Не пропустите новый номер Подписаться
№3, 2019/История русской литературы

Судьба. Характер. Исповедь. Круглый стол к 90-летию Василия Шукшина. Подготовка текста и публикация П. Глушакова

DOI: 10.31425/0042-8795-2019-3-12-41

Павел Глушаков. Василию Макаровичу Шукшину девяносто. Откровенно говоря, не верится. Однако пафосно провозгласить — «Наш современник Василий Шукшин» — тоже нельзя: казалось бы, неуловимо, но прошло не только время, изменилась сама эпоха. Она определенно постшукшинская (как, впрочем, она и посттолстовская, постчеховская — и это уже давно никого не пугает). Означает ли это, что личность и творчество Шукшина невозвратно отошли в епархию пресловутого «многоуважаемого книжного шкафа»? И если так, то очевидна необходимость внимательнее рассмотреть тех соседей по книжным полкам, которые составляют окружение и контекст писателя, тех самых вечных спутников.

В прозе Шукшина не просто заговорил, но стал мыслить (иногда чудно, нелепо) тот огромный народный материк, который оставался в русской интеллектуальной культуре почти неизведанным и пугающе тайным (в какой-то степени это отразилось в словах Степана Верховенского из «Бесов» Достоевского: «Русская деревня, за всю тысячу лет, дала нам лишь одного комаринского»). И пусть из этих глубин первыми поднялись чудики, смелые и задиристые, но не самые глубокие и последовательные в своих проявлениях (они и в своей среде были отчасти маргиналами, как и большинство пионеров человеческой цивилизации),  — такое явление вполне понятно: это были первопроходцы от мира бессловесности («я фольклорный элемент») в иной, чужой для них мир. И судьба чудиков была трагична — они бросились в неизведанное, оторвавшись от материнского лона, но, естественно, не стали «своими» в этом дивном новом мире. Высмеянные и непонятые, они доживали на задворках непокоренной ими цивилизации (иногда только предаваясь мечтам при ясной луне). Но их дело не пропало — хоть на мгновенье остановился пораженный их чудным явлением современный человек, что-то невиданное он увидал в себе, глядя в этих маргинальных пришельцев как в зеркало. Это было познание русской культуры, познание ею самой себя.

Но — Шукшин пошел дальше. Неслучайно один из его рассказов так и назван: «Смелые идут дальше». Он не стал мастером одной темы, виртуозом одной песни; его чудики были только частью волновавшей его проблемы. Шукшин намеревался говорить о целом. Это почти неслыханное намерение, кажется, и было уловлено русской читательской публикой и зрителями его кинофильмов, и потому так оглушающе — звуком лопнувшей струны — «прозвучала» его кончина.

…Какое-то время слава Шукшина была по преимуществу кинематографической. Это и понятно: шукшинским зрителям, иногда еще не прочитавшим ни одной его строки, что-то становилось ясней в мире после «Калины красной». Воздействие было не только словом, а самой его личностью. Именно для таких «нечитателей», кажется, и не оставлял Шукшин занятий кинематографом, как бы понимая, что есть огромный пласт людей, не охваченных книжной культурой, людей, тем не менее нуждающихся в такого рода разговоре с ними.

Затем через понятные в сущности, но несколько затянувшиеся «краеведческие» пороги (и сегодня еще нередки определения типа «Шукшин — знаменитый алтайский прозаик») путь лежал через Сциллу и Харибду «присвоения» наследия писателя той или иной «противоборствующей» литературно-общественной средой. Не без потерь (больше репутационных, чем смысловых) миновала и эта пора.

«Куда ж нам плыть?» — этот совсем не шукшинский вопрос, наверное, всегда актуализируется благодаря приближению очередной памятной даты. Именно этой цели — пониманию личности и творчества Шукшина как «в дне сегодняшнем», так и в пространстве вечных смыслов — посвящен этот (не)юбилейный круглый стол, объединивший разные мнения очень непохожих людей. Задача составителя заключалась в том, чтобы избежать почти неминуемой для круглых дат пафосной патоки, а сосредоточить основное внимание на постижении феномена Василия Макаровича Шукшина.

Читатель обнаружит в этом материале и отложенную на 45 лет публикацию стихотворного отклика на кончину писателя, и критическую рецепцию тех или иных произведений Шукшина; от пристального взгляда не ускользнет определенная повторяемость некоторых шукшинских цитат и образов, используемых разными авторами. Однако думается, у каждого участника круглого стола свой Шукшин, неповторимый и неповторяющийся, видимый с разных точек зрения, различной временной дистанции, с позиций разного творческого и жизненного опыта.

Один материал, венчающий всю подборку, стоит все же особняком, и не только потому, что его автором является дочь художника. Дело еще в том, что в заключительном этом тексте каким-то неожиданным эхом отозвались слова инициатора европейской Реформации: «На том стою и не могу иначе» . Слова, которые мог бы произнести и Шукшин. Или уже произнес, а их не расслышали…

Александр Большев. Шукшинские рассказы варьируют ситуацию бунта героя-чудика против нормы, которую навязывает ему окружающая действительность. Герой отчаянно пытается проявить свою индивидуальность, но подлинная личностная самореализация ему не удается, и в результате бунт приобретает откровенно деструктивные, зачастую абсурдно-нелепые формы. Шукшинские герои живут в поисках утраченного праздника.

Напомню несколько типичных для Шукшина сюжетов. Степка, герой одноименной новеллы, убегает из лагеря, где отбывал наказание, за три месяца до окончания срока; удивленному милиционеру-односельчанину беглец объясняет, что душа его потребовала отдыха и праздника, а теперь, побывав дома, он готов сидеть сколько угодно. Витька Борзенков («Материнское сердце»), приехав накануне свадьбы на городской рынок продавать сало, знакомится у винного ларька с девушкой легкого поведения, в гостях у которой обретает иллюзию вожделенного праздника: «Вот она — жизнь! — ворочалось в горячей голове Витьки. — Вот она — зараза кипучая, желанная. Молодец я!» Проснувшись вскоре в канаве без денег, Борзенков решает отомстить жителям города за ограбление и все у того же ларька разбивает нескольким прохожим (ни в чем не повинным, разумеется), а заодно и милиционеру головы флотским ремнем со свинцовой бляхой. В момент драки «оскорбленная душа его возликовала и обрела устойчивый покой». Андрей Ерин ненадолго обретает праздник и душевный покой с помощью микроскопа, через который вместе с сыном-пятиклассником рассматривает «микробов», вынашивая грандиозные планы избавления человечества от заразы. Блаженство героя разрушает прагматичная жена, которая отвозит прибор в комиссионку. Костя Валиков («Алеша Бесконвойный») устраивает себе праздник каждую субботу: игнорируя обязательный для колхозников рабочий день, герой с самого утра топит баню. На упреки и увещевания жены он кричит: «Что мне, душу свою на куски порезать?!» И та отступается, вспомнив, что в похожей ситуации застрелился старший брат Кости Иван. Во время семейной ссоры Иван «стал биться головой об стенку и приговаривать: «До каких же я пор буду мучиться-то?! До каких?! До каких?!» Дура-жена вместо того, чтобы успокоить его, взяла да еще подъелдыкнула: «Давай, давай… Сильней! Ну-ка, лоб крепче или стенка?» Иван сгреб ружье… Жена брякнулась в обморок, а Иван полыхнул себе в грудь».

Шукшинский герой инфантилен, и его детская чистота, как правило, вызывает читательские симпатии. И с женщиной, будущей женой, у него все складывается хорошо на первом этапе отношений, на романтическо-игровой стадии ухаживания и сватовства. Конфликты же возникают и обостряются потом, когда супружество входит в будничную колею и начинается взрослое существование, требующее серьезности и ответственности. Женщина принимается обустраивать быт, ориентируясь на сложившиеся в обществе житейские стандарты, подчиняет свои интересы заботам о детях и того же ждет от супруга — но напрасно.

Как правило, семейный конфликт у Шукшина начинается с упреков в легкомыслии и беззаботности, которые жена обрушивает на мужа, при этом ставя ему в пример других людей, живущих «правильно». Героя больно ранит это игнорирование его неповторимой индивидуальности, стремление унифицировать его, поставить в общий ряд, он в ответ обвиняет жену в ограниченности и меркантильности и пытается объяснить, что у него есть душа (то есть уникальная личностная первооснова) и что она болит и требует праздника. В свою очередь жена, вынужденная в одиночестве нести бремя хозяйственно-бытовых забот, воспринимает традиционные мужские ссылки на страдающую душу с крайним раздражением (не следует забывать, что супружеские ссоры у Шукшина редко обходятся без алкоголя, являющегося основным релаксантом для чудика), видя в этом лишь проявление безответственности.

«Душа» и «праздник» — ключевые слова в лексиконе шукшинского чудика. Зачастую рассказ и начинается с того, что у героя мучительно болит душа. Боль и тоска — реакция на катастрофическое отсутствие в жизни праздника. Вот типичный пример — зачин рассказа «Верую!»:

По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая… Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками — ласкала и тянулась поцеловать.

<…>

— Но у человека есть также — душа! Вот она, здесь, — болит! — Максим показывал на грудь.  — Я же не выдумываю! Я элементарно чувствую — болит.

— Больше нигде не болит?

— Слушай! — взвизгивал Максим. — Раз хочешь понять, слушай! Если сама чурбаком уродилась, то постарайся хоть понять, что бывают люди с душой. Я же не прошу у тебя трешку на водку, я же хочу… Дура! — вовсе срывался Максим, потому что вдруг ясно понимал: никогда он не объяснит, что с ним происходит, никогда жена Люда не поймет его. Никогда! Распори он ножом свою грудь, вынь и покажи в ладонях душу, она скажет — требуха. Да и сам он не верил в такую-
то — в кусок мяса. Стало быть, все это — пустые слова.

Причина душевной боли Максима Ярикова состоит в том, что его, как и остальных чудиков, мучает шаблонность, стереотипность собственного существования (всё как у всех!), он жаждет праздника. Обрести праздник (а тем самым и покой) в художественном мире Шукшина — это значит вырваться из круга буднично-монотонного прозябания, подняться над суетой, раскрыться, добиться самореализации, отыскать свою, подлинную, а не суррогатную жизнь. В поисках этого праздника герой и встает на путь бунта против поведенческих норм.

Остервенело ругаясь с женщиной-женой, чудик неизменно противопоставляет ее женщине-матери, и это понятно: ведь для матери он всегда особенный, неповторимый, она ничего не требует от сыночка, жалеет его.

В рассказах Шукшина конфликт героя с миром, когда принимает форму супружеского противостояния, чаще всего обнаруживает одновременно и фарсовые, и трагические черты. Иногда сугубая анекдотичность ситуации, составляющей основу сюжета, заслоняет от читателя неразрешимость мучающих чудика проблем, но трагедия неудавшейся самореализации всегда остается именно трагедией. Когда у Шукшина милые бранятся, они отнюдь не тешатся, и хотя до ружья или топора дело доходит сравнительно редко, словесные баталии сопровождаются яростным накалом страстей.

Совсем иное дело — шукшинский кинематограф: здесь трагедия замещена мелодрамой. Ярким примером этого мелодраматизма, которого мы не найдем в прозе писателя, является история Егора Прокудина из «Калины красной». Перед нами типичный чудик, который в поисках пресловутого праздника встал в молодости на путь бунта против житейских шаблонов, и этот путь довольно предсказуемо привел его в уголовную среду. Разочаровавшись в блатной романтике, помятый жизнью и отмотавший срок Егор, увы, не способен адаптироваться к обыденному существованию тракториста-колхозника. Ему, неисправимому чудику, позарез необходим праздник, без которого душа надрывается от боли. Как говорил Иван, герой рассказа «В профиль и анфас»: «…Конь тоже работает… Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит?» И симпатичная Люба, ставшая спутницей жизни Егора, никак не поможет решить проблему его персональной самореализации.

В литературном тексте такой герой, пожалуй, после отчаянного озорства и алкогольных эксцессов совершил бы само­убийство — наподобие Ивана Валикова или Спирьки Расторгуева. В фильме же отнимают у Егора жизнь злые (и очень трафаретные) бандиты, не простив бывшего подельника за выбор светлого пути. Можно ли поверить, что, если бы не бандитская пуля, жил бы счастливый труженик-семьянин Прокудин и радовался, позабыв про боль в душе и исступленную жажду праздника?!

Алексей Варламов. Из всего написанного и сказанного о Шукшине самым точным мне представляется суждение Валентина Григорьевича Распутина: «Если бы потребовалось явить портрет россиянина по духу и лику для какого-то свидетельства на всемирном сходе, где только по одному человеку решили судить о характере народа, сколь многие сошлись бы, что таким человеком должен быть он — Шукшин». Помню, что когда я впервые прочитал эти слова, то мне показалось, что в них есть некоторое преувеличение, восторженность, субъективная оценочность. Ну в самом деле, а почему именно Шукшин? Не Гагарин, например, не Высоцкий, не Лев Яшин, не Королев или не маршал Жуков? Да мало ли славных людей, героев, тружеников было в русском народе и почему Василию Макаровичу Шукшину отвел Валентин Распутин таинственную роль представлять русский народ перед другими языками? Только погрузившись в биографию Шукшина, я вдруг понял, до какой степени Распутин был прав.

Шукшин был русским человеком советского времени. Это очень важное и мучительное противоречие и непротиворечие в его жизни. Ключевое. Ему было три с половиной года, когда арестовали и расстреляли его отца, обыкновенного русского мужика, крестьянина, и сын с детства нес на себе печать отверженности. «У-у, вражонок идет!» — кричали ему вослед в деревне, а мать презрительно звали сибулонкой (то есть женой арестанта, заключенного сибирских лагерей). Чтобы избежать этой судьбы для себя и двух своих детей, Мария Сергеевна второй раз вышла замуж и вскоре второй раз овдовела (муж погиб на войне). Но отныне она была вдовой фронтовика, и ее дети больше не были врагами народа. А сыну она словно нашептывала, внушала: ты должен стать великим. Позднее это отольется в вопрос, который Шукшин задал Георгию Буркову: «Ты знал, что будешь знаменитым? А я знал». Или как он писал сестре Наталье еще в студенческие годы: «Мое спасение — в славе». Странная на первый взгляд, мысль, но очень шукшинская. Проблема в том, как он этой славы добился и кто ему помогал?

В годы войны во второй половине дома, где жила семья Шукшина, поселился первый секретарь райкома партии. Начальнику приглянулся любивший читать книги мальчишка (вот почему, кстати, байки о том, что Шукшин мало читал, — миф, сочиненный самим Василием Макаровичем), и он стал давать ему керосин для чтения долгими зимними вечерами, а потом именно благодаря этому человеку молодой колхозник получил паспорт и смог покинуть деревню. Шукшин это помнил, и его отношение к советской власти изначально было двойственным. С одной стороны, тупая, безжалостная, бесчеловечная машина, уничтожавшая все лучшее, что было в народе, с другой — в ее недрах встречались совестливые, порядочные люди. Шукшин неслучайно потом в одном из интервью скажет о том, что ему везло на добрых и отзывчивых людей. Он видел и запоминал и добро, и зло, идущее от власти, и очень рано научился находить с ней общий язык и — больше того — использовать в своих интересах. Был и ее любимым сыном, и нелюбимым пасынком, увидевшим и великую правду, и великую ложь своего времени.

Покинув Сростки шестнадцатилетним мальчишкой и оказавшись один на один с суровой послевоенной Россией, Шукшин чудом остался жив, не пропал, не связался с уголовниками, что было более чем вероятно (другой вариант своей судьбы он поведает потом в «Калине красной» в образе Егора Прокудина), работал на стройках, на заводах, служил в береговой флотской части в Крыму, вернулся и вновь покинул деревню, чтобы учиться и жить в Москве. Но вот очень важная штука! В отличие от многих крестьянских парней, всеми правдами и неправдами стремившихся попасть в город, позабыть свое происхождение, Шукшин от своего крестьянства никогда не отрекался. Он гордился им, берег в себе, хранил и не заменял, но прибавлял к крестьянину рабочего, а затем матроса береговой службы, точно так же как впоследствии прибавит к актеру режиссера и писателя. И даже те, кто относился к нему крайне враждебно, вынуждены будут признать и его интеллигентность, и философичность. Он, при всей своей кажущейся простоте, был сложным в прямом смысле этого слова человеком. Сложным — то есть сложенным, вобравшим в себя разные социальные приметы и грани общества.

Вот почему — защищая распутинскую мысль — именно Шукшин! В нем все сплелось, все соединилось, сплавилось, сошлось. И время, и место, и самый воздух. В нем, как ни в ком другом. Поразительна история его поступления во ВГИК, которую обыкновенно преподносят как некое чудо. Шутка ли, конкурс был больше ста человек на место, а алтайский парень одолел его с первого раза, оставив позади куда более подготовленных городских ребят. Понятно, что он поступил, потому что был невероятно талантлив, и набиравший курс великий Михаил Ильич Ромм это почувствовал. Однако дело было не только в личных способностях, но и в тех социальных бонусах, которыми Шукшин располагал. В отличие от многих абитуриентов, на момент поступления во ВГИК он отслужил в армии, отработал на заводе, наконец, был кандидатом в члены КПСС, и здесь тот самый случай, когда cоветская власть, гнобившая его семью в детстве, предоставила ему свой социальный лифт. В какой еще стране и при каком другом строе парень с его происхождением сделал бы такую карьеру! Так биография Шукшина, его curriculum vitae, вбирала в себя не только ужасы и провалы советского периода, но и его реальные достижения. И Шукшин это видел, и умел ценить. С одной стороны, никогда не прощал власти гибели отца (в том числе и потому, что был вынужден скрывать правду о нем в многочисленных анкетах, фактически от отца отрекаясь, и очень тяжело это впоследствии переживал). Но с другой, не стал выходить из партии, не примкнул к диссидентскому крылу, никогда не помышлял об эмиграции, хотя его отношения с начальством складывались очень непросто. Это касалось и цензуры в его фильмах (особенно в картине «Печки-лавочки»), и, конечно же, неснятого, фактически запрещенного фильма «Я пришел дать вам волю» о вековом противостоянии народа и власти в России.

«Что, русский бунт хочешь показать? Не выйдет», — вот проницательные слова одного из тогдашних киношных командиров. И тем не менее Шукшин упрямо добивался своего. Не протестовал, не бунтовал, не выходил на площадь, отдавая энергию сопротивления своим героям. Читал самиздат и в то же время получал государственные награды. Ходил на прием к высокому начальству, вплоть до Политбюро, и выбивал разрешение снимать свое кино о русском бунте. Когда его уже нельзя было никак остановить, был убит. Буквально или метафизически, но смерть Шукшина была именно убийством и не чем иным.

Он был очень широк в своих дружеских и приятельских связях. Марлен Хуциев, Василий Белов, Белла Ахмадулина, Анатолий Заболоцкий, Андрей Тарковский, Георгий Бурков, Виктор Некрасов, Георгий Товстоногов, Олег Табаков… Люди очень и очень разные. Но Шукшин был даже не над схваткой, а больше, чем эта схватка. Никто не мог целиком вместить его, но он вмещал в себя все. Как писатель он начинал в кочетовском «Октябре», потом ушел в «Новый мир» Твардовского. Когда «Новый мир» закрыли, выбрал для себя «Наш современник». Но везде оставался самим собой — Шукшиным. Не примыкал ни к какой партии. Потому что мог быть только вождем. Любил Солженицына (и Александр Исаевич, называя любимых своих современных русских писателей, тоже называл всегда Шукшина) и в то же время очень уважал Шолохова. Восхищался им, но очень странно изобразил в пьесе «До первых петухов». От атеизма, смешанного с жадным любопытством к Церкви в 60-е (и отсюда такие рассказы, как «Верую!»), двигался в сторону христианства. От анархизма к государственности. Он действительно пронзил собою всю Русь.

Был замечательно равнодушен в творчестве к нерусским людям. Попросту о них не писал. И добрые, и злые, и трусы, и негодяи, и герои — все у него люди русские. Никого в бедах русского народа не винил, никому не кадил, не угождал. Был скрытен, шифровался, мало кому доверял, упрямо шел своей дорогой. Но оглядываясь сегодня на шукшинский путь, мы понимаем, что он и был нашей сердцевиной, нашей правдой, в которой есть место всем — и патриотам, и либералам, и реалистам и модернистам, и правым, и левым — всем, кто не представляет себя без России. «Родина — это серьезно», — вот одна из его излюбленных мыслей.

Нам очень не хватает Шукшина. Не хватало в 1991-м и 1993-м. Недостает сегодня в наших спорах о России, о русском пути, о свободе и государственности. Не хватает, чтобы понять, сбылось или нет его «Не сейчас, нет. Важно прорваться в будущую Россию»?

Прорвались ли мы?

Евгений Водолазкин. Есть писатели, которых можно представить в каком-то другом историческом и культурном окружении. Василий Макарович Шукшин немыслим без России его, шукшинской, эпохи.

Замечательны его короткие рассказы. Это чеховская традиция, потому что образцы таких рассказов дал прежде всего Чехов. Чеховская глубина и тонкость у Шукшина соединены со щемящим чувством к так называемому простому человеку (я говорю «так называемый», потому что простых людей нет, все по-своему сложно устроены). Чудики Шукшина украшают мир, помогают мириться с тем, с чем мириться порой очень и очень нелегко.

Порой задумываешься: «Ну что же это такое? Почему как-то все разваливается?» Неустроенность нашей жизни до некоторой степени компенсируется особым состоянием духа. Трудно быть одновременно мечтателем и дельцом, тут уж что-то одно.

В Шукшине я вижу и традиции Лескова: у того ведь тоже чудики. Если праведник, то квартальный или инженер, занятия для праведников неожиданные. Лесков способен разглядеть праведничество там, где его вроде бы не должно быть. Шукшин учит находить радость жизни в совершенно неожиданных местах. У Шукшина, с одной стороны, хорошее знание предшественников, а с другой, знание жизни, это редкое сочетание. Его рассказы лежат в литературной традиции, но при этом абсолютно новы и свежи, поэтому такое удовольствие его читать.

Василий Макарович пользуется разными художественными языками. Очень интересное сочетание — кино и литература. Мне это сейчас близко, потому что, возможно, скоро экранизируют роман «Лавр». Благодаря Шукшину я понял, что нельзя буквально воспроизводить литературный текст в кино. Кино и литература работают по совершено разным законам: литература рассказывает, а кино показывает. Эта разница между текстом и картинкой фундаментальна и до конца не преодолима.

Шукшин прекрасно владеет обоими языками. Он не переводит литературу на язык кино — он создает действительность заново. К тому же он замечательный актер. Возрожденческий такой универсализм, явленный в советскую эпоху.

Шукшин абсолютно настоящий, в нем нет ни капли пустого экспериментаторства. Он говорит очень просто о своей боли или о своей радости. Настоящий как теперешний. Как настоящее время. Ловлю себя на том, что говорю о нем как о живом.

Иван Есаулов. В художественном мире Шукшина давно замечено обилие чудиков, странных, эксцентричных персонажей, поведение которых особенно бросалось в глаза на фоне повседневной жизни советских людей того времени. Алеша Бесконвойный из одноименного рассказа — один из этого ряда шукшинских чудиков, который «пять дней в неделе <…> был безотказный работник <…> Но наступала суббота, и тут всё — Алеша выпрягался». Первое значение глагола «выпрягаться» — освобождаться от упряжки. Оно относится не к человеку, а к лошади. Тягловой лошади (рабочей скотинки), которую запрягают и на которой ездят.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2019

Цитировать

Водолазкин, Е.Г. Судьба. Характер. Исповедь. Круглый стол к 90-летию Василия Шукшина. Подготовка текста и публикация П. Глушакова / Е.Г. Водолазкин, Ж. Нива, М.А. Тарковский, Е.В. Шукшина, И.А. Есаулов, И.Н. Сухих, М.А. Кучерская, М.О. Чудакова, Л.А. Чуднова, А.Н. Варламов, П.С. Глушаков // Вопросы литературы. - 2019 - №3. - C. 12-41
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке