 1988/Литературная жизнь

Утонувший колокол (Читая А. Платонова)

…Он не давал чужого имени открывающейся перед ним безыменной жизни. Однако он не хотел, чтобы мир остался ненареченным, – он только ожидал услышать его собственное имя из его же уст…

А. Платонов,

«Происхождение мастера»

(1929).

…Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей… >/ивой образ того, что я видел, будет всегда со мной и всегда меня поправит и направит.

Ф. М. Достоевский,

«Сон смешного человека»

(1877).

Сведения о Платонове конца 20-х – начала 30-х годов, – конструкторе треста «Росметровес» (куда он был устроен одним из друзей), авторе «Усомнившегося Макара», внезапно ставшем и знаменитым и «опальным», – до сих пор поразительно бледны, однообразны.

Известно, что в Москве Платонов учился на курсах по рационализации обслуживания энергохозяйств, что он получил – в двух случаях в соавторстве с братом, П. П. Климентовым, – несколько патентов и авторских свидетельств на различные изобретения. Работать в «Росметровесе» и быть изобретателем его, безусловно, заставляла привычная гостья в его доме – нужда. Но не только она. Удивительно, но даже в 1930 году, будучи уже создателем романа «Чевенгур» (1929), работая над повестью «Котлован» и пьесой «Шарманка» (оба произведения были завершены в 1930 году), Платонов найдет время, чтобы написать «Заметки о техническом творчестве трудящихся людей» («Первый Иван») и вновь, с юношеской страстностью, поставить вопросы мелиорации в пустынях, электрификации, замены весеннего «поверхностного стока» (половодья) спасительным внутренним стоком, «реконструкции рельефа» и т. п.

Платонов еще явно непохож на того молчаливого и грустного художника второй половины 30-х годов, каким он предстает в воспоминаниях Эм. Миндлина. Он не ощущает стены отчуждения. Показателен такой эпизод. Рукопись романа «Чевенгур» вернулась из издательства «Федерация» исчерканной красным карандашом; в ней были обведены или отчеркнуты все абзацы со словом «социализм»; в рецензии автора обвинили, по словам самого Платонова, в том, что «революция в романе изображена неправильно, что все произведение поймут даже как контрреволюционное». Но судя по энергичному протесту Платонова, его объяснению в письме к Горькому («Я же работал совсем с другими чувствами…»)1, да и по другим обстоятельствам (таким, как новый шаг вперед в «Котловане» и, на наш взгляд, в «Шарманке»), в нем нет ощущения оттертости, тем более сломленности… В самом стремлении – «успеть бы» досказать себя, быть услышанным и вмешаться в опасный ход событий! – есть уже, правда, предчувствие совсем иных времен, своего будущего вынужденного молчания. Состояния одержимости и удрученности сменяли друг друга с лихорадочной быстротой.

* * *

А. М. Горький отказался от хлопот по изданию романа, усмотрев в нем и в самом авторе «анархическое умонастроение»2. То было полупонимание, которое хуже полного непонимания. В действительности Платонов посмотрел изнутри и на центр, и на анархическое правдоискательство, сказал и об опасности бюрократизации, исчезновения «сокровенного» в народе, человеке, и о катастрофичности ситуаций, когда мифы, утопии овладевают сознанием патриархальной массы.

Предчувствовал ли Платонов нелегкую судьбу своего творения? Один из его друзей, Эм. Миндлин, наблюдавший Платонова уже в середине 30-х годов, когда «тот ураган прошел» (похоронивший и «Чевенгур», и «Котлован», и даже «Джан»!), отметил холодное, бесстрашное спокойствие писателя перед лицом невзгод: «Платонову не приходилось искать трагического – трагическое само находило его. Трагическое постоянно входило в жизнь человека, мечтавшего о повеселении и воодушевлении человечества. Сам он воодушевлялся и не веселел. Он воодушевлялся фактом собственной жизни, полной печалей и потрясений»3.

