№11, 1969/Обзоры и рецензии

Традиция, которой жить

Е. Книпович, Художник и история. Статьи, «Советский писатель», М. 1968, 431 стр.

Беспокойное бессмертие» Горького, неисчерпаемость горьковской традиции, ее значение в споре «о сегодняшнем дне советской и зарубежной литературы» – такова, при всей тематической разнородности «исследовательских плацдармов», единая внутренняя тема статей Е. Книпович, составивших ее книгу «Художник и история». В ней, как и в предыдущих своих работах, Е. Книпович счастливо соединила талант литературоведа, наделенного глубоким аналитическим взглядом на явления искусства, и публициста, умеющего вести страстный, наступательный разговор об острых проблемах времени, всегда проникнутый непримиримостью к чуждой идеологии.

Эта, едва ли не самая приметная, особенность творческого почерка Е. Книпович ярко отличает и открывающие книгу статьи «Социалистический гуманизм Горького» и «Мудрость таланта», четко определяющие социально-историческую основу, классовую природу горьковского гуманизма, чьи великие человеческие ценности и нормы отнюдь не в метафорическом только смысле были взяты писателем «в бою и с бою». Гуманизм нового типа, «революционный, пролетарский, большевистский гуманизм», – таким видит автор книги ответ Горького на все те «проклятые вопросы», которые еще на рубеже веков встали перед всеми истинными художниками-гуманистами. Этот ответ – художественное утверждение подлинной творческой личности как величайшей ценности на земле, неустанное разоблачение равнодушия окуровской мещанской стихии и порожденных ею «паразитов творческой мысли»; это и бескомпромиссность великого счета «за поругание человека», который был предъявлен старому миру художниками-гуманистами Запада, но у Горького расширен «беспредельно, ибо он предъявлен во имя человечества, во имя нового мира».

С социалистической сущностью горьковского гуманизма связывает Е. Книпович и четкость, объективность, хозяйскую бережливость и зоркость того идейно-эстетического критерия, которым руководствовался Горький в своих оценках всех явлений литературного процесса. Обращаясь к необъятному и уникальному по своему значению материалу переписки Горького с советскими писателями, критик последовательно извлекает из него те главные уроки и выводы, которые особенно созвучны нам сегодня – нашей идеологической борьбе, нашей заботе об обогащении литературы. Здесь и великий урок демократизма – взыскательного внимания Горького к судьбе каждого писательского таланта (недаром так часто предостерегал он от «дурного примера» для молодых критиков – «швырять ко всем чертям и отталкивать от себя людей»). И урок терпеливой чуткости в отношении к писателям, которые, как Б. Пастернак и А. Платонов, И. Бабель и М. Зощенко, не были близки ему по складу своих дарований. И главное, – тут особенно поучительна переписка Горького и Федина, – непреложный урок наступательности гуманизма, который питается не абстрактно-теоретической, но действенной любовью к человеку, неизбывной верой в «непрерывное развитие» его «ценнейших индивидуальных способностей». Эта любовь и вера, подчеркивает критик, и сегодня противостоят всем разновидностям «христианского социализма», и сегодня направлены против распространенных за рубежами нашей страны теорий «морального» самоусовершенствования внутри любой формации.

Именно социальная зоркость и классовая направленность горьковской гуманистической традиции определяет, по убеждению Е. Книпович, ее жизнестойкость, которую в паши дни упрочили многие «книги трудного оптимизма, горьковского оптимизма, книги честной и высокой правды». И как бы ни были при этом велики стилевые и жанровые различия между шолоховским рассказом «Судьба человека» и трилогией К. Федина, очерковой книгой В. Гроссмана «Сталинград» и романом В. Некрасова «В окопах Сталинграда», фадеевской «Молодой гвардией» и «Письмами товарищу» Б. Горбатова, – все они, настаивает критик, причастны горьковской традиции, прямо или опосредствованно примыкают к ней. Ибо речь идет здесь не о «подражании», не о стилистическом сходстве, но о всеохватности, безграничности идейно-эстетического воздействия Горького на все последующее развитие советской литературы: «Горький – «старший» – уже десятилетия помогает «младшим» познать самих себя, открыть источник своей силы, понять свой путь и свой долг «во дни торжеств и бед народных».

Такое живое присутствие Горького в литературной современности Е. Книпович находит во второй книге «Поднятой целины» и «Русском лесе», воспоминаниях Н. Тихонова «Двойная радуга», в прозе О. Форш и поэзии М. Светлова. Все это, на ее взгляд, – такие явления литературы, к которым критику «необходимо возвращаться снова и снова. Потому что они обогащаются временем, приобретают новые черты в свете нового опыта народа и каждого человека».

