№12, 1989/История литературы

Труды и дни Константина Вагинова

Один средь мглы, среди домов ветвистых

Волнистых струн перебираю прядь.

Так ничего, что плечи зеленеют,

Что язвы вспыхнули на высохших перстах.

Покойных дней прекрасная Селена,

Предстану я потомкам соловьем,

Слегка разложенным, слегка окаменелым,

Полускульптурой дерева и сна.

 

Однофамильцев у него не было. Человек с искусственной, выдуманной фамилией – не псевдонимом, – он не передал ее и потомкам, которых тоже не было.

Таким же особняком, как кажется, стоит Вагинов в литературе. Новаторство формы и античные аллюзии его стихов; автобиографичность, ирония и аллегоризм прозы; отдельные черты писательской личности – педантизм коллекционера и граничащая с пародией переимчивость, мистическая сосредоточенность и озорство мистификатора – всему этому нетрудно подыскать аналогии в современном Вагинову и более раннем литературном контексте. Сопоставляющего, однако, разоружает причудливое сочетание этих черт, их парадоксальное единство. Почтительность эрудита-книжника по отношению к культурным реалиям прошлого неотделима у Вагинова от личных пристрастий и непредсказуемых вольностей, так что старые культурные знаки органично включаются в фантастическую эклектику его стиля. В этом стиле – отражение общей эклектики той странной эпохи, потерявшей прежнее, но так и не обретшей нового лица.

Исторический перелом расколол его жизнь пополам, и как ни тянулась вторая, связанная с литературой, половина к утраченной первой, восстановление цельности было уже неосуществимо. Отсюда, быть может, это ощущение ничейности, подвешенности в пустоте; задолго до критических облав – ощущение пасынка эпохи, а еще вернее – подкидыша:

Вечером желтым как зрелый колос

Средь случайных дорожных берез

Цыганенок плакал голый

Вспоминал он имя свое

 

Но не мог никак он вспомнить

Кто, откуда, зачем он здесь…1

 

Эта затемненность или сдвинутость (как знать, каких кровей ничейный подкидыш!) литературной родословной – в тесной связи с другим его качеством, о котором говорили еще в 1923 году: с тем, «что он ничему не сможет научить, да у него и не надо учиться» 2. Ни отцов, ни детей. Ни учителей, ни учеников.

Стремясь, наверное, хоть как-то поучаствовать в литературной современности, он охотно вступал в разные поэтические содружества и группы. Но настоящего единения не получалось, и сравнение Вагинова с другими участниками каждой из групп, будь то «Звучащая раковина», «Островитяне» или ОБЭРИУ, оборачивается, как правило, противопоставлением. Да и реалии его прозы, порой откровенно списанные с натуры, при ближайшем рассмотрении оказываются вневременными, их мнимая связь с реальностью отзывается тонкой иронией. Внешне принадлежа своему времени, он на деле существовал в живых для него мирах культур далекого прошлого, таких, как эллинизм и испанское барокко, итальянское Возрождение и французское Просвещение. Это двойное существование сообщало его созданиям оттенок нездешней призрачности, – она-то и очаровывала эстетов, болезненно раздражая критиков.

Отношение догматической критики – вот, пожалуй, единственное, благодаря чему Вагинов оказался вписанным в анналы эпохи рядом с писателями своего поколения. «Именно сочетанием бреда, разложения и стилизации окаменевшей культуры доживающих эксплуататорских классов прошлого является поэзия К. Вагинова. Если она даже и не представляет законченной буржуазной идеологии, то несет на себе несомненный тягостный ее груз, представляя идеологию тех слоев буржуазной и мелкобуржуазной интеллигенции, сознание которых, отравленное тлетворным дыханием культуры эксплуататорской, не может принять действительности побеждающего социализма, пытается найти спасенье в созданном ими идеалистическом мире бредового искусства» 3. Вот он, голос критика-современника, ставящий все на свои места… Писатель умер своей смертью, но на его имя надолго легла печать официального забвения. И кажется, только сейчас этой печати предстоит быть окончательно сломанной.

* * *

Современники вспоминают тихого, невысокого, скромного, вежливого человека, знатока старины и библиофила… Константин Константинович Вагинов4 родился 4(16) апреля 1899 года в Петербурге; его отец, жандармский подполковник, подобно многим военным немецкого происхождения, видоизменил свою фамилию Вагенгейм в годы первой мировой войны. В юности будущий писатель увлекался искусством и историей античности, археологией, нумизматикой. Окончив классическую гимназию Гуревича, в 1917 году поступил на юридический факультет Петроградского университета, но с первого же курса был мобилизован в Красную Армию и находился на фронтах гражданской войны до 1921 года. Однако этот немаловажный факт его биографии в стихах практически отсутствует – за исключением, может быть, стихотворения «Юноша» (1922):

Помню последнюю ночь в доме покойного детства:

Книги разодраны, лампа лежит на полу.

В улицы я убежал, и медного солнца ресницы

Гулко упали в колкие плечи мои.

Нары. Снега. Я в толпе сермяжного войска.

В Польшу налет – и перелет на Восток…

 

Позже он вложит в уста одному из персонажей своей прозы такие строки: «Война и голод, точно сон, Оставили лишь скверный привкус» 5. И нигде, ни в стихах, ни в прозе Вагинова, мы не найдем картин массовой гибели и страданий, которых, должно быть, насмотрелась земная оболочка юноши. Правда, наверное, не без влияния этих картин начал формироваться один из важнейших мотивов его творчества – переживание смерти; оттуда же, пожалуй, легкость и спокойный тон человека, знающего, что, кроме духовных, бывают еще испытания иные, и ощутившего, быть может, несущественность последних.

Город, куда Вагинов вернулся с войны, был уже не тем городом, откуда он ушел на войну. «Умирающий Петрополь» обрел новое, по-особому величественное лицо. «Есть люди, которые в гробу хорошеют, – писал позднее Вл. Ходасевич: – так, кажется, было с Пушкиным. Несомненно, так было с Петербургом.

Эта красота – временная, минутная. За нею следует страшное безобразие распада. Но в созерцании ее есть невыразимое, щемящее наслаждение. Уже на наших глазах тление начинало касаться и Петербурга: там провалились торцы, там осыпалась штукатурка, там пошатнулась стена, обломилась рука у статуи. Но и этот еле обозначающийся распад еще был прекрасен, и трава, кое-где пробивавшаяся сквозь трещины тротуаров, еще не безобразила, а лишь украшала чудесный город, как плющ украшает классические руины» 6.

«Петербург превратился в декорацию» 7, наилучшим образом подходившую к появлению такого поэта, как молодой Вагинов. В городе, лишившемся промышленности, транспорта, ежедневной деловой суеты, кипела культурная жизнь. Флагманом ее выплывал знаменитый «сумасшедший корабль» – Дом Искусств, где проходили, в частности, занятия поэтической студии «Звучащая раковина», которой руководил Н. С. Гумилев. «Стихи Вагинова вызывали в нем сдержанное, бессильное раздражение» – они были слишком непохожи на стихи остальных студийцев, влюбленно подражавших мэтру, и вообще «ни на что не похожи». Гумилев, однако, «понимал, что у других его учеников, только что продекламировавших стихи гладкие и безупречные, нет именно того, что есть у Вагинова. Его сердило, что он не может убедить Вагинова писать иначе… А тот улыбался, соглашался, смущался – и на следующий день приносил новое стихотворение, еще «безумнее» прежних, но и еще музыкальнее» 8. Именно благодаря этой непохожести, этой упрямой самостоятельности Вагинов стал тем единственным поэтом, которого, как показало время, выдвинула «Звучащая раковина».

Тогда же, в 1921 году, образовалась первая литературная группа, в которой Вагинов принял участие, с несколько претенциозным названием – «Аббатство гаеров». Кроме него, туда входили Б. В. и В. В. Смиренские и К. М. Маньковский. Вступил он и в «Кольцо поэтов» имени К. М. Фофанова – фантастическую организацию, задуманную братьями Смиренскими: «Кольца» практически не существовало, зато был разработан пышный устав, разосланы приглашения литераторам самых разных направлений, выпущены проспекты, – в одном из них четырехстопным ямбом перечислялись пятьдесят с лишком членов «Кольца», от Шкловского до Ахматовой и от Рождественского до Ремизова. Изданием «Кольца поэтов» вышло несколько книг, в том числе первая книга стихов Вагинова «Путешествие в хаос» (в количестве 450 экземпляров). Книжечка открывалась посвящением «достохвальному Аббатству Гаэров» и была столь миниатюрна, что на ветру ее «нужно было крепко сжимать в пальцах, чтобы несколько талантливейших страничек не улетели, подобно крохотной птичке» 9.

«Путешествие в хаос» – это путешествие внутрь собственного сознания, открытие в нем клубящейся бездны, устрашающе далекой от гармонии классического идеала. Смятение души поэта созвучно грандиозным внешним потрясениям, однако политических пристрастий в книге не ощущается. Не без юношеской бравады датирован 1919 годом вопиюще декадентский цикл «Острова» 10. В это время автор, судя по всему, находился на фронте. Стихи же, болезненно-изысканные, но с едва уловимым оттенком пародии, зовут: «О, удалимся на острова Вырождений…»

Будем в садах устраивать маскарады,

Песни петь и стихи слагать,

Будем печалью тихою рады,

Будем протяжно произносить слова.

Голосом надтреснутым говорить о Боге,

О больном одиноком Паяце,

У него сияет месяц двурогий,

Месяц двурогий на его венце.

 

Трагедия поколения, читающаяся в «Путешествии…», – не столько трагедия исторического выбора, сколько эстетическая трагедия:

Кусает солнце холм покатый,

В крови листва, в крови песок…

И бродят овцы между статуй,

Носами тычут в пальцы ног.

 

Трудно назвать другого русского писателя (к тому же не эмигранта и даже красноармейца), который бы столь «эстетически» воспринял трагедию расколовшейся страны. Вагинов смотрит на события словно из отдаленного будущего или скорее из прошлого. Не сказались ли тут и детские увлечения, впоследствии приписанные «неизвестному поэту» – герою романа «Козлиная песнь»: перебирая старые монеты, «будущий неизвестный поэт приучался к непостоянству всего существующего, к идее смерти, к перенесению себя в иные страны и народности». Ему же отдаст Вагинов апеллирующую к декадансу «концепцию опьянения» – стремление к побегу в себя, которому предается герой стихотворения «Кафе в переулке», вещающий в наркотическом бреду:

О, мир весь в нас, мы сами – боги,

В себе построили из камня города

И насадили травы, провели дороги,

И путешествуем в себе мы целые года…

 

Но проходит волшебное опьянение, и тот, кто мнил себя богом, лепечет: «это только сон…». Намеченная здесь, пока еще по-юношески прямолинейно, тема соотношения мира осязаемого с миром воображаемым, творимым станет одной из центральных вагиновских тем.

«Путешествие в хаос» – единое целое, скрепленное сквозными знаками: зелень, луна, стада камней, хрусталь, туман, карты… Особую роль играют образы, имеющие отношение к христианству. В обращении к ним нет ничего необычного для русской поэзии тех лет, необычна – авторская позиция. Иисус, безумец в дурацком колпаке, «бредет куда глаза глядят», «только бы уйти от Бога, Солгавшего и лгавшего всегда». С представлением о Боге-Сыне совмещается доминирующая тема хаоса: «Хаос – арап с глухих окраин Карты держит, как человеческий сын».

Переводя ситуацию революционной России на язык веков и одновременно на язык модного тогда шпенглерианства,

Вагинов развивает идею «христианства-хаоса» в двух небольших прозаических произведениях: «Монастырь Господа нашего Аполлона» и «Звезда Вифлеема» (1922) 11.

Отождествление новой эры русской истории с «новой, необычайно свежей фазой христианства» 12 было характерно для немалой части интеллигенции, воспитанной на идее «народа-богоносца». Так, Александр Блок поставил Христа во главе двенадцати «апостолов революции», а в докладе «Крушение гуманизма» утверждал: «…цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурную цельность; в такие времена бессознательными хранителями культуры оказываются более свежие варварские массы». И там же, через несколько страниц: «В наше катастрофическое время всякое культурное начинание приходится мыслить как катакомбу, в которой первые христиане спасали свое духовное наследие» 13. Любимая мечта настолько расходилась с реальностью, что получалось противоречие: выходило, что свежие варварские массы должны спасать культуру в катакомбах – но от кого? От изнемогших цивилизованных людей или от других варварских масс? Кто разрушает и кто хранит – оставалось неясным. У Вагинова, при отсутствии изначального пиетета к христианству14, ряды отождествлений строились вполне определенно: старый мир – античность – культура; новый мир – христианство – варварство – цивилизация. «Радий есть христианство, братия мои. Паровоз есть христианство, братия мои. Пикассо есть христианство, братия мои» – так проповедует условный герой «Монастыря…», призывая братьев художников основать монастырь Аполлона. В «Звезде Вифлеема» уже не мирные несмышленые овцы, а наглые адепты новой религии – «вифлеемцы» разрушают святыни старой культуры: «А войско сермяжное над статуями уже издевается. Кто камнем грудь отбивает, кто руки ломает»…

Понятие христианства подвергается переоценке – в нарушение мощной традиции русской культуры. При поверхностном знакомстве с миром Вагинова могло бы показаться, что в нем, этом мире, античность противопоставлена отрицаемому христианству как идеал гармонии. Но нет, Вагинов изменяет и этой, достаточно сильной, традиции: античность у него отказывается служить идеалом, являя

распад, не менее неприглядный, чем становление – «христианство». Между призрачным становлением и распадом и существует вагиновский герой, – так, Тептелкин в «Козлиной песни» порой видит себя в пустыне, где клубящийся песок «окаменевает в колонны, песчаные волны возносятся и застывают в стены, приподнимется столбик пыли, взмахнет верхушкой – и человек готов» (становление), но чаще живет словно внутри рассыпавшегося плода, в «ощущении разлагающейся оболочки, сгнивающих семян, среди уже возносящихся ростков».

Конфликт, оказывается, не равен противопоставлению аполлонического начала дионисийскому или христианскому. Фигура Аполлона у Вагинова не ближе к классическому идеалу, чем фигура Иисуса; не случайно в одном из юношеских стихотворений эти двое, Аполлон и Иисус, вместе оказывались у него тоскующими в сибирских снегах. В «Монастыре Господа нашего Аполлона» подобранное братией античное божество истекает нефтью, из раненой ноги торчат автомобили и рельсы, – значит ли это, что зараза цивилизации проникла внутрь него, изменила его природу? Распространенная культурная метафора «аполлоновой жертвы» физиологически материализуется: братия решает лечить Аполлона «сердцем, кровью, дыханием своим», и каждую ночь, посещая кельи, он пожирает кого-нибудь из них, оставляя обглоданные кости. В финале возникает знакомое по «Путешествию в хаос» ночное кафе и видение корабля мертвых, влекущее монастырскую братию по волнам Екатерининского канала, – характерный перепад реальностей.

Миф о пришествии Аполлона – один из основных трех мифов, составляющих то, что Л. Чертков назвал вагиновским «туманным эпосом» (о двух других речь пойдет ниже). Можно предположить, что среди источников этого первого мифа – «Воображаемые портреты» Уолтера Патера, по словам А. И. Вагиновой, вдовы писателя, одна из его любимых книг, прочитанных еще в отрочестве. В этой книге есть новелла «Аполлон в Пикардии». Она открывается легендой о гиперборейском Аполлоне, боге-изгнаннике, который пролагает свой путь за Альпы, «сквозь Францию и Германию к еще более бледным странам», отягощенный бременем божественной печали и титанического гнева, и на деяниях его, казалось бы милостивых, «лежит отпечаток коварного и злого волхования»; «в сущности говоря, он есть ничто иное как сам дьявол» 15. Исполнив свою дьявольскую миссию среди монахов Пикардии, Аполлон в поисках новых жертв отправляется, очевидно, дальше на север, в «еще более бледные страны», где и повстречает его поэт:

Проклятый бог сухой и злой Эллады

На пристани остановил меня.

(«В пернатых облаках…», 1921.)

 

Среди произведений, собранных в этом томе Патера, есть и автобиографическое эссе «Дом детства»: изображенная в нем история воспитания души в выборе между христианством (страдание) и античностью (красота), наверное, была близка Вагинову («В руке моей осколок римской башни, В кармане горсть песка монастырей». – «Под рожью спит…», 1921). Словосочетание «дом детства» – тот самый дом детства, где читал он роскошное издание Патера! – встречается у него в контексте разрушения, хаоса: и в стихах (цитированное выше стихотворение «Юноша»), и в прозе (сцена в «Козлиной песни», где герой пытается сойти с ума). Путь уединенных размышлений в тиши кабинета, среди книг и картин, столкнулся у Вагинова с жестокими путями внешних обстоятельств; может быть, отчасти поэтому гармония, уравновешивающая у Патера античность и христианство, обернулась у Вагинова дисгармонией, непримиримой враждой.

Аполлоническое – демоническое начало пленяет его, мучает, не отпускает. Власть искусства – «проклятого бога» страшна, но освободиться от нее невозможно, да, собственно, и некуда. Между искусством и жизнью возникает конфликт, в котором не одержит победу ни жизнь, ни искусство. Что такое «жизнь»? Это суета «вифлеемцев», цивилизация, чьи достижения – радий, паровоз, Пикассо – в аполлонической системе ценностью не обладают. Но и сама эта система уже обезображена распадом. Искусство – не спасительная альтернатива, не светлый идеал красоты, но темное и небезопасное дело, затягивающее, как карты (в романах «Бамбочада», «Гарпагониана»), и такое же обманчивое, губительное, бесцельное. Тема картежной игры у Вагинова – в тесной связи с темой искусства.

Под чудотворным, нежным звоном

Игральных слов (ср.: игральных карт. – А. Г.)

стою опять.

Полудремотное существованье –

Вот, что осталось от меня.

Так сумасшедший собирает

Осколки, камешки, сучки,

Переменясь, располагает

И слушает остатки чувств.

(1924)

 

Скользнувшая здесь тема безумного собирательства, коллекционерства составляет трехликое единство с темами азартной игры и губительного искусства. Герой вагиновской прозы часто коллекционер – собирает ли он книги, конфетные бумажки или занятных знакомых. К этой породе людей принадлежал и сам Вагинов: он коллекционировал не только монеты, спичечные коробки, ресторанные меню, странные и редкие книги, но, «как драгоценный антиквариат, он собирал неповторимые человеческие индивидуумы. Было что-то в этом даже болезненное.

– Собирать, систематизировать можно все, и все интересно, – говорил он. – У меня будет в романе один, кто собирает свои срезанные ногти и хранит их. Странно, да? Безумец, да?» 16

Видимо, собирательство возникает из стремления противостоять всеобщей энтропии, приватным образом приостановить или не заметить глобальное наступление хаоса – трогательная попытка человека создать свой маленький разумный мир, где все в порядке, все понятно, послушно и разложено по полочкам.

Не античность и не современность, не вымысел и не реальность, не искусство и не жизнь, а какое-то призрачное мерцание в промежутке между ними – вот художественное пространство поэзии и прозы Вагинова, как нельзя лучше соответствующее призрачной реальности окружавшего его города. Не случайно ему, начинающему, надавали авансов ценители петербургской культуры. Так, в уже цитированном докладе «Петербургская школа молодой русской поэзии» поэт Вс. Рождественский говорил о «сочетании античности и Революции» и «полной свободе от времени и пространства» как основных чертах сознания петербургских поэтов, в хоре которых выделяется «ночной», «тревожный и горький» голос молодого Вагинова. «Сквозь Вагинова протекает ритмическое ощущение давних и близких культур, но не в остром осознании их творческой воплощенности, а совершенно так же, как в зрачках слепого отражается мудрый узор созвездий» 17.

Сочетание античности и революции, о котором пишет Рождественский, – мозаичный узор «Звезды Вифлеема»:

«У Казанского собора ромашка. У терм Каракаллы бурьян. Корабли больше не приходят. Нет пурпурнопарусных трирем. Ночью бежал Юпитер из Капитолия. Видели его на Неве, на Троицком мосту и далеко в поле.

Утром толпился народ на углах, читал: Новая Эра наступает».

А вот – оттуда же – автопортрет:

«Я в сермяге поэт. Бритый наголо череп. В Выборгской снежной кумачной стране, в бараке N 9, повернул колесо на античность».

«Я последний Зевкид-Филострат, сохранивший длину, ширину, глубину.

Тело весит мое: 2 пуда 30 фунтов, с одеждой».

Миф о Филострате – еще один миф «туманного эпоса». Вагиновский Филострат весьма далеко ушел от своего античного прообраза## Флавий Филострат (II-III вв. н. э.), греческий софист, был членом кружка Юлии Домны, матери римского императора Каракаллы, и по ее заказу составил «Жизнеописание Аполлония Тианского» – философа-неопифагорейца I в., чудотворца и пророка, уроженца родной для императрицы Сирии. Это сочинение, а также Юлия Домна упоминаются в романе «Козлиная песнь». Возможно, толчок вагиновскому переосмыслению Филострата дало одно из традиционных толкований, усматривающее в «Жизнеописании…» антихристианскую направленность (см Е. Г. Рабинович, Жизнь Аполлония Тианского… – В кн: Флавий Филострат, Жизнь Аполлония Тианского, М., 1985, с. 233) Это толкование не находит подтверждения в тексте, хотя в принципе агиографическую фигуру Аполлония можно противопоставить фигуре Христа. Установлению главенствующей роли Филострата и его героя в кругу вагиновских античных ассоциаций могло способствовать и совпадение имен Аполлония и Аполлона, а также факт, очевидно, известный Вагинову, легендарного соотнесения образа Пифагора, чьему учению следовал Аполлоний Тианский, с образом «Аполлона Гиперборейского» (см.: там же, с. 247), преданием о котором открывается упомянутая новелла У. Патера.

  1. Стихотворение без названия, датировано: 16.V. 1921 г – ЦГАЛИ, ф. 2823, оп. 1, ед. хр. 89, л. 51. (Листок, наклеенный в альбом Б. В. Смиренского.)[]
  2. Всеволод Рождественский, Петербургская школа молодой русской поэзии (Доклад, прочитанный в Пушкинском Доме при Российской Академии наук 27 сентября 1923 года). – «Записки Передвижного театра П. П. Гайдебурова и Н. Ф. Скарской», 1923, N 62, с. 2.[]
  3. С. Малахов, Лирика как орудие классовой борьбы (О крайних флангах в непролетарской поэзии Ленинграда). – «Звезда», 1931, N 9, с. 164.[]
  4. Подробные биографические сведения см.: Л. Чертков, Поэзия Константина Вагинова. – В кн.: Константин Вагинов, Собрание стихотворений, Мюнхен, 1982; Т. Л. Никольская, К. К. Вагинов (Канва биографии и творчества). – В кн.: «Четвертые Тыняновские чтения», Рига, 1988.[]
  5. Из стихов к неосуществленному второму изданию романа «Козлиная песнь»: Константин Вагинов, Собрание стихотворений, с. 102.[]
  6. Владислав Ходасевич, «Дом Искусств». – «Книжное обозрение», 22 июля 1988 года.[]
  7. См.: И. М. Наппельбаум, Памятка о поэте. – В кн.: «Четвертые Тыняновские чтения», с. 91.[]
  8. Г. А[дамович], Памяти К. Вагинова. – «Последние новости», 1934, N 4830, с. 3.[]
  9. Леонид Борисов, Родители, наставники, поэты… Книга в моей жизни, М., 1967, с. 85.[]
  10. «Островитяне» – называлось содружество, в которое Вагинов вошел в том же 1921 году вместе с Н. Тихоновым, С. Колбасьевым, П. Волковым. Много лет спустя Тихонов вспоминал: «Когда нас спрашивали, отчего мы называемся «Островитяне», не живем ли мы на Васильевском острове, мы отвечали: – Нет, нет, наш лозунг – из островов растут материки» (Н. Тихонов, Устная Книга. – «Вопросы литературы», 1980, N 6, с. 126). Не исключено, что для Вагинова это название носило смысл, более близкий к смыслу его поэтического цикла. []
  11. Опубликованы в альманахе эмоционалистов «Абраксас», перепечатаны в журнале «Литературное обозрение», 1989, N 1.[]
  12. Цит. по предисловию Н. Брагинской, Е. В. и Е. Б. Пастернаков к публикации: «Борис Пастернак – Ольга Фрейденберг, Письма и воспоминания». – «Дружба народов», 1988, N. 7, с. 207.[]
  13. «А. Блок о литературе», М., 1980, с. 236, 246. Доклад был прочитан в 1919-м, опубликован в 1921 году.[]
  14. Более того, христианство могло трактоваться у него с отрицательным знаком – вопреки, а может, благодаря впечатлениям детства: известно, что мать Вагинова была очень набожна.[]
  15. Уолтер Патер, Воображаемые портреты. Предисловие и перевод П. Муратова, М., 1916, с. 115.[]
  16. И. М. Наппельбаум, Памятка о поэте, с. 92. См. также: А. Блюм, И. Мартынов, Петроградские библиофилы. По страницам сатирических романов Константина Вагинова. – «Альманах библиофила», 1977, вып. 4, с. 219.[]
  17. »Записки Передвижного театра П. П. Гайдебурова и Н. Ф. Скарской», 1923, N 62, с. 2. «В зрачках слепого…» – ср. стихотворение В. Ходасевича «Слепой» (1923). []

Цитировать

Герасимова, А. Труды и дни Константина Вагинова / А. Герасимова // Вопросы литературы. - 1989 - №12. - C. 131-166
Копировать