В 1928 – 1929 годах Платонов – в эпицентре урагана, но смирения, тем более усталости, на наш взгляд, еще не было и в помине. Первую часть «Чевенгура» он начал публиковать в 1928 году – вначале был опубликован отрывок под названием «Происхождение мастера» («Красная новь», 1928, N 4), затем второй фрагмент «Сын рыбака» (там же, N 6). Обе публикации были объединены в повесть «Происхождение мастера», которая и вышла в 1929 году в книге с одноименным названием. Можно предположить, что публикация этих частей «Чевенгура» в «Красной нови» – последние продвижения журнала прежним курсом А. К. Воронского, курсом объединения, консолидации лучших сил «попутнической» литературы. В декабре 1927 года Воронский был снят с поста редактора «Красной нови» после ожесточенной критики со стороны РАПП.

Как повесть «Происхождение мастера» явно не завершено, все «провода» в нем протянуты к какому-то незримому центру. Не очевидно ли, что многое лишь заявлено здесь, но не досказано, оборвано?

Правда, Платонов в известном смысле уже приучил и критику к внутренней фрагментарности своих рассказов, к относительной самостоятельности всех эпизодов, к явному отсутствию сюжета (сюжет у него не развертывается, а «свертывается»). Эти оборванные, свисающие «провода» многие не заметили. Но сам-то автор знал, куда они уходили!

Можно понять, почему Платонов в 1929 году так настойчиво обращался с рукописью «Чевенгура» к Горькому. «Чевенгур» для него – прямое продолжение гуманистических усилий, желание о многом предупредить молодое, развивающееся общество, развитие сомнений, что были выражены в «Усомнившемся Макаре» и «Че-Че-О». Да только ли в этих произведениях писатель протестовал против представлений о социализме как обществе «бесхитростном», составленном из однородных существ, лишенном всякой внутренней противоречивости, а потому «монолитном» беспроблемном, бесконфликтном! В «Че-Че-О» повторяется мысль из повести «Ямская слобода»: «А ведь это только сверху кажется… только сверху видать, что внизу – масса, а на самом деле внизу отдельные люди живут, имеют свои наклонности, и один умнее другого»4.

Справедливости ради следует указать, что некоторые слабости, псевдооткрытия в исканиях героев предшествующих произведений тоже перешли в «Чевенгур» (особенно в первую часть, которую удобнее и называть «Происхождение мастера»). В «Сокровенном человеке» всей пытливости мысли и скептицизма Пухова не хватило на то, чтобы улыбнуться над некоторыми своими же выводами: «А вся революция – простота: перекрошил белых – делай разнообразные вещи».

Конечно, это говорит герой, говорит, чтобы непрерывно искушать друзей на спор, не давать застыть их верованиям. Но какого-либо развития эта программа в «Сокровенном человеке» и в «Ямской слободе» не получила. Платонов нигде не поставил вопроса: а куда придет взбунтовавшаяся масса своей силой, без’ всякого «оформления»? Каких «разнообразных вещей» она, «перекрошив белых», понаделает? Писатель порой опровергает самого себя. Тот же Пухов подмечает вдруг, что весьма странно, целиком по-старому, религиозно, ведет себя человек и в революции: «…ты его хочешь от бывшего бога отучить, а он тебе Собор Революции построит!» В «Чевенгуре» мысль о силе рабских привычек в патриархальном, часто добуржуазном сознании прозвучит с еще большей определенностью: «Где есть масса людей, там сейчас же является вождь. Масса посредством вождя страхует свои тщетные надежды, а вождь извлекает из массы необходимое». Для былого певца сомкнувшихся людских множеств это большое открытие. Платонов обязан им самой эпохе, переломному времени.

А. М. Горький, знавший и «Сокровенного человека» (вспомним письмо Воронского Горькому, его похвалы в адрес Платонова и образа Фомы Пухова), прочитавший и «Чевенгур», не стал анализировать природу «анархического умонастроения» молодого писателя, на самом деле как раз и развенчавшего все виды такого умонастроения. В печальной творческой предыстории романа – несколько неопределенно-заботливых писем Горького. Время для таких произведений – Горький почувствовал всю остроту талантливого романа – к 1929 году и даже чуть раньше «ушло». Не безвозвратно, конечно… Пытаясь смягчить удар, тяжесть которого могла сломить тридцатилетнего писателя, Горький предлагает Платонову переделать часть «Чевенгура» в пьесу для 2-го МХАТа, читает его новые произведения («Высокое напряжение», «Мусорный ветер»), ищет какие-то общефилософские утешения:

«Пока солнце взойдет – роса очи выест»?

Не выест»5.

Роман «Чевенгур» – чрезвычайно многоплановое и сложное произведение, вобравшее в себя весьма многое из пережитого и продуманного писателем. Гражданская война, опыт работы мелиоратора, когда простое орошение клочка пашни осознавалось как «ремонт» всей земли, горестные столкновения со свинцовым идолом бюрократического зла – все вдруг ожило в величественном и мучительном сне. Многие давние впечатления заново мучили Платонова, возвышали или умаляли в его глазах значение человеческой личности. Он явно не мог унять сомнений страстной верой. Мысль писателя начинала блуждать, затуманиваться, «пропадать» во всевозможных запутанных комбинациях. В финале романа главный герой Александр Дванов возвращается после гибели Чевенгура на родину, к месту смерти отца, «в поисках той дороги, по которой когда-то прошел отец в любопытстве смерти». Значит, другие дороги в какой-то миг затерялись или завели в тупик?

«При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателем не столько революционерами, как «чудаками» и «полоумными»2, – писал Платонову Горький. На наш взгляд, изнеможение, блуждания, спутанность мысли, которые кажутся «полоумием», следует понять как следствие того, что романтики революции действуют уже в безгеройном, по их понятиям, пространстве, а их скорость гасится силами бюрократического торможения. К тому же сквозь многие реалистические картины и эпизоды романа, сквозь пестрый их беспорядок просматривается мифологический порядок, особое проблемное или понятийное поле романа.

Прежде всего совершенно отчетливо просматривается в «Чевенгуре» Новохоперск (или «степной город Урочев»), где находился сам Платонов в 1919 году. Очень точно, жизнеподобно воссоздан провинциальный рынок времен нэпа. Эпизоды антоновского мятежа, вызванного продразверсткой, на Тамбовщине даже более историчны, чем борьба с бандой в «Сокровенном человеке». Многие картины, изображающие работу Захара Павловича в депо, на железной дороге, его воспоминания об отце-шахтере (а ведь у Платонова дед тоже был шахтером) переносят читателя в атмосферу жизни отца писателя П. Ф. Климентова. А чтение одним из героев романа статьи В. И. Ленина «О кооперации», после которого он «прижался душой к Советской власти и принял ее теплое народное добро – это попытка прямого вмешательства Платонова в трагические, совсем не в духе ленинских идей обстоятельства сплошной коллективизации. Н. Иванова, отметившая в своем послесловии к первой советской публикации романа эту – назовем ее публицистической – сторону романа, права, когда говорит: «Роман являет собой мощный народный диспут, открытый митинг – о судьбах страны, о настоящем и будущем общества»6.

* * *

А так ли уж выключен из конкретной истории даже фантастический город Чевенгур, где нет уже ни у кого имущества, нет жен, а женщину-сирену (символ ненужного искусства) спихнули в «бочке» в глубокий овраг? Весьма странным образом и он включен в систему подчинений, отчетов, руководящих указаний, исходящих из центра, из «госаппарата» и т. п.

Симон Сербинов едет в Чевенгур изучать ситуацию с посевными площадями – как будто после многих заседаний и дискуссий в Москве. На этих заседаниях одни («правые уклонисты») предсказывали сокращение посевного клина в результате взимания «дани», добавочного налога с крестьянства, перекачки средств из сельского хозяйства в промышленность, другие победоносно заявляли: «…крестьяне получили возможность взять целину в свои руки… получилась возможность пустить в ход пустыри, отдельные клочки, межи и т. д. и т. п.»7. Пустыри, заросшие бурьяном, клочки былых усадеб в Чевенгуре, успокоившие Сербинова («нигде не видел голой почвы – растениям даже тесно на ней»), – своеобразная оценка волюнтаризма, административно-командных методов, проявившихся при коллективизации. Да и рассуждения о невозможности для деревни «пойти путем самотека за социалистическим городом»8 какими-то очень сложными путями проникают в строй мысли, строй речи героев «Чевенгура». В роли очень неожиданного комментатора нэпа – мы помним, как он ратовал за стихийное, «безнадзорное» развитие любых упований, порывов массы! – выступает старый мастер Захар Павлович. Он вдруг пожалел о том, что спешное дело с мировой революцией по объективным причинам откладывается.

» – Погибшее дело! – лежа в кровати заключил отец. – Что к сроку не поспеет, то и посеяно зря… Когда власть-то брали, на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь, ты говоришь, объективные условия нам ходу не дают… Попам тоже до рая добраться сатана мешал…»

Старый мастер как будто «знает» нечто и за пределами 1921 года. Но это знание – слишком насильственно, на наш взгляд, вложенное в его сознание, отрицающее его же былую позицию – ломает данный характер. Не думаем, что признание противоречий между условным и безусловным, утопическим и конкретно-историческим в романе может в чем-то ослабить воздействие и значение замечательной книги. Задуманный как утопия, как «честная попытка изобразить начало коммунистического общества» 5, «Чевенгур» неожиданно, но вполне естественно для автора «Усомнившегося Макара», для романтика революции, включил немало попутных его жизнеощущений, оценок текущей, больно ранившей Платонова современности. Они часто включены в текст не совсем органично, но многозначная ирония смягчает эту неорганичность.

Страшновата, например, по реальному смыслу сцена митинга в селе Ханские Дворики, опять напоминающая скорее о перегибах, допущенных при коллективизации, чем о нэпе, и превращающая рыцаря революции Степана Копенкина в предтечу шолоховского Нагульнова, а его оппонента из крестьян Недоделанного – в какого-то посерьезневшего Щукаря… Чем бы была она без внутренней свободы, иронической проницательности автора? В канун полного обобществления лошадей и коров этот мужик говорит о том, что все скоро станет «ничьим», что от равнодушия и пассивности к казенному имуществу общий скот будет попросту дохнуть.

В атмосфере 1929 года этот здравый смысл определенно был бы расценен как мнение «подкулачника», «подголоска» – были и такие понятия… Собственно, Степан Копенкин урезонил мужичка, как правого уклониста 1921 года, – деспотично, в духе перегибов 1929 года: «Ты что, бандитскую сторону берешь? Так я тебя враз доделаю!»

Можно только удивляться той безоглядности и вере в здравый смысл, с которыми Платонов рисовал свои «комические» дискуссии, где устрашение становится решающим доводом, где сомнение даже в средствах достижения единой цели квалифицируется как преступление, а неуважение к оппоненту предшествует оценке его позиции. Противник при таких псевдодискуссиях всегда «скатывался в схематизм и тонул в теории самотека», попадал «в классовый излишек», не удерживался на «остро заточенной линии» и т. п.

* * *

В результате этих постоянных вторжений злобы дня, голосов современности главная тема «Чевенгура» – эксперимент с коммуной в городке Чевенгур, с ускоренным приближением «золотого века» – отодвинулась как бы во вторую половину романа. Она возникает после многих других событий. Лишь на некоей городской конференции, обсуждавшей суть нэпа, Александр Дванов встретил вдруг неизвестного партийца, прибывшего из района, который «весь в коммунизме». Но этот «район» все время виден в пространстве романа. Он – конечный пункт всех скитальцев Платонова, героический и трагический взлет энергии русского правдоискательства, необычайно ускоренного, как верил писатель, именно Октябрем. Правдоискательство, соединившееся в Октябрьской революции с большевизмом, стремительно завершилось в романе созданием чевенгурского варианта «рая». Здесь завершалась история человечества. В этой точке становились ненужными все пути – и пройденные и предстоящие:

» – …У нас всему конец.

– Чему ж конец-то? – недоверчиво спрашивал Гопнер.

– Да всей всемирной истории – на что она нам нужна?»

Тема конца истории со всем ее наследием – государственно-правовым, художественно-философским, семейно-бытовым – превращает «Чевенгур» в своеобразную поэму о сектантском, анархическом, наивном правдоискательстве и его жестоких последствиях. Тот эксперимент, который затеян был на клочке степной земли, среди лопухов и глинобитных строений, способен внушить даже апокалипсический ужас. Но он же в какие-то моменты высвечивает в душах правдоискателей – Саши Дванова, Копенкина, Гопнера и даже Чепурного – удивительнейшее благородство и чистоту, черты редкой духовной красоты. Чевенгур – это вдохновляющий мираж. Если он знаменует конец света, то это и конец бессмыслицы, рабства, попытка уничтожения неправды смерти, возрождение человеческих существ, пребывавших на грани предельной беззащитности.

Из глубочайших противоречий соткано все это анархическое правдоискательство: в своем отрицании прошлого, в поисках такой новизны, в которой и грана старого не должно было быть, сырая патриархальная масса отвергает труд, физическую любовь, нарушает органическую жизнь, истребляет вокруг себя все живое. Многое в чевенгурцах нельзя не любить, но от многого невозможно не прийти в ужас – особенно в те мгновения, когда доверчивая масса попадает в руки слепого вождя Чепурного и ловкого инквизитора Прокофия Дванова, умеющего убеждать эту толпу ясными, литыми, упрощенными формулами, льстящими ее самолюбию. Она, эта масса, помогает понять процесс превращения романа-утопии частично в «негативную утопию», или антиутопию. Целиком антиутопией (в духе известного романа О. Хаксли «Прекрасный новый мир» или романа «Мы» Евг. Замятина) книгу Платонова назвать нельзя: писатель так и не преодолел до конца своеобразного дуализма в отношении к грандиозной попытке героев, к их всемирно-историческому эксперименту. Они фантазеры, даже опасные? Да. Но еще В. И. Ленин говорил: «Откуда же было в такой стране (России. – В. Ч.) начать социалистическую революцию без фантазеров?» 9.

* * *

Платонов и до «Происхождения мастера» чрезвычайно дорожил древней формой сюжетосложения, формой «хождений», жизни «в людях», в цепи пересечек, с частыми «соударениями» людей и событий. Без этих пересечек и «соударений» люди, говорил он, «порожняком живут» и пространство превращается в «мутную сырость порожнего места». Но странствия и скитальчества героев, особенно в «Чевенгуре», лишь в малой степени похожи на традиционные странствия, путешествия, хождения за три моря и т. п. Прежде всего эпизоды странствий Захара Павловича, а затем Дванова и Копенкина не образуют никакой непрерывной линии. Часто – особенно в ночных снах – герои движутся в обратном, по отношению к своему дневному движению, направлении. Встречи с безымянной силой, с неким символом – важнее встречи с индивидуальным героем: так, усомнившийся Макар слышит, как «пролетариат сначала помолчал, а потом чей-то ясный голос прокричал из дальнего угла некие слова…».

В «Чевенгуре» то, что внешне выглядит индивидуальностью, порой превращается в какое-то обобщение странности, чудачества: «По наезжей дороге навстречу им шел пешеход. Время от времени он ложился и катился лежачим…»

Такой «пешеход» мог явиться, пожалуй, только в мире Платонова. Наблюдавший его Копенкин в первый момент предложил: «Так ты иди нормально и стройно». Но кто кочует, странствует «нормально и стройно»? Как раз нормы-то, порядка и стройности в этих хождениях и нет. И потому нельзя оставить дорогу, подбрасывающую и такую «встречную жизнь», и такие чудеса!

Из всех форм внешнего сюжетосложения эта сложнейшая форма «хождений», «путничества» стала для Платонова самой мыслеемкой и одновременно изящной формой. Она способна вместить и философские рассуждения «на неимоверной высоте», и наинизшие слои быта. Она же, эта форма движения, способна передать ощущение мира, в котором предметы как будто «тают», превращаются в силуэты, в свет, в звучащую мелодию.

* * *

Что же может открыть в мире одинокий, «неученый», никем не руководимый человек, выпавший из традиционных житейских «ниш»?

Первая встреча – первый эксперимент, указание на присутствующий в народе немой протест против абсурдности, бессмысленности бытия.

Жил Захар Павлович с неким бобылем в землянке, в лесу. Снова бобыль, то есть сирота, одиночка, человек без роду, без племени, с полным духовным «безъязычием». Бобыль – это глухой сон человечества, это герой, который замер в ожидании благой вести, прихода истины. Какую он истину ждет – судить невозможно. Но как сдавилось, сжалось все его естество от этого поставленного им перед жизнью «сверхожидания»: «…он только смотрел крутом – как и что – и ожидал, что выйдет в конце концов из общего беспокойства… У бобыля только переводилось удивление с одной вещи на другую, но в сознание ничего не превращалось. Вместо ума он жил чувством доверчивого уважения».

Искать «разгадку» подобных эпизодических фигур, замкнутых к тому же в нереальное пространство, крайне трудно вне целого. Деформированной оказывается в таких фигурах не одна внешность. Ее по существу нет, как нет и биографии. Подобные фантастические фигуры, являющиеся «ниоткуда», как бы висящие в воздухе, ничему не предшествующие и ничто не завершающие, можно назвать скорее всего воплощением качеств, а не лиц. Но каких сложных качеств! Весь роман в дальнейшем будет заполнен встречами с такими «качествами», «понятиями», феноменами наивности и доброты. Да и сама коммуна Чевенгур – это комбинация качеств, которыми наделило вымышленный «рай» сырое и часто наивное сознание.

В известном смысле в прозе Платонова вместо имен можно написать обозначения тех или иных состояний, которые они выражают. И мало что изменится. Сущность куда важнее видимости предмета. Бобыль – это наивность. Есть и другие понятия, которым найден «актер»: Доброта, Усталость, Одиночество, Сиротство, Скука, Страх, Тоска, Паровоз (как символ прогресса на определенном этапе развития Захара Павловича). Это все не обыденные состояния, а сложные философские реакции на ту или иную форму абсурда, ситуации, формы «утечки» высшего смысла из явлений, человеческих душ, из всей вселенной. Это персонифицированные мысли и одновременно «герои», не менее важные, чем рыбаки, машинисты, мастера.

  1. »Литературное наследство», 1963, т. 70, с. 313, 314.[]
  2. »Литературное наследство», т. 70, с. 313.[][]
  3. Эм. Миндлин, Необыкновенные собеседники, М., 1979, с. 493.[]
  4. В «Ямской слободе» солдат-фронтовик говорил, «что сплошного народу на свете нету… А сверху глядеть – один ровный народ, и никто никому не дорог!» Он же протестует и против исчезновения коллективного поиска истины, против сужения вариантной ориентации людей: «А это все чтоб одной правде все поверили!» Как видим, и в «Ямской слободе» Платонов нередко лишь переодевал свои идеи в подлинные, взятые напрокат исторические костюмы. Как, впрочем, и в «Епифанских шлюзах»…[]
  5. »Литературное наследство», т. 70, с. 314.[][]
  6. »Дружба народов», 1988, N 4, с. 160.[]
  7. И. В. Сталин, Сочинения, т. 12, М., 1955, с. 155.[]
  8. Там же, с. 147.[]
  9. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 43, с. 60.[]

Цитировать

Чалмаев, В. Утонувший колокол (Читая А. Платонова) / В. Чалмаев // Вопросы литературы. - 1988 - №7. - C. 58-92
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке