№12, 1989/История русской литературы

«Гробовщик»: коллизия и смысл

Продолжая новую рубрику, которая опирается в основном на труды Пушкинской комиссии ИМЛИ АН СССР (см. «Вопросы литературы», 1989, N 4), мы публикуем три материала. Статья о повести «Гробовщик» – глава из первой работы молодого пушкиниста О. Поволоцкой (главу о «Метели» см.: «Москва», 1989, N 6), предпринявшей, быть может, спорную в деталях, но серьезную и методологически новую попытку анализа поэтики «Повестей Белкина» с точки зрения их национальной самобытности и нравственного смысла. Статья обсуждена Пушкинской комиссией ИМЛИ АН СССР.

Воспоминания лицейского однокашника Пушкина кн. А. М. Горчакова сохранены его потомками. В передаче племянника Горчакова, Н. А. Хвощинского, они записаны дочерью последнего – В. Н. Обуховой и содержат неизвестные нам до сей поры детали.

Статью П. Струве «Дух и Слово Пушкина» – часть обширной пушкинианы русского зарубежья – представляет и комментирует М. Филин.

* * *

Эта статья – фрагмент работы о «Повестях Белкина», цель которой – заново осмыслить фигуру Ивана Петровича Белкина, этого уникального героя пушкинской прозы, чье деяние состояло в том, что он записал со слов разных частных лиц некоторые житейские истории. Здесь нет возможности достаточно обоснованно и обстоятельно изложить общий методологический принцип изучения в упомянутой работе внутреннего устройства первого завершенного прозаического произведения Пушкина; придется сделать лишь несколько замечаний о «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина», необходимых, чтобы обратиться к анализу третьей повести цикла.

По мере прочтения повестей от первой до пятой становится очевидным, что жизненный материал, оказавшийся «пригодным» для литературной обработки с точки зрения Белкина, отличается важным свойством: все эти «невымышленные» истории имеют счастливый конец. То, что сам Белкин считает достойным описания и запечатления, отчетливо проявится, если осознать, что остается за рамками цикла; иными словами, все море житейских невзгод, неудач, нелепостей жизни, все, что унижает достоинство человека, всю собственно житейскую прозу писатель Белкин оставляет в тайне. Записывается лишь то, что осознается как нарушение закономерностей несчастья.

С. Бочаров, остроумно, точно и изящно проанализировав предисловие «издателя А. П.», делает вывод о том, что это предисловие, имея в заявке цель – познакомить читателя с автором повестей, с его живым, человеческим, конкретным лицом, на самом деле тайно сводит на нет любую возможность представить образ Белкина хоть сколько-нибудь определенно. «Неопределенность эту можно принять за нуль и за источник возможностей»1 – так формулирует С. Бочаров художественную идею построения образа Белкина в предисловии «издателя». Однако «неопределенность» Белкина-человека не отменяет возможности говорить о его, «белкинском», писательском принципе, который прежде всего проявлен в его воле художника к запечатлению истинно значительных и замечательных (разумеется, с его точки зрения) событий. И здесь имеет смысл обратить внимание на необыкновенно важный момент расхождения в оценке значительности и замечательности этих историй самим их автором, скромным Белкиным, и «маститыми» читателями пушкинской прозы, которые вынесли свой приговор «ничтожному» содержанию повестей (вспомним хотя бы оценку Белинского, пародию Сенковского, анализ Эйхенбаума).

У жизни, ставшей предметом изображения в «Повестях Белкина», есть своя внутренняя мера важности и значительности событий, и она не совпадает с теми мерками и масштабами, которые прилагает к ней «просвещенный читатель», привнося свой культурный опыт и стереотип ожидания. Над этим стереотипом не раз иронизировал сам Пушкин («Читатель ждет уж рифмы розы»). И эта, условно говоря, «рифма-роза», которой «ждет» читатель, отправляет его по ложному следу и незаметно приводит к неразрешимым противоречиям и недоумениям.

Именно с этим связан тот факт, что «Гробовщик» до сих пор является одной из самых «непонятных» повестей. Предлагаемая статья – попытка аналитически «выстроить» бытие гробовщика Адриана Прохорова соответственно законам, ему внутренне присущим, – чтобы понять природу конфликта героя с миром и смысл того, как разрешается этот конфликт.

И наконец, последнее: важнейшим следствием работы о «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина» оказалась невозможность адекватно прочесть ни одну из пяти повестей в отрыве от общего замысла всего цикла, что придает предлагаемой статье значение фрагмента.

* * *

Долг платежом красен.

Повесть «Гробовщик» отличается своим названием от первых двух повестей Белкина, так как в названии указывается не событие, а профессиональная принадлежность главного героя повести. Интерес представляет собой человек, главной особенностью которого является его ремесло. Гробовщик помещен в жизни таким образом, что буквально воплощает поэтический эпиграф к повести из стихотворения Державина «Водопад»:

Не зрим ли всякий день гробов,

Седин дряхлеющей вселенной?

Если кто фактически и «зрит» каждый день гроба, то это Адриан Прохоров, и между эпиграфом и повестью устанавливаются конфликтные отношения, ибо меньше всего гробовщику Пушкина свойствен пафос философского, поэтического раздумья о жизни, смерти и вселенной. Причиной этого являются именно каждодневные смерти, ставшие прозой ремесленной жизни героя.

В основу фабулы повести положено значительное для частной, домашней жизни гробовщика событие переезда в «новокупленный» им желтенький домик. Первая же фраза повести обнажает особенность быта Адриана Прохорова, в котором смешаны предметы жизни к смерти: «Последние пожитки Адриана Прохорова были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом». Быт гробовщика для романтического, поэтически настроенного читателя безусловно «ужасен», ибо домашнее благополучие гробовщика имеет своим фундаментом смерть других: «желтый домик», «купленный им за порядочную сумму», приобретен Адрианом на доходы от каждодневных похорон. Знает ли сам гробовщик о том «ужасном» смысле своей жизни, который так легко обнаруживает читатель повести?

Когда повествователь сообщает, что гробовщик, переступив порог своего дома, «чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось», он провоцирует читателя предположить, что в обстановке, в которой протекает жизнь Адриана, радость вообще неуместна, и удивление Адриана по поводу отсутствия радости может удивить больше, нежели само отсутствие радости. Тем не менее психологическая мотивировка отсутствия дана изнутри сознания Адриана, и мы не обнаружим в ней следов профессионализма гробовщика: в отсутствии радости повинен обычный консерватизм привычки пожилого человека к своему дому, который дает себя знать в столкновении с суетой и суматохой, связанной с переездом, и является единственной причиной того, что «сердце его не радовалось».

Эстетика показа жизни гробовщика наглядным образом запечатлена в рисунке самого Пушкина к этой повести: герои сидят лицом друг к другу, центром их взаимной обращенности является самовар. Не случайно на рисунке Адриан сидит спиной к гробам он своих изделий вообще не видит, в его кругозоре их нет. Сапожник же на рисунке видит гробы и смеется, так как его взгляд совмещает самовар, чаепитие с «ужасными» изделиями соседа-ремесленника. Однако сапожник еще находится внутри мира и быта гробовщика. Зритель же рисунка находится за пределами этого мира, и эстетика ужаса обнаруживается в бытии гробовщика только зрителем, но не самими героями. Так же точно и повествование все время держит в поле зрения читателя предметы ремесла гробовщика в антураже его жизни и одновременно представляет читателю внутренний мир героя, который не предполагает ничего интересного, двусмысленного, экзотического или ужасного в своем бытии и быте.

Так, при переезде из дома в дом на обоих домах появляются новые вывески: на старом доме висит прозаическое объявление, сообщающее, что «дом продается и отдается внаймы»; на новом доме – «ужасное» объявление: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, также отдаются напрокат и починяются старые». Лукавство построения этого сообщения в том, что повествователь, заботясь лишь о достоверности примет быта, простодушно не предполагает возможности прочесть второе объявление с позиции эстетики ужаса, которая обязательно поведет романтически настроенного читателя по ложному следу, заставит в починяющихся старых гробах и в гробах, взятых напрокат, усмотреть сюжеты ночного раскапывания могил и всякие другие беззаконные, циничные и преступные деяния, хотя очевидно, что если бы честный ремесленник хоть на секунду мог предположить, в каких мнимых преступлениях уличает его невиданное деловое объявление, вряд ли бы оно так цинично было выставлено на воротах дома, а значит, мир, читающий это объявление, подобного «ужасного» смысла не вычитывает, а читает его так, как и полагается ему быть прочитанным с точки зрения самого ремесленника; то есть «просвещенный» читатель этой повести обладает иным кругозором, нежели мир гробовщика.

Какова же цель повествования, какова эстетическая программа Белкина? Она определяется им самим в следующих двух фразах: «Просвещенный читатель ведает, что Шекспир и Вальтер Скотт оба представили своих гробокопателей людьми веселыми и шутливыми, дабы сей противоположностью сильнее поразить наше воображение. Из уважения к истине мы не можем следовать их примеру и принуждены признаться, что нрав нашего гробовщика совершенно соответствовал мрачному его ремеслу». Великие европейские литераторы Шекспир и Вальтер Скотт простодушно полагаются автором повестей Белкина писателями эффектов. Пафос всякого художественного писания состоит в том (полагает повествователь), чтобы поражать воображение, то есть рассказывать нечто удивительное, экзотическое, противостоящее обычному, закономерному, бытовому. С позиции таким образом понятого Шекспира веселость гробокопателей окажется не закономерным трагическим итогом культуры Ренессанса – одним из первых проявлений феномена романтической иронии, – а чудесным, экзотическим явлением, скорее относящимся, с точки зрения Белкина, русского автора, к художественному вымыслу эффекта ради, нежели к самой действительности. Белкин отличает свое творчество от творчества великих европейцев в самом исходном пункте своих писаний, а именно в том, что они не выдуманы, а записаны на основе действительно происшедших событий.

Рассказывая о «нашем» гробовщике, повествование простодушно вводит идею объединенности читателя с героем, хотя мы уже установили, что кругозоры читателя и героя оказываются заведомо разными. «Наш», невыдуманный гробовщик, московский житель, не разумеется повествователем экзотической фигурой, он принадлежит нашей отечественной действительности. Одновременно притяжательное «наш» – это знак полного владения предметом повествования; повествователь, говоря «наш гробовщик», как бы заявляет отсутствие тайны в этом загадочном и «ужасном», с точки зрения просвещенного читателя, герое. Пушкинская ирония адресуется сознанию, предполагающему эстетику «ужасной» тайны, романтического интереса в столь простой и прозаической фигуре «нашего» мастерового.

Повести Белкина – это пространство, на котором происходит драматическое столкновение стереотипа читательского опыта, полученного из принципиально иной, нерусской культуры, с сознанием русским по существу, исконно русским миропониманием писателя Белкина. Отсюда проистекает эффект, который знаком каждому читателю повестей Белкина, – отчетливо ощущаемая ироничность текста. Это ирония в адрес читателя, который привносит свой культурный, эстетический опыт в мир, мыслящий принципиально иначе.

Повествователь обнаруживает себя абсолютно авторитетным по отношению к предмету изображения:

  1. С. Г. Бочаров, Поэтика Пушкина, М., 1974, с. 144. []

Цитировать

Поволоцкая, О. «Гробовщик»: коллизия и смысл / О. Поволоцкая // Вопросы литературы. - 1989 - №12. - C. 210-224
Копировать