№7, 1982/Обзоры и рецензии

Толстой неизвестный

Э. Г. Бабаев. Очерки эстетики и творчества Л. Н. Толстого, Изд. МГУ. 1981, 198 с.

За страницами этой книги под мало что говорящим названием безошибочно виден читатель, прежде всего отзывчивый на художественную тонкость, подготовленный многолетним «погружением» в труды и дни Толстого и умеющий открыто наслаждаться его поэтической стихией. Всякое подлинное чтение обладает свежестью взгляда: для него нужно видеть впервые, открывать. Читательскими открытиями Э. Бабаев делится щедро. Ему свойственны и внимательность к образному намеку, и слух на литературные ассоциации (скажем, связь тургеневского «Затишья» с экспозицией «Воскресения» или пушкинского «Романса» с историей Катюши), и умение разглядеть то, что раньше не замечали. Например, отметить композиционную роль трех портретов Анны Карениной в романе или же бесстрашно назвать журнал «Ясная Поляна»»педагогическим романом в 12-ти частях».

«Педагогические» произведения Толстого нередко становятся пробным камнем читательской зоркости. Подозреваю, что книга Э. Бабаева не случайно открывается пересказом – одной за другой – подряд нескольких историй, написанных Толстым о детях и для детей. «Азбука» – область специального интереса Э. Бабаева; здесь он находит «новую и живую форму современной литературы», далеко еще не оцененную. Жанр пересказа Э. Бабаев использует в качестве инструмента для обнажения того художественного впечатления, которое создают доведенные до предела простоты рассказы Толстого. Не одно лишь искусство отобрать и подчеркнуть те или другие детали, но и способность показать обаяние крохотной вещи и указать его источник, выявить ударные места, передать даже чувство читательского наслаждения (работа ювелирная) – все это сразу свидетельствует о читательской квалификации автора книги.

Искусство читателя, пожалуй, лучше всего выявляется в искусстве пересказа. Там, где нужно проникнуть в природу художественной заразительности текста, столь невзрачный жанр, как пересказ, становится действенным средством анализа. Этим средством Э. Бабаеву удается передать и «катастрофическую стремительность» сцены на станции в «Воскресении», и «уважение к жизни», пронизывающее рассказ «Холстомер», и даже определить и выделить то самое главное слове – «Утвердился!» – которое несет непосредственную прелесть назидания в рассказе о том, как мальчуган выучился ездить верхом.

«Предельная» простота детских рассказов не облегчает, конечно, а предельно затрудняет анализ. Вот первый из них – «Филипок»: такая элементарная художественная частица почти не поддается разложению. Во всем рассказе ни одной паузы для вздоха, ни одного эпитета! С отсутствием спасительной сложности Э. Бабаеву помогает справиться специфический читательский дар заражаться, отдаваться той «особенной силе, которая завладевает нашим воображением» (стр. 11) – так, что воображение подхватывает тему и договаривает ее. Эта поэтическая чуткость есть главное достоинство книги Э. Бабаева, позволившая ему не только оценить достаточно широко известные детские рассказы Толстого, но и всерьез заговорить о Толстом неизвестном.

В 60-х годах Толстой писал «Войну и мир» Роман «плох, скучен и неудачен», это «несчастный продукт», где «все холодно, сухо», и только «утомительно работает перед читателем одна память, мелкого, случайного, ненужного». Такова первоначальная реакция на явление «Войны и мира» Тургенева1. Что же говорить о тех, кто увидел в книге неуважение и даже ненависть ко всему отечественному2 и возмущался, что она «писана иностранцем», а то и просто нигилистом, «нетовщиком»… К концу следующего десятилетия окончена «Анна Каренина». Ее сразу окрестили «салонной беллетристикой»; и хотя признание «Войны и мира» великой книгой становилось к тому времени общим местом, это ничуть не помогло автору: гора, по расхожему мнению, родила мышь, он «исписался». 80-е и 90-е годы – время религиозных трактатов и романа «Воскресение». Не почитать художественный дар Толстого стало уже просто неприлично, но зато единогласно решена и подписана, замечает Михайловский, его несостоятельность как мыслителя. Последняя аксиома продержалась дольше остальных, но и в этом отношении во взгляде на Толстого произошло изменение.

Истории таких изменений посвящена предыдущая книга Э. Бабаева3, написанная с научной строгостью, без каких-либо публицистических упрощений. Поворот к «неизвестному Толстому» после нее, видимо, вполне закономерен. В читательской «табели о рангах», как мы можем видеть, все новые и новые произведения Толстого меняют с течением времени воинственное или снисходительное отношение прямиком на «превосходительский» чин.

Всякий читатель, сколько-нибудь осведомленный в истории русской литературы, легко продолжит хронологию толстовского творчества. В 900-х годах написаны «Живой труп» и «Хаджи-Мурат», и хотя названия статей услышишь реже, все-таки и «Не могу молчать», и статья о Шекспире известны. Куда менее известно, к какому произведению Толстой относился как к главному своему делу в это десятилетие. Правда, последняя книга Толстого, справедливо отмечает Э. Бабаев, «не пользовалась тем успехом, на который она была рассчитана» (стр. 55). Но упрекая ее в этом, не забывает ли автор о тех выводах, на которые наталкивает его собственное только что проделанное исследование?

В течение более чем двадцати лет Толстой искал форму для выражения своего понимания жизни. Форма философского или публицистического трактата в конце концов оказалась отброшена не только потому, что мироотношение Толстого никогда не было недвижно и всяческое доктринерство было ему противопоказано, не только потому, что такая форма догматизировала мысль, – но и потому, что она была не художественной. «Близорукие критики указывают на раздвоенность будто бы в его натуре, говорят, что художник в нем одно, а философ другое… Какой вздор! – восклицал Чехов. – Толстой столько же философ в художественном творчестве, сколько художник в философии…» 4 Книги изречений, работе над которыми Толстой последние годы отдавал лучшие часы дня, представляют собой в точном смысле слова образец художественно пережитой и претворенной мысли. Здесь мы вместе с автором работы выходим на поэтику мысли Толстого.

Э. Бабаев рассказывает, что Толстой «долго не мог найти убедительный способ» (стр. 53) расположения материала и только в 1902 году, читая календарь во время болезни, «вдруг» решил взять за основу принцип ежедневника. Однако автор упускает из виду, что еще за пятнадцать лет до этого, в начале 1887 года, в свет вышел «Календарь с пословицами», где Толстой расположил подобранные им русские пословицы на каждый день года. Сам принцип был ему знаком давно и естественно вытекал из его задачи. Теперь нужно было иное: каждая мысль должна была зажить подобно художественному образу, абсолютно законченной, ясной, самодостаточной, но неотрывной от других. Сам же круг каждодневного чтения необходимо было превратить из хаоса разрозненных мыслей в целостную симфонию.

Задача эта, если вдуматься в нее, невероятно трудна, представляется прямо-таки неисполнимой. Десятилетие – последнее десятилетие жизни – Толстой отыскивал ее решение. Первый опыт, с которого Э. Бабаев начинает рассмотрение – «Мысли мудрых людей на каждый день», – представляет собой календарно-тематическое чтение, аналогии которому возможно найти как в европейской культуре афоризма, так и в русских Прологах и сборниках поучений. Э. Бабаев останавливается на следующей книге – «Круг чтения» (1904). Эта книга, которую Э. Бабаев называет «одной из самых «личных» книг Толстого» (стр. 55) и которая до сих пор игнорировалась исследователями, уже не имеет аналогий.

Всю массу по отдельности живущих мыслей Толстой подчинил одной цели. Это не цель нндоктринации или внушения. Толстой вообще менее всего стремится воздействовать на характер воззрений читающего (что, при отсутствии последовательной доктрины, было бы и неисполнимо). По замыслу, «Круг чтения» должен давать, цитирует Э. Бабаев, «одно, что нужно человеку прежде всего», что составляет «его благо» 5. Толстой озабочен (и это определило его творческую позицию последнего периода) не упрочением своего влияния в душе читающих, но стремится установить и поддерживать в читателе каждодневное душевное состояние серьезности, благорасположенности, чистоты, давая «войти в общение» с людьми, которые сами превыше всего ценили такое состояние.

Если принять во внимание этот критерий, становится понятней вызвавший недоумение автора исследования принцип отбора источников «Круга чтения», этого, по его выражению, «философского часослова», где Толстой старался сохранить позицию не столько автора, сколько составителя (словно отказываясь от внешнего согласования частей и, следовательно, одномерности взгляда). Даже очевидные противоречия, на которые ему и при жизни указывали, Толстой не старается примирить или сгладить, но везде неукоснительно соблюдает настрой, тон мысли – спокойной, веской и всегда прямо обращающейся к разуму человека, обладающей той властью и глубиной простоты, которую он искал в своем художественном творчестве начиная с «Азбуки» (Э. Бабаев и начинает разговор об этой книге сразу же вслед за рассказом об «Азбуке»). Художество мысли в «Круге чтения» – прямое продолжение процесса поиска и обретения простоты. Но не здесь, однако, окончание поиска. Почти неподъемный, даже для Толстого, труд изготовления «хлеба духовного» этой книгой совершен не был.

Э. Бабаев первым попытался указать на систему в «выборках» Толстого и на соединение изречений в одном дне как на композиционный принцип. Он даже предпринял нечто вроде попытки анализа, хоть и очень беглого, дня 21 ноября. Впрочем, тут уже прием пересказа эффективным быть не может. Ведь композиция эта не просто сложна, она изощренна. Напрасно Э. Бабаев отказывается от рассмотрения следующего варианта сборника – «На каждый день» (1908). Именно в нем достигла уникального полифонизма музыка мысли Толстого.

У каждого дня своя тема, причем набор таких связанных, как звенья одной цепочки, тем возобновляется из месяца в месяц, но всякий раз одна и та же тема решена в особенном, неповторяющемся ракурсе, «ключе», играет по-своему. Охват их – от самых общих проблем жизни и миропонимания до объяснения преступности властвования и богатства и обличения лжи церковного внушения (причем Толстой собирает отнюдь не только близких себе мыслителей).

Фактически все общие и практические вопросы уместились в 365 днях этого цикла, став частью движения одной большой мысли. В пределах же дня тема всякий раз находит свою грань и разрабатывается как малое целое. Формальные связи мыслей в дне, и дней внутри месяца, и далее по всему кругу года – есть неизбежно и содержательные их связи; уничтожение связи уничтожило бы саму мысль. «Большая мысль», протянутая во времени, подобно музыкальному единству, выражается и в целом, и в каждой из своих частей, своей последовательностью слагающих одну мелодию, попеременно высвечивающих различные ее грани. Можно понять, какое воздействие должно было производить ежедневное чтение этой книги Толстого. И сам он каждый день испытывал потребность читать свою книгу.

Через год Толстой опять переработал сборник, вернее, на его основе создал новую книгу, уже с иной целью. Эта последняя книга Толстого – «Путь жизни» (1910) – и есть, в сущности, окончательное оформление его миросозерцания. Поэтому Э. Бабаев и цитирует ее многократно в ключевых местах работы. Разумеется, автор, верный традициям советского толстоведения, подчеркивает «кричащие противоречия» в толстовском учении, так же как в его творчестве и эстетике. В эстетике особенно: само по себе вмешательство «вероучения» в толстовскую художественную стихию обнаруживает, на взгляд Бабаева-читателя, «мало такта и вкуса». Как бы ни относиться к этой эстетической оценке, принципиально важна для работы ее диалектически-оценочная установка: «Природа творчества Толстого такова, что ее противоречия только в том случае, когда они взяты как целое, обнаруживают черты исторического единства» (стр. 103).

Целостность последней книги Толстого уже другого рода, чем в предыдущих сборниках. Календарный прием отслужил свое, в «Пути жизни» мысли организованы чисто тематически, в отделы, подотделы и параграфы, подобно трактату, но форма сцепления изречений и здесь позволила не добиваться насильственной логической приглаженности, стройности «концепции», что столь чуждо адогматическому мышлению Толстого. В великих творениях Толстого Э. Бабаев видит урок исторической обусловленности формы. Действительно, такая форма, в ту же эпоху и по тем же самым мотивам, привлекала не одного Толстого, но он, бесспорно, дал высший образец жанра – собственно, создал новый жанр, который отстоит, скажем от «Опытов» Монтеня так же далеко, как «Война и мир» от «Красного и черного». Мысли в «Пути жизни» имеют каждая свое единственное место, это не «опавшие листья»: они живут в сочленении, любая спаяна с рядом стоящими тонкими, но крепчайшими нитями. Источники Толстого – от Конфуция, Упанишад и Талмуда до Канта, Бондарева и Паскаля – соединяются с его собственными мыслями внезапно не в эклектическую разноголосицу, сумятицу суждений, а в согласный, мощный ансамбль.

Одним из противоречий Толстого Э. Бабаеву видится противоречие между тем, что нужно и не нужно «для себя» и «для всех» 6. И такой подбор источников он с некоторой иронией называет «своеобразным». Ответом толстовскому пониманию того, что нужно «всем», было, отмечает Э. Бабаев, социалистическое преобразование, где «пути реального исторического созидания народного благосостояния» (стр. 95) и новой культуры на практике указали, что в действительности нужно народу, где нашло свое место многое из того, что Толстой считал ненужным и стремился изжить.

О содержании учения Толстого говорилось немало. Но вот как оно выражено Толстым-художником, в частности, каковы принципы перевода и включения им чужих мыслей в общий ансамбль, каков способ их сочленения и внутренней переклички, степень их трансформации и приспособления, к собственно толстовским, рядом стоящим изречениям, – ни одна из этих проблем, обещающих столько возможностей, до сих пор, к сожалению, не поставлена. А ведь именно перенести разговор в эстетический план, как то делает Э. Бабаев, представляется здесь особенно продуктивным.

Э. Бабаев обнаружил и лично-биографическое значение «Круга чтения», прежде всего тех страниц, которые совпадают «по календарю» с последними днями жизни Толстого. Тут, правда, вкралась досадная оплошность: приводя (на стр. 56) изречение Цицерона о смерти как перемене временного местопребывания, помещенное на 7 ноября, автор почему-то называет этот день смерти Толстого днем его ухода из Ясной Поляны. Недоразумение возникает и на странице 95: там говорится, что Толстой покинул Ясную Поляну «зимой» (что случилось, как известно, 28 октября – число, имевшее для Толстого символический смысл). К счастью, подобные ошибки не характеризуют все же стиля работы Э. Бабаева.

О такого рода работах принято говорить: «спорная». Да и недаром анализу толстовской эстетики автор предпослал предупреждение, с которым трудно не согласиться: эстетика Толстого «представляет собой явление во многом загадочное и недостаточно еще истолкованное» (стр. 72). Удача сопутствует исследователю там, где он толкует эстетику как творчество, в ее поэтическом воплощении. Но и неудачи, и находки этой спорной книги обладают, наверное, главным качеством: вызывают на ответ, побуждают работу мысли, пусть полемической, – становятся катализатором мысли.

  1. И. С. Тургенев, Собр. соч. в 12-ти томах, т. 12, М.. Гослитиздат, 1958, с. 358.[]
  2. См.: «Русский архив», 1911 N 11. с. 385.[]
  3. Э. Бабаев, Лев Толстой и русская журналистика его эпохи. Изд. МГУ. 1978.[]
  4. «А. П. Чехов о литературе», М., Гослитиздат, 1955, с. 369.[]
  5. Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч. (Юбилейное), т. 85. с. 218.[]
  6. Об этом см.: М. Б. Храпченко, Собр. соч. в 4-х томах, т. 2, М., «Художественная литература», 1980, с. 239 – 240.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №7, 1982

Цитировать

Берман, Б. Толстой неизвестный / Б. Берман // Вопросы литературы. - 1982 - №7. - C. 239-245
Копировать