№12, 1959/История литературы

Тема красоты у Чехова

Первую и вторую статьи В. Ермилова о Чехове см. в NN 10 и 11 нашего журнала за 1959 год.

В рассказе «Гусев», явившемся одним из первых непосредственных творческих итогов поездки Чехова на Сахалин, изображено гнуснейшее издевательство царских властей над народом. С Дальнего Востока возвращаются на родину на пароходе отслужившие срок службы солдаты и матросы. Вместе со здоровыми оказываются и тяжело больные. Рассказ назван «Гусев» по фамилии одного из солдат, который умирает от чахотки во время плаванья; другим героем является Павел Иваныч, интеллигент, служивший где-то на Дальнем Востоке, всю свою жизнь не ладивший с начальством. Он тоже болен чахоткой, доживает последние дни и тоже умирает на пароходе. Но он думает не о своей болезни, а об обманутых, темных людях, о Гусеве, своем соседе по койке. Павел Иваныч – это первый образ в чеховском творчестве, воплощающий глубоко осознанный, страстный протест, направленный против всей жестокой действительности, враждебной людям. Он объясняет Гусеву:

«- …Ваши доктора сдали вас на пароход, чтобы отвязаться от вас. Надоело с вами возиться, со скотами… Денег вы им не платите, – возня с вами, да и отчетность своими смертями портите – стало быть, скоты! А отделаться от вас не трудно… Для этого нужно только, во-первых, не иметь совести и человеколюбия и, во-вторых, обмануть пароходное начальство… ну, согнали вас на пароход, смешали со здоровыми, наскоро сосчитали и в суматохе ничего дурного но заметили, а когда пароход отошел, то и увидели: на палубе валяются параличные да чахоточные в последнем градусе…

— Возмутительно! – продолжает Павел Иваныч. – Главное, отлично ведь знают, что вы не перенесете этого далекого перехода, а все-таки сажают вас сюда!.. И это благодарность за верную, беспорочную службу!..»

Павел Иваныч говорит о себе: «Я воплощенный протест. Вижу произвол – протестую, вижу ханжу и лицемера – протестую… И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить меня замолчать. Да… Отрежь мне язык – буду протестовать мимикой, замуравь меня в погреб – буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом, чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня – буду являться тенью». Гусев не понимает Павла Иваныча, он даже не слушает его, – а когда слушает, то Гусеву, забитому человеку, прослужившему денщиком, кажется, что Павел Иваныч делает ему выговор.

Смерть Гусева, его труп, становящийся добычей акулы, которая «нехотя подставляет под него пасть, осторожно касается зубами, и парусина разрывается во всю длину тела», смерть Павла Иваныча, тяжелая могильная глубина океана… И надо всем этим мраком вдруг поднимается образ красоты.

«А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы… Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой средины неба; немного погодя рядом с этим ложится фиолетовый, рядом с этим золотой, потом розовый… Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно».

Но этот же океан, возникший перед нами в радостном блистании красок жизни, только что перед этим представал в прямо противоположном образе: в образе смерти.

«У моря нет ни смысла, ни жалости. Будь пароход поменьше и сделан не из толстого железа, волны разбили бы его без всякого сожаления и сожрали бы всех людей, не разбирая святых и грешных. У парохода тоже бессмысленное и жестокое выражение. Это носатое чудовище прет вперед и режет на своем пути миллионы волн; оно не боится ни потемок, ни ветра, ни пространства, ни одиночества, ему все нипочем, и если бы у океана были свои люди, то оно, чудовище, давило бы их, не разбирая тоже святых и грешных». Море – вместе с пароходом – предстает в образе чудовища, поглощающего жизни людей. И оно же «блистает, блещет и блестит» (И. Сельвинский) радостью, лаской, торжеством жизни.

Нетрудно понять поэтическое значение образа моря-чудовища: это образ той безжалостной, бессмысленной действительности, против которой поднимает свой протест Павел Иваныч, – действительности, беспощадно и равнодушно пожирающей жизни и Гусева и Павла Иваныча и, кажется, пожирающей самый его протест. В каком же соотношении находится с этим образом чудовища образ красоты природы? В нем есть бесконечная отчужденность от людей, их судеб, их смертей, от всего мрака реальной действительности человеческой жизни. Море, как жизнь, – оно так же равнодушно к людям, так же поглощает их, как жизнь, и так же прекрасно, как жизнь…

Но, быть может, красота природы здесь – не только отчужденная красота? Не противостоит ли она мраку жизни, не предвозвещает ли далекую, как это небо, возможность радости и торжества? А ведь жизнь Павла Иваныча была протестом против мрака, тьмы. Не сочувствует ли Павлу Иванычу, его протесту эта красота природы? И разве не против мрака, холода, тоски, смерти протестуют эти цвета – ласковые, радостные, страстные, это великолепное, очаровательное небо, нежно-сиреневое, – весь этот восторг, озаряющий, кажется, весь мир? Неужели все это лишь обман? И красота природы всегда только лжет человеку, зовет к немыслимому, невозможному счастью только для того, чтобы ослепительно равнодушно подчеркнуть тьму жизни людей? Почему же живет в людях непобедимое стремление уничтожить извечное противоречие между красотою природы и уродствами человеческой жизни? Почему так остро чувствует человек красоту природы и так стремится слить эту красоту с человеческой жизнью?

Это – одна из самых глубоких и постоянных чеховских тем.

Контраст между красотой природы и некрасотой человеческой жизни всегда играл важнейшую роль в искусстве. У Чехова он приобрел новое значение. Красота природы стала в его творчестве постоянным критерием оценки данной социальной действительности, постоянным напоминанием о том, какою может и должна быть жизнь человечества на этой прекрасной земле. Этой темой определяется и постоянная лирическая активность чеховского пейзажа, его социальность. Пейзаж у Чехова выполняет функцию и суда над изображаемой действительностью, и апелляции к иной действительности – должного. Как ни у одного из предшествовавших ему писателей, у Чехова постоянен этот мотив двух действительностей – сущего и должного; образ второй действительности – действительности идеала – отличается у Чехова силой поэтической реальности, в частности, именно потому, что образ идеала жизни людей на земле всегда связан у Чехова с образами красоты природы.

Это не значит, что образ второй действительности – идеальной – всегда утверждается художником с уверенностью в ее реальной осуществимости. Постоянна у Чехова оценка данной действительности сточки зрения идеала; но вера в возможность реального приближения к прекрасной действительности начинает созревать лишь в более позднем периоде, с середины 90-х годов. Художник постоянно раздумывает над соотношением между реальной и идеальной действительностями; и порою образы второй действительности играют лишь роль оттенения уродства действительности настоящей, выполняют лишь функцию указания на то, что жизнь могла бы быть прекрасной; но это – увы! – кажется, лишь недостижимая мечта – тот самый «вечный раздор мечты с существенностью», который привел к гибели художника в гоголевском «Невском проспекте». Но, однако, даже и тогда, когда в чеховских произведениях чаша весов как будто склоняется в сторону вывода о неосуществимости прекрасной действительности, писатель все же склонен ограничить это решение данным случаем, данной печальной человеческой судьбой; вопрос же об осуществимости прекрасной действительности в целом для всех остается как будто открытым. И, наоборот, в тех случаях, когда чаша весов склоняется в противоположную – оптимистическую – сторону, в сторону надежды на возможность изменения действительности к лучшему, на реальность человеческой мечты, всегда остается у Чехова и след какой-то грустной улыбки, значение которой трудно определить в логической формуле; это – мудрая чеховская усмешка глубокого знания жизни и людей; ее нельзя назвать скептической; она как будто предупреждает и о реальных трудностях пути к идеалу, и о неизбежных ошибках на этом пути, и о недостаточной силе людей, выражающих мечту о прекрасном будущем, подобных Пете Трофимову из «Вишневого сада», Саше из рассказа «Невеста».

Приведем два финала, характерные для рассматриваемой особенности чеховского творчества. В рассказе «Огни» (1888) идейно-художественный итог произведения излагается от имени повествователя. Этот финал был бы безысходно мрачен, если бы в нем не было одной, самой последней коротенькой строчки.

«Я стал прощаться… Многое было сказано ночью, но я не увозил с собою ни одного решенного вопроса и от всего разговора теперь утром у меня в памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки. Севши на лошадь, я в последний раз взглянул на студента и Ананьева, на истеричную собаку с мутными, точно пьяными, глазами, на рабочих, мелькавших в утреннем тумане, на насыпь, на лошаденку, вытягивавшую шею, и подумал: «Ничего не разберешь на этом свете!»

А когда я ударил по лошади и поскакал вдоль линии и когда, немного погодя, я видел перед собою только бесконечную, угрюмую равнину и пасмурное, холодное небо, припомнились мне вопросы, которые решались ночью. Я думал, а выжженная солнцем равнина, громадное небо, темневший вдали дубовый лес и туманная даль как будто говорили мне: «Да, ничего не поймешь на этом свете!»

Стало восходить солнце…»

Последняя строка зримо противостоит общей угрюмости, холоду, туману, в котором «ничего не поймешь на этом свете». Может быть, и поймешь… при свете утреннего солнца. Может быть, люди и сумеют преодолеть мрак жизни: ведь вот туманная, мрачная, холодная философия безысходности, в плену которой находится студент фон Штенберг, рассеяна же, прояснена в своей бесчеловечной сущности живым, теплым образом бедной Кисочки.

Цитировать

Ермилов, В. Тема красоты у Чехова / В. Ермилов // Вопросы литературы. - 1959 - №12. - C. 129-142
Копировать