Подобные возвращения нередко бывают чреваты опасностью повторить однажды сказанное. Однако Е. Книпович избегает этого: ее зоркая критическая мысль (за исключением разве что статьи «Рассказы о героях», где проскользнула вдруг некоторая снисходительность к бегло отмеченным «издержкам» романа В. Кожевникова «Щит и меч») неизменно несет в себе свежесть и новизну первооткрытия. Не только потому, что, обращаясь к давно прочитанному, критик пересматривает или уточняет давние свои оценки, развивает и углубляет высказанные ранее суждения. Главное в том, что Е. Книпович почти всегда находит новый, подчас даже неожиданный угол зрения на творчество писателя, органично вписывает его в социально-исторический контекст своего и нашего времени, соотнося с обогащенным историей духовным опытом народа, обосновывая действенность участия в нынешних идеологических дискуссиях о гуманизме. Так, сопоставления времени действия первой книги «Поднятой целины» и времени завершения работы над второй книгой романа помогло Б. Книпович ярче проявить образ Семена Давыдова, проникнуть, не минуя противоречий, в диалектику его характера, увиденного в основном «человеческом содержании» – в мужественном осуществлении «огромной исторической миссии, легшей на плечи его поколения». Так и гуманистический пафос поэзии Михаила Светлова тем более полно открылся критику в своем социальном содержании, что был раскрыт в противопоставлении тому буржуазному, «мюнхенскому» гуманизму, черты которого «сквозят во многих патетических декларациях зарубежной литературы и публицистики». Наконец, новым светом засветились у Е. Книпович и коллизии «Русского леса», потому что ей удалось показать, как именно «выросли» за истекшее после опубликования романа время и все произведение в целом, и особенно главный его герой Иван Вихров.

Хочу только заметить, что острый, современный взгляд на героев этого романа, на обстоятельства, сформировавшие их характеры, не всегда выдержан критиком с достаточной последовательностью. Так, верно выявляя социальный и нравственный смысл столкновения Вихрова и Грацианского, ведя родословную последнего от «самого позорного и бесстыдного десятилетия» в жизни русской буржуазной интеллигенции, Е. Книпович оставляет вне своего внимания вопрос о том, какие же конкретные условия воспрепятствовали своевременному разоблачению героя, облегчили ему возможность «двигаться в будущее на плечах идущего впереди». Не совсем точна Е. Книпович и в критике «зияний», которые находит она в леоновском изображении борьбы двух направлений в лесной науке. Ее смущает здесь пассивность вихровской «школы», не наносящей «вертодоксам» ответных «контрударов», приглушенность «борьбы и сопротивления «снизу», которые в действительности неизбежны». Но разве не реальность жизни продиктовала чуткому к правде писателю то и другое?

Е. Книпович не из тех критиков, чьи творческие интересы замкнуты границами «своей» национальной литературы. Ныне они, как никогда, тесны и явно недостаточны для серьезного анализа, больших и содержательных обобщений многонационального литературного процесса, развивающегося, как предсказывал Горький, в «единстве целого». Утверждая такое единство, Е. Книпович обращается к опыту современной литовской прозы и поэзии, убежденно считая «работу этого отряда литературы социалистического реализма особенно значительной и действенной». Даже вскользь оброненные уподобления поэтических образов Э. Межелайтиса и Ю. Марцинкявичюса образам народной деревянной скульптуры или современной литовской графики, монументальному символу Матери-Литвы, который воплощен в камне Иокубонисом, даже мимоходом отмеченная близость романа А. Беляускаса «стилю Домье» или «гимнам» раннего Маяковского могут служить свидетельством не просто вдумчивого прочтения критиком литовской литературы, но несомненной меткости наблюдений над ее самобытным «образотворчеством», проницательности суждений об эстетической природе взаимодействия своего и общего, национального и интернационального.

Характеризуя поэтику литовского романа, Е. Книпович то и дело отмечает взволнованность лирического повествования у М. Слуцкиса, предельность «самовыражения» героя у Ю. Марцинкявичюса, «двойное время» – перекрест прошлого с настоящим» – у А. Беляускаса. Отталкиваясь от этих определений, хочется «договорить» за автора то, о чем не сказано в книге прямо, но что уже намечено, «заложено» в ней. Пусть не так категорично, как делают это сами литовские писатели, Е. Книпович, по-видимому, допускает все же возможность сближения их творчества с лирической прозой, которая здесь, в национально-самобытных своих «видовых» отличиях, обогащена конкретным историзмом социально-аналитического взгляда на мир и человека в мире.

Для такого сближения в самом деле есть немало оснований. В этом еще раз убеждает Е. Книпович и своей острополемичной статьей «Знамение времени» о «Дневных звездах» О. Берггольц и «Капле росы» В. Солоухина. «Ледовая книга» Ю. Смуула выведена из привычного перечня этих произведений на том очевидном основании, что нет нужды брать «за одну скобку» книги разного жанра, что отчетлива грань, которая лежит между превосходным путевым очерком «от первого лица» и «исповедью сына века». И еще одно важное уточнение: снимая привычно-схоластическое противопоставление «проповеди» и «исповеди», критик предлагает объединить оба понятия старинным русским словом «исповедание». Это не лингвистический буквализм. Исповедание, разъясняет Е. Книпович, – есть проповедь своей правды, «самой глубокой и личной, и вместе с тем правды века, нужной всем».

Но в таком случае не по законам ли исповедания и строится чаще всего повествование у литовских романистов? Герой их, ведя сюжет (в «Лестнице в небо» он близок автору даже биографически), как раз и одержим стремлением «через себя, через личный неопосредствованный опыт раскрыть внутренний мир современника, проследить нравственный конфликт вплоть до последних глубин человеческого сознания». Подобно герою-автору в лирической прозе русских писателей, этот герой-повествователь в литовском романе выразил тот же единый процесс нашей общественной жизни: возрастание роли нравственных начал, расширение сферы действия морального фактора. И тот и другой, далее, рождены общей духовной атмосферой последних лет, отозвавшейся в разных национальных литературах одинаково нетерпеливым желанием художников «приблизить то, что так далеко открылось». Такова уж природа лирической прозы, которая в многоразличных формах каждый раз, подчеркивает Е. Книпович, «появлялась «на переломе» века, когда вдруг, как у Гоголя, – становилось «видимо далеко во все концы света»…».

Определенность социальных позиций, четкость классовых критериев Е. Книпович черпает в горьковской традиции и тогда, когда обращается к явлениям зарубежной литературы, как к давней и недавней ее истории, так и к современному художественному опыту. Широка «география» этих статей: «театр Брехта» и «театр революции» Ромена Роллана, литература ГДР и книги прогрессивных писателей ФРГ, эволюция молодого «разгневанного» героя в английском и итальянском романе, знаменитая трилогия Фолкнера и творчество Иво Андрича, – всего не перечтешь. Как не перечтешь и те сложнейшие проблемы писательского творчества, вообще искусства, современной жизни и идеологической борьбы, в которые активно вторгается критик своим боевым словом, умеющим с одинаковым блеском аналитически вскрыть взрывчатую силу гротескной условности Брехта или полемически атаковать теорию и практику экзистенциализма.

Из статей Е. Книпович о зарубежной литературе особо хотелось бы выделить широко известную работу о Кафке, в которой диалектическая мысль критика наглядно и плодотворно подтвердила надежность научной методологии, основанной на принципах конкретного социально-исторического подхода к сложным явлениям искусства. Потому так многоразличны обозначенные прямо или угадываемые адреса принципиальной идейной полемики, которую ведет Е. Книпович. Эстетика модернизма, выдвинувшая в борьбе с реалистическим искусством имена Пруста, Джойса и Кафки… Теория «реализма без берегов», призывающая современную литературу преобразовывать «повседневную реальность» по образу и подобию кафковского «мифического мира»… Бесконечная расширительность в истолковании «отчуждения», побудившая Э. Фишера приписать Кафке такую «зашифрованность» образов, в которой тот вовсе не был повинен… Убежденно оспаривая все эти суждения, оценки, взгляды, Е. Книпович призывает рассматривать творчество Кафки «в контексте того мгновения вечности, в которое оно родилось и сложилось».

Так в неослабевающей актуальности обозначен Е. Книпович еще один важнейший аспект горьковской традиции как традиции борьбы за научно-объективный анализ исторически сложных и социально-противоречивых явлений искусства во имя высокой и благородной задачи отвоевать их у реакции, очистить от политически спекулятивных наслоений и истолкований в духе враждебной нам идеологии…

Такой многообразной и неиссякаемой утверждает Е. Книпович горьковскую традицию в своей новой книге. Традицию, которой жить.

Цитировать

Оскоцкий, В. Традиция, которой жить / В. Оскоцкий // Вопросы литературы. - 1969 - №11. - C. 198-201
Копировать