№3, 1983/Обзоры и рецензии

У истоков русского литературоведения

А. С. Курилов, Литературоведение в России XVIII века, М., «Наука», 1981. 264 с.

В 70-е годы началось систематическое изучение истории русского литературоведения. А. Курилов явился одним из авторов и редакторов трехтомного исследования, созданного в ИМЛИ; вместе с П. Николаевым и А. Гришуниным подготовил пособие по истории русской науки о литературе, изданное в 1980 году «Высшей школой». Теперь он получил возможность высказаться подробнее, в то же время, не останавливаясь на сделанном другими. Центральные положения предыдущих работ, по словам автора, «подтверждены и углублены», «уточнены, а в отдельных случаях и пересмотрены…» (стр. 9).

Разговор ведется обстоятельно. Книга даже не охватывает весь XVIII век, заканчивается на начале 70-х годов. В ней нет ничего о взглядах Державина, Радищева, Крылова, Карамзина. По-видимому, это уже качественно иной этап, как бы не совсем XVIII век, – жаль только, что А. Курилов не пытается дать по этому поводу никаких разъяснений. Но из работы и без прямых деклараций видно, какой большой путь проделало наше «предлитературоведение» за несколько десятилетий. Русский XVIII век – век не застывших канонов, а ускоренного развития общества и литературы, развития, которое в рекордно короткий срок, начавшись силлабическими виршами, увенчалось феноменом Пушкина.

Конечно же, общее наименование книги довольно условно. Само собой, «Грамматика» Смотрицкого или даже «Риторика» Ломоносова, эпистолы Сумарокова и т. д. – не литературоведение в точном смысле слова. А Курилов придерживается мнения, что «русское литературоведение окончательно сформируется лишь в первой трети XIX в.» (стр. 8). Поэтому названия глав точнее определяют предмет исследования – процессы первых поисков, а не их результаты: «У истоков русского литературоведения», «Освоение новых литературных понятий» и т. п.

Наличие исходной теоретической базы выгодно отличает новую работу А. Курилова от книг-предшественниц, в которых недостаточно ограничен предмет изучения: так, в упомянутом вузовском пособии трех авторов, как уже отмечалось в печати1, рассматривается не только собственно литературоведение, но отчасти и критика и фольклористика.

Предложены четкие критерии научности. К наукообразующим факторам отнесено открытие «основных специфических законов развития данной области действительности», метод познания, на основе которого возможно внутреннее развитие системы знаний, выработанный инструментарий и конкретная логика его применения («наличие определенной системы понятий, или… определенного языка науки»), наконец, общественное признание данного метода и инструментария, в результате которого «они делаются понятными и доступными широкой научной общественности» (стр. 10, 12, 13). Последний признак, однако, логичнее отнести не к внутренним свойствам науки, а к ее общественной эффективности: сколько мы знаем непризнанных гениев науки, опередивших свое время!

Литературоведение XVIH века еще не освоило всего этого комплекса признаков. А. Курилов прослеживает предпосылки возникновения научного, исторического метода, элементы научности в работах первых русских филологов. Практически применять метод невозможно без понятийной системы. Поэтому автор обещает «обращать самое пристальное внимание» (стр. 141) на историю развития понятий.

Задача эта актуальнейшая. Упорядочивать даже современную терминологию необходимо уже на уровне симпозиумов. Но «договариваться» на основе чисто логической, конвенциональной нельзя, надо учитывать историческое бытование и функционирование понятий, историческое изменение их реального содержания. В. Кулешов призывает к созданию словаря терминов русской критики2. А. Курилов пытается разобраться в эволюции понятий раннего литературоведения. Но систематизация взглядов других авторов, тем более таких разных и далеких от нас по мышлению, таит в себе огромные сложности. Успех далеко не всегда сопутствует исследователю.

А. Курилов, естественно, особенно радуется, когда встречает в работах XVIII века мысли, которые станут актуальны впоследствии, то есть научность их будет подтверждена последующей практикой. Поэтому в книге немало «забеганий вперед», указаний на то, что «предвосхитили» Ст. Яворский, Тредиаковский или Ломоносов в литературе и литературоведении XIX века, а то и нашего времени. Надо отдать должное А. Курилову: когда, например, Кантемир и Тредиаковский высказывают соображения, аналогичные тем, которые высказывали теоретики сентиментализма и романтизма, автор книги не настаивает на том, чтобы считать Кантемира и Тредиаковского их предшественниками (стр. 107, 116 – 117).

Однако вопрос этот не частный, а методологический. Если литературоведение и критика XVIII века и влияли активно на литературный процесс (что вовсе не бесспорно: слишком велико было именно в России расхождение теории, во многом заимствованной и традиционной, и литературной практики, зачастую осознанно экспериментальной), то влияние это было комплексным; существенным было общеесостояние литературоведческой мысли, созревание которой могло ускорить созревание литературы, но никак не отдельные высказывания отдельных лиц, коих далеко не каждый литератор признавал за авторитеты. А. Курилов же в своих аналогиях подчас увлекается внешним совпадением взглядов XIX – XX веков, с одной стороны, и XVIII – с другой, не всегда учитывая, что последние в общей системе воззрений имели иную окраску и даже иной смысл. Например, в словах Кантемира: «Хвально в стихотворении употреблять необыкновенные образы речения и новизну так в выдумке, как и в речении искать; но новость та не такова должна быть, чтоб читателю была не вразумительна», – А. Курилов все-таки видит предвосхищение «литературной теории будущих романтиков», хотя «замысловатую выдумку и необычность» провозглашали даже не столько романтики, сколько хронологически более близкие Кантемиру поэты барокко. Вторая часть цитаты, «утверждавшая необходимость «вразумительности» любой новости и новизны, а также форм «речевого» выражения, – пишет исследователь, – удивительным образом совпадает с одним из ведущих положений диссертации Н. Г. Чернышевского…» (стр. 109). Но ясность и вразумительность вообще чаще входят в эстетический идеал (самых разных эпох), чем вычурность и темнота слога. Так что «удивительным» было бы скорее несовпадение, чем совпадение требований, заявленных в столь еще абстрактной форме.

Подобные аберрации – следствие увлеченности исследователя своим предметом. Многие специалисты склонны видеть в преувеличенном свете то, что они сами знают лучше других, и приписывать изучаемым авторам особую глубину и дальновидность. Кантемир, по крайней мере, говорил то, что говорил. А вот, например, А. Байбаков, рассуждая о «повествовательной поэзии», отнюдь не вызывал «воспоминания о многочисленных повестях» древнерусской литературы и уж тем более не пробуждал «желание возродить этот жанр, эту национальную форму», как уверенно пишет А. Курилов (стр. 250). Байбаков вслед за Платоном называет «повествовательной поэзией»лирику: «в ней «Пиита говорит один», к ней – это сказано самим А. Куриловым двумя страницами ранее – относятся «произведения элегической, лирической и эпиграмматической поэзии» (стр. 247). Подмена понятий очевидна3. И на этом «основании» автор книги делает умеренно одаренного педагога пророком, предсказавшим в 1774 году магистральный путь развития новой русской (и мировой) литературы; без «теоретической реабилитации» прозаической повести (на которую у Байбакова нет и намека) «не могло быть и речи о ее художественном возрождении, и, возможно, наша литература конца XVIII и в XIX в. не имела бы таких блестящих успехов в этой форме произведений, если бы Байбаков… не утвердил бы «повествовательную поэзию» равноправным, даже больше – первым родом поэзии» (стр. 250). Кстати, и у Платона, и у его копииста «повествовательная поэзия» названа первой по чисто логическому принципу: в ней «повествует» один поэт, в драматической говорят несколько человек (персонажи), а в «смешанной», то есть эпической, – и сам поэт, и его герои.

А. Курилов заявляет, что «России конца XVII – начала XVIII в., стране преимущественно аграрной, земледельческой, значительно ближе была поэзия буколическая, пастушеская, чем лирическая или эпиграмматическая» (стр. 74), – это русским-то «поселянам» и пастушкам петровского времени, выходит? Он не прав, когда ломоносовские слова про поэтическое «дарование с одною вещию, в уме представленною, купно воображать другие, как-нибудь с нею сопряженные», интерпретирует в смысле новаторской постановки проблемы воображения (стр. 148), то есть вымысла и домысла, хотя у Ломоносова речь явно идет о сопряжении, «купном» сочетании, композиции образов, а не о создании самих образов, которое мыслится само собой разумеющимся. Одно перечисление страниц, на которых встречаются подобные толкования, заняло бы много места. Жаль, что это невозможно сделать в рецензии.

К чести автора будь сказано, что и вновь предлагаемые трактовки он не считает окончательными: «Возможно, что открытие новых фактов литературоведческой деятельности россиян той эпохи или новых граней, сторон, аспектов в уже известных их трудах сделает необходимым еще раз пересмотреть пересмотренное» (стр. 9). Только «старые» грани при очередном пересмотре, например при переиздании учебного пособия по истории русского литературоведения, тоже не следует упускать из поля зрения.

При всех этих критических замечаниях надо сказать, что в работе А. Курилова есть немало несомненных достоинств. В ней есть и совершенно убедительные выводы, и интересные наблюдения. Показано существенное отличие русской литературной теории XVIII века от теории французского классицизма: если последняя отводила ведущее место в литературе драматургии, то в России вплоть до Белинского предпочтение неизменно отдавалось эпопее. Хорошо продемонстрировано новаторство жанровой теории Тредиаковского, который впервые объединил в цельную систему традиционные виды русской народной и западноевропейской поэзии. Поскольку XVIII век – эпоха, когда жанры, вне всякого сомнения, были «главными героями» литературного процесса, это говорит о бесспорной народности взглядов и вкусов родоначальника русской филологии, а ведь его все еще порой представляют хотя и не шутом, но все же резко противостоящим Ломоносову поэтом с «классово ограниченным мировосприятием» и «выразителем идеалов придворного дворянства, на котором так ярко сказалась ограниченность петровских преобразований – внешний европейский лоск и старинное кондовое невежество» 4. После таких пассажей нельзя не порадоваться появлению куда более трезвой и аналитичной книги А. Курилова.

В ней содержатся новые наблюдения над эволюцией понятия «поэзия»: литературоведение в его толковании пошло за Тредиаковским, а не за Ломоносовым, для которого «поэзия» – это не стихотворство и не изящная словесность в целом, а наука о стихах (см.стр. 139 – 140). Зато Ломоносов в «Риторике» положил начало формированию вполне национальной литературной теории, где ведущую роль играли понятия отечественного, не заимствованного происхождения: «страсть», «вымысел», «украшение», «повествование», «описание», «расположение», «повесть», «разговор», «басня», «притча» и т. п. (Стр. 187). О ломоносовской «Риторике» вообще сказано много любопытного.

В обширном примечании на стр. 157 А. Курилов рассматривает вопрос о каноническом тексте этой книги, о «последней воле автора», изрядно затемненный комментаторами. Это говорит о том, что исследователь не чужд и проблем текстологии, вообще в принципе внимателен к текстам XVTII века, которые старается цитировать в основном по первым изданиям во избежание хронологических смещений.

Надо полагать, небеспочвенно психологическое объяснение того, почему Ломоносов не выполнил обещания написать книгу о стихотворстве – «Поэзию»; перерабатывая свой «Новый и краткий способ к сложению российских стихов», Тредиаковский фактически учел замечания ломоносовского «Письма о правилах российского стихотворства», которое не было опубликовано; Ломоносов не имел доказательств своего приоритета и не захотел выглядеть в данном вопросе вторым (см. стр. 218).

Широкий контекст, в котором берутся все явления, позволяет определить степень действительного новаторства каждого автора. Так, учение о «трех штилях» предстает одновременно и традиционным, и новаторским: подобное разделение существовало и раньше, например у Феофана Прокоповича, но только в отношении прозы, Ломоносов же распространил его на стихи, предприняв при этом «попытку по-новому подойти к решению центральной проблемы литературоведения того времени – делению поэзии на роды и виды» (стр. 234), создав, по сути, как считает А. Курилов, первую систему литературных жанров вообще.

Нужно ли было осуществлять предложенный подход ко всему этому материалу? Несомненно. Удался ли этот опыт А. Курилову? Не полностью. Рано закрывать тему, которую только что открыли. А. Курилов – среди первооткрывателей.

  1. См.: С. Г. Лазутин, Полезное учебное пособие. – «Вестник Московского университета», серия «Филология», 1981; N 3, с. 71.[]
  2. См.: В. И. Кулешов. Проблемы советского литературоведения. – «Вестник Московского университета», серия «Филология», 1979, N 6. с. 13.[]
  3. Читатель сталкивается с ней уже в третий раз. См.: «Возникновение русской науки о литературе», М., «Наука», 1975, с. 64 – 66; П. А. Николаев, А. С. Курилов, А. Л. Гришунин, История русского литературоведения, М., «Высшая школа», 1980, с. 27 – 28.[]
  4. С. В. Калачева, Стиховедческие трактаты и становление классицизма. – В кн.: «Литературные направления и стили», Изд. МГУ, 1976, с. 200, 194.[]

Цитировать

Кормилов, С.И. У истоков русского литературоведения / С.И. Кормилов // Вопросы литературы. - 1983 - №3. - C. 238-242
Копировать