Не пропустите новый номер Подписаться
№2, 2007/История русской литературы

Угол падения. О «Дневнике» Аркадия Любченко

Вводные пояснения. Те украинские литераторы старшего поколения (а я знал многих), кто помнил Аркадия Любченко (1899 – 1945) по довоенным литературным Киеву и Харькову, отдавали должное ему как писателю, но когда отзывались о нем как о человеке, неизменно подчеркивали: трудно было его понять, внешне вроде бы «свойский», всегда нараспашку, со всеми в дружбе, но при этом оставалось ощущение маски, за которой прячется что-то скрытое, ускользающее, неискреннее… Когда в свое время стало известно, что Любченко в оккупации сотрудничал с гитлеровцами, затем бежал от наступающей Красной Армии на Запад и умер где-то «там», при никому не известных в ту пору обстоятельствах, это как-то не удивило его бывших коллег. Им, однако, не была известна первая запись, сделанная Любченко в дневнике 2 ноября 1941 года в только что захваченном немцами Харькове: «Украина воскресает». Стоит представить себе, когда и в каких условиях были написаны эти слова: после трех суток непрерывного артобстрела и бомбардировок город лежал в руинах, дымились пожарища, еще не везде аккуратными немцами были сброшены в воронки и кое-как присыпаны трупы красноармейцев и мирных харьковчан, на тротуарах и брусчатке пустынных улиц там и там виднелись засохшие лужи крови… Но тогда, повторяю, торжественную «песнь воскресения», написанную Аркадием Любченко, никто не мог прочитать – «Дневник» увидел свет лишь недавно, более чем полвека спустя1 .
…Во второй половине 20-х годов и на протяжении всех 30-х Аркадий Любченко числится в ряду самых известных украинских советских писателей. Популярны его рассказы и повести – «Зяма», «Два письма», «Via dolorosa», «Обида», «Вертеп» (недавно они переизданы). Непременный секретарь ВАПЛIТЕ (Вольная Академия пролетарской литературы), а после ее «самороспуска» (по прямому указанию И. Сталина) в 1928 году – один из создателей и авторов ее негласного преемника, журнала «Лiтературний ярмарок», член организации «Пролiтфронт», позднее – Союза писателей, Любченко активно участвует в литературно-общественной жизни и полемических баталиях, дружит с лидером ВАПЛIТЕ М. Хвылевым, близко общается с Ю. Яновским, П. Тычиной, М. Кулишом, М. Бажаном, И. Днипровским, другими писателями. «Ваплитянское» прошлое долго тяготело над Любченко, некоторые его произведения резко критиковались в партийной печати за чрезмерное внимание к темным сторонам социалистической действительности (рассказ «Кострига», посвященный голодомору 1933 года на Украине), за «хвылевистские» настроения (разочарование в революции), националистический уклон и т.п. Так что писателю не раз приходилось каяться, а после самоубийства М. Хвылевого (1933) и развернувшихся в 1934 году репрессий против украинской интеллигенции – «перестраиваться»: Любченко окунается в будни соцстроительства, едет в Донбасс, пишет рассказы о шахтерах, анонсирует начало работы над романом «Горловка», впрочем, так и не завершенным. Правда, НКВД все равно не упускет его из поля зрения, даже арестовывает в 1938 году на короткое время, но непостижимым образом (тайна, которая вряд ли когда-нибудь будет раскрыта) ему все же удается уцелеть. Осень 1941 года стала переломной: Любченко уклоняется от эвакуации, а с приходом гитлеровских оккупантов становится на путь сотрудничества с ними, публикует в газете «Нова Украша» статьи, в которых приветствует германскую армию, избавившую Украину от «жидо-большевиков» и открывшую перед нею путь к свободе и самостоятельности. Сотрудничество, однако, как-то не очень ладится, немцы по меньшей мере глухи к идее украинской независимости, она им подозрительна, и вообще у них совсем иные намерения; Любченко они не доверяют, а его иллюзии относительно «воскресения» Украины под вражеским сапогом стремительно тают, сменяясь глубоким разочарованием и кризисом. Теперь за Любченко пристально наблюдает гестапо (в 1943 году он два с половиной месяца проводит в тюрьме по обвинению в связях с оуновским подпольем), но он отдает себе отчет в том, что сделанный им в свое время выбор необратим, написанного пером во славу оккупантов не вырубишь топором и что стремительное приближение Красной Армии не сулит ему ничего хорошего. Начинается эпопея беженства, которая завершается в феврале 1945 года в больнице германского города Бад-Киссинген, где бывший советский писатель Аркадий Любченко, давно страдавший язвенной болезнью, умирает после операции.
Литературный багаж Любченко тех лет более чем убог: упомянутая коллаборационистская «публицистика», мемуарный очерк о М. Хвылевом «Его тайна» (о нем будет сказано ниже) и написанный в духе «нац[истского!]реализма» рассказ «Последняя ночь», в котором шахтеры, прощаясь с «товаришочками», радостно встречают зарю новой, поднемецкой жизни… Все это, разумеется, не стоит специального внимания, однако существует главное литературное сочинение Любченко той поры – «Дневник», который он вел более трех с половиной лет, с первых дней гитлеровской оккупации почти до самого кануна роковой для него операции. Каким-то чудом рукопись, вместе с вывезенным Любченко архивом, сохранилась в Канаде, в семье митрополита Мстислава (будущего первого главы Украинской православной церкви – Киевский патриархат), была обнаружена там профессором Торонтского университета Юрием Луцким, обработана им, подготовлена к печати и опубликована в 1999 году. На мой взгляд, это по-своему уникальный политический, идеологический, литературный, человеческий документ эпохи, в котором причудливо-патологически смешались историческое и личное, трагедия и фарс, реалии времени и психология предательства, искренность и ложь, амбиции и низость, слезы, кровь, блевотина… Чтение, признаться, не из приятных, но ученый не может позволить себе быть брезгливым; перед нами документ, в котором проступают черты облика автора, четко прорисовывается угол его падения – гражданского, писательского, нравственного. Такой документ в полной мере заслуживает, даже требует изучения.
НА РУИНАХ
Вскоре после того, как Любченко сделал первые дневниковые записи, в Харькове неожиданно объявился Виктор Петров, известный до войны ученый широкого профиля – археолог, историк, этнограф, фольклорист, литературовед, директор Института украинского фольклора Академии наук УССР; под псевдонимом В. Домонтович выступал также как писатель, автор популярных романов «Девушка с медвежонком», «Алина и Костомаров», «Романы Кулиша». В 1942 году Петров начал издавать в Харькове литературный журнал «Украiнський засiв» («Украинский посев»), век которого оказался весьма недолгим – вскоре журнал был переведен из прифронтового Харькова в Кировоград, где и закончил свое существование в 1943 году. В. Петров-Домонтович, однако, успел опубликовать в «Украинском посеве» свой роман «Без почвы»; позднее, уже в эмиграции, вышел его роман «Доктор Серафикус».
(Еще один загадочный эпизод той поры. Каким образом, откуда и в какой роли Петров, эвакуированный вместе с Институтом летом того же года из Киева в Уфу, осенью вдруг оказался в оккупированном Харькове, к тому же, если верить слухам, в мундире офицера вермахта [хотя с какой стати такой мундир мог понадобиться редактору литературного украинского журнала?] – этот головоломный сюжет покрыт густым туманом, впрочем, как, собственно говоря, вся последняя четвертьвековая [по крайней мере!] часть биографии этого удивительного человека, крупного ученого, талантливого писателя – в сущности, зачинателя украинской интеллектуальной прозы, наконец, судя по всему, незаурядного разведчика… Согласно распространенной версии, Петров во время войны, затем в эмиграции, где занимал видное положение как литератор и ученый, вплоть до 1949 года, когда он так же неожиданно появился в Москве, в Институте археологии АН СССР, выполнял какое-то спецзадание НКВД – МГБ [и только ли чисто литературно-научное?]; в 1965 году Петров был награжден орденом Отечественной войны I степени, а в 1969-м умер в Киеве. Быть может, обо всем этом мы когда-нибудь что-нибудь узнаем более подробно2 .)

Но вернемся к Любченко и его «Дневнику».
Нетрудно заметить, что изобретенная Петровым метафора «украинского посева» своим смыслом, тональностью, эмоциональной «весенней» окрашенностью – прямой pendant к любченковской «воскресающей» Украине.
Между тем о журнале «Український засiв» Любченко в «харьковской» части своих записей не пишет ничего, он упоминает о нем лишь через год, 8 января 1943-го, да и то мимоходом, к тому же в презрительно-критическом тоне («впечатление очень плохое», «какой-то очень неудачный букварь») и с чужих слов – Любченко в то время был уже в Киеве; причем имя Петрова-Домонтовича отсутствует. Это странно, ибо трудно предположить, чтобы Любченко не заинтересовался, кто же там, в совсем недавно оставленном им Харькове, где он считался (да, пожалуй, и действительно был) самой заметной фигурой в подоккупационной литераторско-журналистской среде, – кто же там редактирует этот «неудачный букварь». А Петрова он не мог не знать. Возможно, здесь крылось что-то «человеческое, слишком человеческое», какие-то неосознанные подозрения, антипатия, может быть, зависть, соперничество… Так или иначе, похоже, что и в дальнейшем их беженско-эмигрантские пути и судьбы не пересекались (хотя Любченко, собственно, и не успел превратиться из беженца в эмигранта). То есть – никаких параллелей на биографическом, событийном уровне; однако такие параллели вполне возможны, корректны, даже красноречивы на уровне типологическом, в плане со- и противопоставления.
Как уже было отмечено, любченковское «Украина воскресает» и «Украинский посев» Петрова – две вариации одного и того же мотива. Однако нельзя не отметить, что обе метафоры, близкие между собою, так сказать, настроенчески, совершенно различны по своей генетической и психологической природе. У Петрова (если то, что ныне нам о нем известно, имеет под собою почву) – чистейшей воды пропагандистский слоган, словесный камуфляж, типичный для разведчика прием «прикрытия» (как, без сомнения, и само создание журнала). Любченко же, обратим внимание, делает свою запись в дневнике, документе изначально личностном, не рассчитанном (во всяком случае на данном, начальном этапе; подробнее порассуждаем об этом ниже) на читателя, на публичное восприятие. Его «Украина воскресает» – едва ли не первый искренний вздох облегчения, эмоциональной разрядки – после многих лет маскировки и лжи, после, как он пишет, «побега от большевиков» из Киева в Харьков, нескольких месяцев «перепрятывания по разным углам» перед угрозой насильственной эвакуации в одной компании с ненавистными ему «единомышленниками» из Союза писателей…
Такова была субъективная, отчасти, быть может, и неосознанная подоснова любченковской формулы «воскресения». Наряду с этим существовали импульсы и иного порядка, они шли извне, от тех витающих в воздухе, не всем и не всегда заметных, но достаточно реальных настроений какой-то части подоккуцационного населения, настроений, улавливаемых теми, кому они были близки и кто хотел их уловить. Любченко принадлежал именно к этим, последним, к тому же он все-таки был писателем и вольно или невольно «регистрировал» увиденное, услышанное, почувствованное, нередко – кажущееся, желаемое.
…Тут позволю себе немного личного, на что, полагаю, дает мне право стократно и на протяжении многих лет фиксируемый всеми возможными и невозможными анкетами факт «нахождения на оккупированной территории», кстати, в том самом Харькове.
Как миллионы моих современников, в частности, ровесников, я был насквозь облучен Системой – ее мифологемами, «новоязом», «нравственными» понятиями и нормами (помню, в конце 30-х мы, второклассники, старательно замазывали чернилами в учебниках портреты «врагов народа» – вчерашних «вождей» и «героев»-маршалов). Десятилетний мальчишка, я воспринимал войну и оккупацию, вопреки всем ужасам и голоду, в романтически-пионерском духе: прятал за диваном портрет товарища Сталина, а на расклеенных всюду плакатах с изображением «Гiтлера-визволителя» («освободителя») где только было возможно (и не без риска) исправлял «визволителя» на «вывозителя» – акция детского протеста против насильственного вывоза людей в Германию; жгуче ненавидел соседа-полицая (впрочем, и впрямь отброса и пьянчужку) и презирал «немецких овчарок» – девушек, гулявших с немцами. Был не прочь при случае стащить у зазевавшихся немцев буханку хлеба или кусок колбасы – правда, подстегиваемый, не стану врать, отнюдь не только патриотическими чувствами…
А между тем окружающая подоккупационная реальность была несравненно более сложной, мало похожей на то, о чем еще год тому назад мы пели в популярной песне «Если завтра война…»: мол, «как один человек, весь советский народ»… Мне, по правде говоря, не довелось наблюдать «триумфального» вступления немцев в Харьков, видеть на улицах «тысячи» охваченных радостью людей, о чем вспоминал Ю. Шевелев3 ; какой уж там «триумф», какие «тысячи» – улицы города, в том числе и центральная, Сумская, по которой якобы «харьковчане гуляли… в праздничных одеждах»4 , на самом деле были безлюдны, кто не уехал, не погиб, кто не грабил магазины и склады, тот прятался в подвалах и погребах, безраздельно господствующей была атмосфера страха, неуверенности, тревожного ожидания. Однако часть – и немалая – правды заключается также в том, что, как вскоре обнаружилось, в городе оставалось какое-то количество тех, кто, по крайней мере на первых порах – это важно подчеркнуть, – воспринял приход вражеской власти, так сказать, амбивалентно, выжидательно, а то и с робкой надеждой на лучшее. Люди, оказавшиеся в оккупации, были совершенно разными по положению, национальности, биографиям, политическим взглядам и житейским интересам. У кого-то (у многих) обострилась боль памяти о сталинских репрессиях, гибели без суда и следствия близких людей; кто-то лелеял надежду на возвращение «доброго старого времени» и отнятой революцией собственности – земли, торговли, дома; один бежал елужить в полицию, а то и зондеркоманду; другой «просто» выдавал соседа-еврея, даже не задумываясь, что тем самым обрекает его на гибель, хотя о массовых расстрелах еврейского населения в районе Харьковского тракторного не знали только младенцы; некоторые поначалу вполне добровольно, даже охотно, ехали на работы в Германию (дескать, все-таки «Европа»!) – жандармские облавы на улицах, крики и слезы отловленных, растерянно-испуганные лица в зарешеченных оконцах теплушек – это было потом. Пока же превалировало старое как мир житейское правило: «хай прше, аби шше», ибо хуже не бывает, главным для некоторых был сам факт освобождения от большевизма, к нему каждый или почти каждый из этих некоторых имел свой материальный, моральный, политический счет, а то и все три вместе.
Свой иск сталинизму предъявляли и недобитые остатки национальной интеллигенции – за миллионы «жертв революции» (киевляне старшего поколения помнят это исполненное зловещей иронии название одной из улиц), жертв голодомора, раскулачивания, за Соловки, за расстрелянное национальное культурное возрождение, за массовые депортации с территории «освобожденной» Западной Украины, за целенаправленное и циничное насилие над украинской историей, украинским языком, литературой…
Та истина, что сомнительный принцип «враг моего врага если не друг мне, то и не враг» не годился для адекватного понимания событий, реалий войны, природы нацизма, что это было дьявольским наваждением, трагической ошибкой, еще страшнее – иллюзией, которая опаснее ошибки, ибо ошибку еще есть надежда исправить, а за иллюзию приходится платить, причем, как правило, наивысшую, кровавую цену, – эта истина стала очевидна слишком скоро, о чем не замедлили позаботиться прежде всего сами немцы, с грубой наглядностью дав понять, что ни о какой «новой Украине» не может быть и речи и что оккупанты всегда остаются оккупантами5
С этой точки зрения большой интерес представляет монография украинского исследователя Н. Ильницкого «Драма без катарсиса» (Львов, 1999), особенно глава «Под огнем и смерчем (1941 – 1944)», где не только собран и проанализирован уникальный фактический материал о литературной жизни в оккупированном Львове (оказывается, таковая была), но и с достойной удивления и уважения точностью переданы дух, атмосфера, настроения в писательской среде тех лет и в тех условиях, воссоздана драма фатальной утраты иллюзий, которым отдала дань некоторая часть украинских писателей.
Судьба Аркадия Любченко – один из знаковых эпизодов этой драмы, ярчайший пример духовного краха, нравственного падения. О том и свидетельствует его «Дневник», свидетельствует документально и вместе с тем, конечно же, глубоко субъективно, личностно. Ведь наивно было бы ожидать, чтобы дневниковая «призма» давала чистое, адекватное изображение, не отмеченное печатью авторского взгляда; однако внимательный, вдумчивый читатель получает возможность вблизи разглядеть – повторяю: в субъективном формате и в соответствующей интерпретации – один из вариантов упомянутой «украинской иллюзии», проследить болезненную динамику ее руйнации: от короткой вспышки бездумного, слепого энтузиазма, отягощенного – что скрывать – политическими и нравственными компромиссами, к прямому коллаборационизму, через сомнения, растерянность, разочарования – к духовной опустошенности и краху…

Любченко в своем «Дневнике» не скрывает сугубо личных, эгоистических мотиваций, которые определяют его отношение к событиям; с шокирующей, оголенной откровенностью, если не сказать – кощунством, он восклицает: «Спасибо, спасибо тебе, война!», ибо война – он надеется – наконец разрубит тугие узлы его унизительно-двойственного подсоветского существования, даст возможность – «отомстить (да, да, отомстить безжалостно, безоглядно!)». Правда, в выставленном большевистской власти обвинительном «реестре» находится место и для расплаты не только за себя, но «и за друзей, и за расстрелянного дядьку Петра, и за сосланного дядьку Юлька, и за разрушенное гнездо наше в Животове, и за всю Украину», которая, по мнению Любченко, «теперь (то есть под эгидой немцев. – Ю. Б.) начинает новый решительный этап своего утверждения», государственной самостоятельности.
Однако очень скоро читатель «Дневника» Становится свидетелем стремительного «переключения» темы – из историко-геополитичес-кого регистра к повседневно-приземленной прозе жизни, точнее, выживания. Следует рассказ о посещении городской управы, где перед бюро пропусков уже выстроилась огромная очередь тех, кто торопится зарегистрироваться, чтобы как-то определить свое место в системе новой власти. Того же желает и автор, однако у него, он убежден, есть свой, особый «пропуск», дающий ему безоговорочное преимущество перед всеми этими «инженерами, техниками, врачами, хозяйчиками, учителями»: «Чтобы не стоять в очереди, я силой протиснулся к дверям управы, сказал дежурному на дверях <…> кто я <…> Мое решительное поведение и громкий украинский язык произвели впечатление». Впечатление произведено также и на «бургомайстера»: Любченко сразу же привлекают к редакционной и издательской работе, в частно-

сти, просят возглавить создаваемую украинскую газету либо, по крайней мере, сотрудничать в ней; он подключается к «Организации укр. актива», и через несколько дней ему уже предлагают новую квартиру «в центре города», «три комнаты с обстановкой». Более того, он получает возможность обедать в столовой городской управы (надо ли говорить, что означал в ту страшную голодную зиму 41 – 42-го тот «кислющий борщ <…> причем без хлеба»), а когда заболел желудком, получает еще и помощь непосредственно «из средств М. У.», то есть городской управы…
Правда, в контактах с немцами Любченко время от времени приходится прибегать к проверенному уже «пропуску» – своему украинству. Вот на улице его останавливает часовой, солдат вермахта, хочет «послать вместе с другими убирать баррикаду». Но ведь он, Любченко, не «другой»… «Я объяснил часовому, кто я, и иду, мол, на работу, сказал, что я украинец. Он добродушно подморгнул мне и отпустил».

  1. Щоденник Аркадія Любченка. 2/XI-41 – 21/11 – 45 р. Львiв – Нью-Йорк: Видавництво М. П. Коць, 1999.[]
  2. См.: Загоруйко Юлiя. Митець незвичайної долi. (Шктор Петров-Домонтович) // Слово i час. 1992. N 7; ее же: Шктор Петров (Домонтович) (1894 – 1969) // Історії української лiтератури XX столiття. Книга перша (1910 – 1930-тi роки). Друге видання, стереотипне. Киiв: Либiдь, 1994; Павличко Соломiя. Роман як інтелектуальна провокація // Домонтович В. Доктор Серафикус. Без грунту; Романи. Київ: Критика, 1999; []
  3. См.: Корогодський Роман. Юрiй Шевельов (Шерех). Портрет // Сучаснiсть. 2001. N 4. С. 144, 145.[]
  4. Шерех Юрiй (Ю. Шевельов). Пороги i запорiжжя. Лiтература. Мистецтво. iдеологiя. В 3 тт. Т. 1. Харюв: Фолiо, 1998. С. 19. Любопытно признание Ю. Шевелева: в первые месяцы оккупации он, как и Любченко, испытал эйфорию «освобождения» и даже написал стихи – «гимн или марш немецким солдатам» (там же. С. 22), которые, на его счастье, не были напечатаны в газете «Нова Україна». Правда, он все же опубликовал несколько материалов и в этой газете, и затем в журнале «Український засiв», но они, в отличие от статей Любченко, носили не воинственно-пропагандистский, а научный характер (таковы его рецензии на шевченковедческие работы Е. Пеленского и П. Зайцева – журнал «Український засiв». 1943. N 4).[]
  5. Показательная деталь: Любченко с нескрываемым удовлетворением отмечает в своем «Дневнике», что немцы, оккупировав Харьков в 1941 году, «разрешили нам» выпускать украинскую газету под названием «Нова Україна». Но умалчивает (или не знает, что сомнительно) о другом символическом факте: в 1943 году, когда немцы (уже не вермахт, а эсэсовцы) появились в городе во второй раз, после кратковременного отступления, об Украине, тем более «новой», уже и речи не было, газета, которую они вновь разрешили выпускать, теперь называлась подчеркнуто нейтрально, безнационально – «Харкiв’янин» («Харьковчанин»).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2007

Цитировать

Барабаш, Ю.Я. Угол падения. О «Дневнике» Аркадия Любченко / Ю.Я. Барабаш // Вопросы литературы. - 2007 - №2. - C. 210-238
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке