Не пропустите новый номер Подписаться
№2, 1988/Литературная жизнь

Судьба национального в современной литературе

Вопрос о судьбах национального начала в современной литературе – не только и не столько теоретический вопрос. Сегодня он волнует и литературоведов, и писателей любой страны, представителей самых разных – и так называемых развитых и молодых – национальных литератур.

Можно сказать, на наших глазах «кабинетная» литературоведческая проблематика конца XIX – начала XX века, когда закладывались основы компаративистики, стала одной из самых животрепещущих в современном литературном процессе. При этом произошел существенный сдвиг и самого «центра тяжести» в проблематике сравнительного литературоведения. Казалось бы, еще совсем недавно И. Неупокоева, емко и кратко резюмируя основные направления и попытки современных западных филологов объяснить, осмыслить, определить соотнесение национальных литератур с мировым литературным развитием, условно наметила «три таких направления:

– история всемирной литературы как сумма отдельных литератур (рассматриваемых последовательно или параллельно);

– история всемирной литературы как история связей между литературами (рассматриваемых преимущественно как влияние западноевропейских литератур на литературы других стран мира);

– история всемирной литературы как явление «универсальное» (по другой терминологии – наднациональное, сверхнациональное – supernational), при рассмотрении которого национальные проблемы литературного развития значения уже не имеют».

Исследователь при этом делает существенную оговорку, что ни один из этих типов «не существует в «чистом» виде. Эти тенденции переплетаются в разных работах, причем неизбежно встает все та же дилемма: внимание к национальному или к общему в мировом литературном процессе1.

И с практической, и с методологической точек зрения названные направления, по-видимому, и сегодня определяют основной круг компаративистских интересов, но вот обозначающаяся в каждом из них дилемма («внимание к национальному или к общему в мировом литературном процессе») в наши дни выявляет свои новые исторические очертания, выдвигая на повестку дня новые возможности постановки и осмысления диалектического противостояния и взаимодействия «национальных» и «общих» начал в современных процессах развития как нашей многонациональной литературы, так и литературы мировой.
В данной статье я, разумеется, вовсе не надеюсь раскрыть (да это и немыслимо в одной статье) все исторически назревшие методологические проблемы нашего сравнительного литературоведения, изучающего феномен многонациональной советской литературы. Равно как не претендую здесь и на обзор или анализ – хотя бы краткий – основных работ в этой области, начиная от К. Зелинского, В. Жирмунского, Н. Конрада, М. Храпченко, Г. Ломидзе, Л. Новиченко, К. Корсакаса, Л. Теракопяна, Д. Маркова, М. Пархоменко, Ч. Гусейнова, Ю. Суровцева, В. Оскоцкого и целого ряда других пионеров до сегодняшних молодых продолжателей дела изучения истории становления и развития того сложнейшего явления, которое мы именуем советской многонациональной литературой. Коллективными усилиями наших литературоведов и критиков, пытающихся осмыслить взаимосвязи и взаимодействие советских национальных литератур, проделана огромная плодотворнейшая работа. Однако сегодня нельзя не заметить, что в процессе этого изучения мы также были очевидцами возникновения и распространения чрезвычайно разных и пестрых, нередко упрощенческих, противоречивых, исторически несостоятельных концепций. Само их обозрение сегодня стало бы поучительным, хотя до сих пор этим занимаются скорее библиографы, а порою (что греха таить) и преднамеренно иронические комментаторы, которых предостаточно в нередеющих рядах антикоммунистически настроенных советологов. Здесь же хотелось бы лишь подчеркнуть, что именно в бурной исторической смене поверхностных или догматических концепций вопрос о судьбе национального начала в современной литературе претерпевал самые разные повороты, но, увы, он и по сей день остается, пожалуй, главным и чрезвычайно острым и, мне кажется, в наши дни все более обостряется.
Обостряется, по-видимому, прежде всего потому, что вопрос этот в принципе своем неразрешим «чисто теоретически», то есть «формулировочно», схоластически, какие бы прекрасные и серьезные слова при этих умозаключениях мы ни пытались вводить в наш литературоведческий обиход.
«МАГИЧЕСКИЕ СЛОВА»
Одним из наиболее распространенных слов, якобы автоматически разрешающих и вышеназванную дилемму, и многие другие сложнейшие проблемы взаимодействия, взаимовлияния, взаимообогащения литератур народов СССР, обычно оказывается древнее и мудрое слово «диалектика». Основополагающее для марксистской идеологии и эстетики, слово это, к сожалению, нередко стало служить лишь внушительной ширмой для прикрытия нерешенных проблем, в том числе и проблемы взаимодействия наших национальных литератур и культур. Сама история поставила на повестку дня вопрос о судьбе национального начала в культуре и литературе современности, но это, как известно, вовсе не означает, что мы сами тут же и сейчас же можем волюнтаристски ускорить решение этого вопроса при помощи культурологических или литературоведческих схем, как бы заранее апробированных и освященных основными марксистскими понятиями и терминами.
Вспомним, например, как еще совсем недавно все мы были свидетелями весьма распространенного механического применения к литературе и культуре эпохи так называемого развитого социализма известного положения о том, что «мы исходили и исходим из того, что у нас сложилась новая историческая общность – советский народ, в основе которой лежит нерушимый союз рабочего класса, крестьянства и интеллигенции при ведущей роли рабочего класса, дружба всех наций и народностей страны»2. Не углубляясь в социологические, исторические и философские аспекты данной формулы, хотелось бы лишь напомнить, что в свое время столь участившиеся попытки прямолинейно проиллюстрировать (именно проиллюстрировать!) ее на материале советской многонациональной литературы нередко получали явно упрощенческие, вульгарные по отношению к литературе оттенки, как это, впрочем, обычно происходит, когда политические, идеологические категории механически переносятся на искусство, без учета его специфического бытия, функционирования и самой природы. Исследователи, видимо, стремились к вполне благородной цели – показать единство и общность идейно-художественных поисков и решений во всех наших национальных литературах. Увы, при поверхностно-иллюстративном подходе результаты чаще всего оказывались не просто бессмысленными, но даже противоположными первоначальному замыслу литературоведа или критика, так как вместо единства и общности фактически доказывалась схожесть и одинаковость художественных поисков в произведениях писателей всех наших национальных литератур. Примеров тому множество, всех их не перечесть здесь, но все же хотелось бы напомнить их методологическую модель, порой доводящую до литературоведческих курьезов.
Так, например, один из вдумчивых исследователей наших восточных литератур (увы, я не вижу смысла сегодня упрекать задним числом кого-либо конкретно в «перегибах и заблуждениях», в которых повинны мы все – и писавшие, и молчавшие) пытается доказать идейно-эстетическое единство советской многонациональной литературы, зрелость и глубину взаимосвязей самых разных литератур народов СССР, сравнивая рассказ Ч. Айтматова «Лицом к лицу» и повесть В. Распутина «Живи и помни». Мол, Айтматов в своем рассказе «одним из первых в советской литературе нового периода затронул сложную, драматическую тему, связанную с отторжением человека от общества, с разрушением личности, изменившей общему делу и своей стране». А вот почти два десятилетия спустя «к сходному сюжету обратился талантливый русский прозаик В. Распутин – в его повести «Живи и помни» лицом к лицу в непримиримом поединке столкнулись правда высшего, общественного суда, олицетворенного в собирательном образе жителей далекого приангарского села Атамановка, мука и боль прекрасной русской женщины Настёны, осознавшей эту неумолимую правду, и эгоизм, страх, волчья мораль ее любимого и долгожданного мужа – фронтовика, ставшего, как и Исмаил, дезертиром».
Рассказ Ч. Айтматова, как известно, был опубликован в 1957 году, повесть В. Распутина – в 1974, но, с точки зрения исследователя, это лишь еще более убедительно обнажает их глубинные тематические и проблемные «связи»: «Вот так и сошлись разделенные большим промежутком времени линии художественных исканий Распутина и Айтматова, обнаружилась общность их стремления художественно осмыслить проблемы совести, вины, искупления, наказания, иными словами, коренные проблемы мировой литературы XX в.»3.
«Вот так и сошлись…» Исследователь, правда, ограничивает поле своих тематических и проблемных сравнений весьма неопределенным термином «советская литература нового периода», но все же у любознательного читателя возникает робкий вопрос, почему таким же образом «не сошлись» сюда же, на поприще дезертирства, десятки других героев самых разных произведений, начиная от «Тихого Дона» и кончая многими рассказами и даже романами прибалтийских писателей, где эта тема весьма активно разрабатывалась, а если взглянуть еще шире, скажем, за пределы советской литературы, то почему же не явились на литературоведческие «сборы» множество других дезертиров, например, из произведений Э. М. Ремарка и Э. Хемингуэя, да и отсутствие бравого солдата Швейка как-то трудно в данном случае не приметить… Я, конечно, утрирую, но ведь если даже отойти от темы дезертирства вообще и сосредоточиться на более благородном поприще для всеобщего сошествия героев, которое предполагает исследователь, говоря о проблемах «совести, вины, искупления, наказания» и т. д., то действительно просто трудно вообразить себе какое-либо яркое произведение советской и мировой литературы XX века, которое «не подошло бы» для еще более удивительных и смелых поисков «тематической и проблемной близости».
Прошу понять меня правильно – речь идет не об отдельных казусах или перегибах в наших исследованиях многонациональной советской литературы. Множество подобных, а пожалуй, еще более хлестких примеров «идейно-эстетического единства литератур народов СССР» можно было бы привести из критических статей, коллективных научных трудов и солидных диссертаций. Мне уже приходилось писать о настойчивом, уже в нескольких статьях повторяющемся «сравнении по аналогии» (тематической, проблемной, жанровой и т. д.) романов литовца Й. Авижюса «Потерянный кров» и латыша В. Лама «Кукла и комедиант». При изолированном подходе к проблеме единства и взаимодействия национальных литератур исследователи обрекают себя на выискивание схожих характеров, ситуаций, деталей, сюжетных линий и т. д. и, конечно же, обнаруживают немало общего и у Авижюса, и у Лама. Но при более пристальном взгляде оказывается, что общими-то являются здесь не художественная проблематика, а лишь сами литературоведческие схемы и «мерила», с которыми исследователи подходят к разным национальным произведениям. Речь идет, в сущности, о псевдонаучной методологии в выявлении взаимодействия и взаимообогащения национальных литератур. Ну что, в конце концов, из того, что литературовед (впрочем, совершенно справедливо) констатирует, что и Авижюсу, и Ламу важно исследовать поведение личности в условиях гитлеровской оккупации, выявить «в человеке возможности преодоления обстоятельств в условиях необычайно трудных, требующих от человека величайшего напряжения душевных сил, настойчивости, воли», что обоих «романистов волнуют острые вопросы действительности, большие проблемы национальной жизни, судьбы народов и то, как они преломились в сознании героев» (стр. 183, 184), что оба писателя вглядываются в «смятенный мир» своих героев, ведут читателя «по сокровенным лабиринтам сердца», чтобы показать, сколь сложно духовное, идейное самоопределение личности и т. д.?
Словом, что из всего этого получается, если отбросим «методологическую эффективность» и демонстрацию исследовательской эрудиции в обширном царстве нашей многонациональной литературы? Откровенно говоря, обнаруживается обыкновеннейший поиск «общих мест» в поразительно разнообразных и самобытных произведениях наших национальных писателей. Впрочем, поиск не столь уж безвинен. При помощи подобных методологических изысканий, совершенно оторванных, надо сказать, от исторически конкретного развития каждой из этих литератур, о чем еще пойдет речь, мы просто «замазываем», нивелируем их самобытность, как и оригинальность крупных советских писателей. Ведь к какому же выводу приходит ранее упомянутый исследователь после тематически-проблемных сопоставлений произведений Ч. Айтматова и В. Распутина? К выводу весьма серьезному, а именно, что не только на ранних этапах своего творчества, но и поныне в новых своих произведениях оба писателя шагают в одном и том же направлении, перекликаясь и, конечно же, корректируя друг друга: «Вместе с тем В. Распутин обогатил и укрупнил (повесть, конечно, крупнее, чем рассказ! – А. Б.) социально-психологический анализ изображаемой ситуации в духе идейно-художественных исканий советской многонациональной литературы 70-х годов, и поэтому его повесть вступает одновременно в творческую перекличку с произведениями Айтматова последних лет, нравственный максимализм которых выявляется уже на совсем ином, нежели в ранних произведениях, социально-историческом материале» (стр. 89 – 90).
Вот как тесно «сошлись»! Пожалуй, их теперь и вовсе «не оторвать» друг от друга…
И это, на мой взгляд, самая существенная методологическая ошибка в наших исследованиях феномена многонациональной советской литературы. В жертву настойчиво искомой «общности», а по сути дела – внешней схожести в отдельных элементах или структурных плоскостях (тематической, ситуационной, сюжетной и т. п.) художественного произведения приносятся его самые существенные идейно-художественные категории и свойства, прежде всего художественная индивидуальность писателя, национальная самобытность, предопределяемая долговечными фольклорными и литературными традициями каждого народа, не говоря уже о разной «жанровой содержательности» произведений, которые механически сравниваются, так сказать, по «второстепенным показателям».
Если судить только по ним, скажем, по теме дезертирства или фабульной линии одного героя (и Улдис у В. Лама, и Гедиминас у Й. Авижюса после ряда испытаний идут к партизанам), то действительно может показаться, что Айтматов и Распутин, Авижюс и Лам весьма схожи, ибо разрабатывают почти одни и те же темы, ситуации, проблемы и т. д. Впечатление схожести и похожести усиливается еще и тем, что из поля зрения исследователя полностью выпадают уникальные художественные системы, в которых развертываются схожие темы, ситуации, конфликты. На фоне торжествующей общности весьма несущественной представляется неповторимая многоплановость айтматовского письма, насыщающего реальные ситуации и характеры возвышенным лиризмом и мифической содержательностью в духе восточной культуры, равно как и уникальная бытовая точность и нравственная жгучесть распутинской прозы, осененной духовной напряженностью великой русской литературы XIX века. Аналогично малоинтересными оказываются и принципиальные различия художественных миров Авижюса и Лама, хотя о них свидетельствуют даже явные различия жанровой содержательности в многотомной эпопее Авижюса, осмысляющего исторические судьбы нации, и в социально-психологическом романе Лама, интересующегося самоопределением личности вопреки «давящим обстоятельствам».
Исследование всех этих идейно-художественных различий и принципиального своеобразия произведений разных национальных литератур в подобных случаях сравнительного сопоставления вовсе отсутствует или опять-таки заменяется расхожими «магическими словами». Например, показательную схожесть в героях и ситуациях у Ч. Айтматова и В. Распутина можно всегда «диалектически смягчить» каким-нибудь спасительным термином, вроде «национальный колорит»: «Преданность своему супружескому долгу, верность семейному укладу, нераздельность своей судьбы с судьбой мужа роднит образы киргизской крестьянки Сейде и русской крестьянки Настёны, хотя каждый из них отмечен собственным национальным колоритом» (стр. 89; подчеркнуто мною. – А. Б.).
Или, например, можно задумать и написать целую статью о прибалтийской прозе и в изобилии найти в ней «явления, характерные для современного литературного процесса в целом, что обусловлено единством социальных и идейных основ нашей жизни (с максимализмом нравственных критериев, с напряженностью кризисных ситуаций мы встречаемся и в произведениях литовца Йонаса Авижюса, и белоруса Василя Быкова, и эстонца Пауля Куусберга, и украинца Олеся Гончара, и латыша Висвалда Лама, и русского Бориса Васильева)». Картина опять-таки получается досадно монотонная, но ее всегда можно подкрасить все тем же «магическим», во вступлении или в финале вскользь выдвинутым заявлением, что «общие черты, соответствующие новой жизненной проблематике, интеллектуальному и эмоциональному богатству человека социалистического общества, своеобразно преломляются в каждой национальной литературе в связи с особенностями ее художественного и общественного развития» (стр. 210; подчеркнуто мною. – А. Б.).
Примеров подобных «диалектических громоотводов», повторяемых словно заклинания утверждений о «единстве и своеобразии», о волшебной «национальной специфике», о «неповторимости путей и поисков» советских писателей всех наших народов и т.д. можно было бы также привести множество и даже составить их «прагматическую классификацию» для дальнейших успешных литературоведческих изысканий такого рода, но, увы, боюсь, что все это будет напрасный труд, пока мы лишь попутно декларируем, называем их, почти не задумываясь, а может быть, и не осознавая их смысла и значения в становлении и развитии советской многонациональной литературы.
Да и «громоотводы» ли это? Это скорее «фиговые листки», которыми мы тщетно пытаемся прикрыть всячески выпячиваемую «схожесть и похожесть» всего разнообразия советских литератур и писателей. Я лично не очень-то удивился, когда после встречи советских и американских писателей в Вильнюсе в ноябре 1985 года Артур Миллер по возвращении в США в своем интервью, в основном положительно отозвавшись о необходимости подобных встреч и откровенных дискуссий, дабы лучше познать друг друга, тем не менее сказал, что, по его мнению, пока это им, американцам, удается с трудом. И вот по какой причине (цитирую речь А. Миллера в Вильнюсе): «Мы здесь собрались строить мост дружбы между двумя культурами. Само собой разумеется, мы собрались поговорить не только о литературе. Я уже раньше участвовал в подобных встречах, и мне всегда казалось, что на них мы говорим иначе, нежели тогда, когда встречаемся лично. Поэтому все происходит официально и дипломатически, а именно этого могло бы и не быть. Скажу откровенно, одна из проблем, с нашей точки зрения (с вашей она, может быть, не столь велика), – это то, что, кроме нескольких людей, мы не всегда способны отличить вас друг от друга. Тут две причины. Во-первых, мы читаем меньше ваших произведений, чем вы наших. Во-вторых, дискутируя с вами по любому более или менее щепетильному вопросу, мы слышим от вас одно и то же. Поэтому становится трудно различать вас. Невозможно определить вашу индивидуальность». Обидные слова, и сам А. Миллер, видимо, ощутил это в Вильнюсе, ибо позже в интервью признал, что он «и сам, наверное, почувствовал бы себя оскорбленным, если бы в отношении нас, американцев, кто-то сказал, что нас невозможно отличить друг от друга». Вспоминая свой тогдашний разговор с М. Слуцкисом, который тут же заявил ему, что «все мы разные», американский драматург, которого как художника слова, конечно же, нельзя заподозрить в отсутствии внимания к бытовым деталям или особенностям человеческих характеров, сразу же согласился: «Конечно, разные, иначе и быть не может. Но вы как-то на один манер ведете себя с нами. Только это я и хотел сказать. Если бы я действительно думал, что вы не отличаетесь друг от друга, я бы не приехал сюда».
Напомню, что встреча советских и американских писателей в Вильнюсе происходила именно в те дни, когда в Рейкьявике вели переговоры М. Горбачев и президент США Р. Рейган. И разумеется, здесь не к месту рассуждать о множестве политических, идеологических, культурных и прочих проблем в диалоге советских и американских политиков и писателей, их общих попытках установить контакты и найти приемлемые условия мирного существования народов СССР и США. На позиции А. Миллера я остановился лишь в контексте литературоведческих проблем данной статьи. Нет ли и нашей, литературных критиков и литературоведов, вины в том, что многообразие советской многонациональной литературы столь часто напоминает однообразие, что наши талантливейшие писатели становятся в разных исследованиях столь похожими друг на друга, что со стороны, не зная их книги, трудно этих авторов отличить, заинтересоваться ими для более основательного и прямого читательского знакомства?
Ведь даже самые веские слова об единстве и богатстве, об уникальности и самобытности, о всеобщности и специфичности советской многонациональной литературы от частого полуавтоматического употребления при построении схоластических литературоведческих концепций попросту «размагничиваются», превращаются в безликий штамп, пустую фразу, ничего конкретного и реального не подразумевающую. Не на наших ли глазах повторяется процесс, о котором предупреждал В. И. Ленин, когда говорил, что «всякое общее историческое соображение, применяемое к отдельному случаю без особого разбора условий именно данного случая, становится фразой»?4
ИСТОРИЧЕСКИЕ УРОКИ И ПРОГНОЗЫ
В последнее время мне все чаще начинает казаться, что в критических и литературоведческих работах, посвященных нашей многонациональной литературе, мы теряем нечто существенное. Может быть, самое важное…
Да, мы научились, умеем и можем выстраивать многосложные концепции, проводить межлитературные параллели, выявлять «глубинные тенденции» в литературном процессе, мы смело открываем основные закономерности его развития, бдительно отмечаем (правда, с солидным опозданием) скачки, а чаще говорим об успехах и неизменном восхождении в той или иной литературе, ведем пространнейшие и весьма шумные дискуссии с появлением той или иной книги, да так горячо спорим, что порой уже забываем или лишь из вежливости упоминаем автора произведения, по поводу которого ломаются копья и сводятся личные или групповые счеты воинствующей братии…
Боже, как это древние греки даже в самый разгар Троянской войны умудрялись не забывать, что война то идет из-за прекрасной Елены!..
Иначе говоря, мы пренебрегаем той простой истиной, что каждая талантливая книга создается творческой индивидуальностью, мы теряем из виду замечательных творцов нашей литературы, упускаем самобытность и тембр их голоса, своеобразие стиля и художественного мышления. А ведь именно творческая индивидуальность талантливого писателя во все времена представляла, и ныне, естественно, представляет, в литературе главную и основополагающую ценность. Именно в ней таится жизненная сила литературы, хранится тайна неисчерпаемых возможностей художественного слова, живые источники всего, что мы именуем подлинной литературой.
И самое главное – устами талантливого писателя глаголет дух и мудрость его народа или народности.
Не разучились ли мы прислушиваться и слышать этот глас?
Ведь источники его сокрыты в самой глубине художественного образа, воплощающего не только индивидуальное мироощущение писателя, но и более древние, в самом языке хранящиеся формы восприятия мира тем или иным народом. Сосредоточивая свое внимание на отраженных в произведении исторических событиях и фактах, региональных конфликтах и традиционных характерах, чертах народного быта и этнографических деталях, мы фактически разучились (или еще не научились) раскрывать и анализировать те глубинные пласты национального своеобразия литературы, которые выдающийся немецкий мыслитель-гуманист, основоположник теоретического языкознания Вильгельм фон Гумбольдт называл «языковым мировидением». Гумбольдтовская «внутренняя форма языка» – это не еще одна, как недавно утверждалось, гуманистическая утопия, ушедшая в далекое прошлое, а плодотворнейшая научная концепция, построенная на долголетнем кропотливом сравнительном изучении самых разных языков, постигавшая структурное своеобразие их семантики и историческую уникальность: «Язык, не только понимаемый обобщенно, но каждый в отдельности, даже самый неразвитый, заслуживает быть предметом пристального изучения… Разные языки – это не различные обозначения одного и того же предмета, а разные видения (Ansichten) его… Путем многообразия языков непосредственно обогащается наше знание о мире и то, что нами познается в этом мире; одновременно расширяется для нас и диапазон человеческого существования»5.
Даже не входя в суть идеи «языкового мировидения» с точки зрения современного языкознания, нетрудно представить себе ее аккумуляторную плодотворность для литературы, «первоэлементом» которой является язык. На более же высоком, а именно на социально-философском уровне «языкового» статуса Гумбольдт воедино связывал понятия «язык» и «народ» (что для него то же самое, что и «нация»), ибо неповторимое «языковое сознание народа» определяется тем, что язык не просто набор готовых этикеток, а по своему «способу построения и по действию это особая и самостоятельная сущность, индивидуальность; сумма всех слов, язык – это мир, лежащий между миром внешних явлений и внутренним миром человека». Кто сегодня помнит об этом, хотя, по словам Г. Рамишвили, автора предисловия к русскому изданию трудов немецкого языковеда, действительно «нужно было гениальное прозрение Гумбольдта, чтобы усмотреть в этом функцию и назначение языков как различных путей содействия осуществлению общечеловеческой задачи – «превращения мира в мысли» (Verwandlung der Welt in Gedanken)»6.
Откровенно говоря, идея Гумбольдта о «языковом мировидении» – это вовсе не забытое «белое пятно» в современном языковедческом и литературоведческом мышлении, а, на мой взгляд, глубочайшая и плодотворнейшая методологическая гипотеза для новых и серьезных литературоведческих исследований всемирной, в том числе и нашей многонациональной, литературы. Исследований прежде всего сравнительных, ибо в системе Гумбольдта, в сущности и посвятившего себя сравнительному изучению языков, каждый естественный язык, по словам Г. Рамишвили, это «не замкнутая сфера значений, исключающая всякое другое «видение» и замыкающая тем самым горизонт понимания, а открытая система, включенная в динамический процесс культурного обмена с другими языками».
Говорю «плодотворнейшая гипотеза», а уже слышу множество сомневающихся или просто скептических голосов, и, к своему же огорчению, среди них узнаю и свой собственный голос…
Дело, думается, прежде всего в том, что в наши дни чрезвычайно широкое распространение получило воззрение на язык как на формальное, условное, внутренне бессодержательное средство человеческого общения. Об угрозе подобного упрощенного воззрения предупреждал и Гумбольдт, обеспокоенный чисто прагматическим взглядом и на язык, и на сокрытый в нем «дух народа»: «Мы не должны представлять себе даже первоначальный язык ограниченным скудной толикой слов, как, пожалуй, по привычке думают люди, которые, вместо того чтобы объяснить возникновение языка исконным призванием человека к свободному общению с себе подобными, отводят главную роль потребности во взаимопомощи…» «Человек не так уж беззащитен, и для организации взаимопомощи хватило бы нечленораздельных звуков»7. Парадоксальная мысль о возможности вполне нормального межчеловеческого общения при помощи «нечленораздельных звуков», на мой взгляд, не менее значительна и злободневна сегодня, чем идея о «языковом мировидении». В сущности, это две крайние точки зрения на язык и его функции в современном мире. Притом обе эти точки, хотя и относятся прежде всего к языку, сегодня неизбежно проявляются и при рассмотрении литературы, хотя, разумеется, скорее не прямолинейно, а косвенно, подспудно.
Впрочем, не всюду подспудно. Современный книжный рынок, например американский, до крайности ярко обнажил обе тенденции, и, по-моему, не стоит от этого отмахиваться как от совершенно чуждого и неинтересного нам (даже теоретически!) явления. Не так давно мне довелось непосредственно столкнуться с американским книжным рынком, с миром американской книги, и, конечно же, меня, как и всякого с этим столкнувшегося, поразила очевиднейшая непропорциональность в отражении обоих упомянутых тенденций на прилавках книжных магазинов США.
Львиную долю здесь занимают книги, которые с литературоведческой точки зрения действительно пришлось бы назвать написанными на уровне «нечленораздельных звуков», если под этим понятием на сей раз мы будем иметь в виду универсальные стереотипные «кирпичи», стандартные клише, из которых почти механически сооружаются произведения самых популярных прозаических жанров. Прежде всего, это научная фантастика (science fiction) и приключенческие романы (adventures), вестерны, детективы, «романы ужасов» (thriller), эротические произведения (blue story, horrid story, porno), сентиментально-романтические повествования (romance) и прочее, как-то: астрологические гороскопы и сонники (mystic dream book), учебники хорошего тона и плотской любви, мемуары отставных политиков, кинозвезд, а то и просто… девиц легкого поведения (вроде некоей Ксавиры Голлендер, «перелюбившей» на своем веку, по ее признанию, более пяти тысяч мужчин) и т. д.
Практически в каждом магазине (я сейчас не говорю о магазинах академической научной книги) сия так легко классифицируемая печатная продукция составляет подавляющее большинство предлагаемого читателю товара, так что ему – даже при всем удобстве подобной жанровой классификации – не очень-то легко отделить зерно от плевел, ибо следует признать:

  1. И. Г. Неупокоева, Национальные литературы в системе всемирной литературы. – Сб.: «Современные буржуазные концепции истории всемирной литературы», М., 1967, с. 15.[]
  2. Л. И. Брежнев, Отчет Центрального Комитета КПСС и очередные задачи партии в области внутренней и внешней политики, М., 1976, с. 98.[]
  3. »Взаимодействие литератур и художественная культура развитого социализма», кн. I, М., 1977, с. 89. Далее ссылки на эту книгу даются в тексте.[]
  4. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 35, с. 373.[]
  5. Вильгельм фон Гумбольдт, Избранные труды по языкознанию, М, 1984, с. 9.[]
  6. Там же, с. 12, 13.[]
  7. Вильгельм фон Гумбольдт, Избранные труды по языкознанию, с. 15, 14 – 15.
    []

Цитировать

Бучис, А. Судьба национального в современной литературе / А. Бучис // Вопросы литературы. - 1988 - №2. - C. 3-37
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке