№6, 2010/Заметки. Реплики. Отклики

«Старуха» Д. Хармса в свете последней фразы

 

Чем кончается хармсовская «Старуха»? Исследователи, объясняющие финал, писали в основном о молитве, гораздо реже обращаясь к заключительной фразе непосредственно. Остановимся подробнее именно на ней: «На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась».

Подавляющее большинство исследователей сходятся на толковании повести как религиозной проповеди. Мистически Старуха («смерть», «судьба») вмешивается в жизнь героя, парализуя ее. Невозможность написать рассказ и невозможность продолжить знакомство с «дамочкой» — отражение невозможности творчества и любви для человека, ощущающего смерть и не решившего вместе с тем «вопроса о смерти».

На самом деле, нерешенный вопрос есть, конечно же, вопрос о бессмертии — «как спастись». Безуспешность попыток героя избавиться от трупа — отражение краха идеи о «спасении своими силами» — без Бога. Молитва в финале (в некотором смысле противопоставляемая отвлеченным разговорам о Боге в середине повести) — найденный путь. Идея «о спасении верой» и является, таким образом, смыслом повести. Оговоримся, встречались и иные интерпретации, мы, однако, остановимся исключительно на этой, представляющейся нам наиболее обоснованной.

«Сильная позиция» в рамках данной интерпретации — православная молитва в финале, но это предпоследние фразы текста, в чем же смысл последней — поставленной через пробел? После того как герой догадывается опуститься на колени и помолиться, повествование завершается немедленно — знак, что говорить более не о чем, ясное указание читателю, ради чего рассказывалась вся история.

Фраза может быть приписана Хармсу как автору, но «я» указывает на то, что формально по тексту — это заключительная фраза рассказчика. Это герой говорит, что заканчивает на этом свою рукопись, которая и писаться-то им все это время не могла. Он нигде не начинает писать то, что неким непостижимым образом сейчас писать заканчивает, — заканчивает просто потому, что теперь все сказано.

Чудо писательства напрямую связано с чудом спасения — «невозможно жить, не избавившись от смерти».

Рукопись возникает как чудо. Оказывается, все это время он ее создавал. Рукопись не возникает непонятно чья и непонятно откуда, впрямую сказано — она именно дописывается героем. Причем — и это исключительно важно — «я» последней фразы принципиально неотличимо от «я» всего предшествующего повествования, в переходе к последней фразе настоящее время сохраняется, эти «я» подчеркнуто неразличимы. «Я» автора — это «я» героя. Стало быть, рукопись неким мистическим образом писал тот самый несостоявшийся автор рассказа о Чудотворце, пытавшийся избавиться от старухи и додумавшийся до спасительного шага. Это именно ему не давала писать Старуха, это именно к нему вернулось то самое «чудо писательства» после молитвы.

О чем хотел писать герой, заключительной фразой признающий рукопись своею, нам было сказано с самого начала — о Чудотворце — видимо, перед нами не что иное, как этот самый рассказ! Повествование о Чудотворце не могло появиться иначе как чудом — чудо произошло. Оно произошло с автором, и, как отблеск этого чуда, случилось другое — мы прочитали повествование про не могущего писать, написанное именно тем самым, кто не мог писать.

Повторимся, дело не только в том, что никакого другого текста не было в помине, — не было и никакого другого замысла, кроме Чудотворца; кроме первой фразы, герой «физически» ничего не писал — все события, происходившие с ним, известны читателю буквально поминутно. И вдруг, после молитвы героя, — его текст — мы его только что прочитали. (Задумаемся, кстати: тот самый текст — первоначальный — в некотором смысле и представить-то трудно — как описать чудотворца, не творящего чудес? Или написать о том, что невозможно написать?) Перед нами творчество, возникшее (вернувшееся?) — как чудо.

Итак, повесть «Старуха» — это на самом деле просто рассказ о Чудотворце! Именно в этом можно усмотреть то, что уже составило собой некий «штамп»: что «Старуха» — это «повествование о чуде». После мимоходных и «суетных» поминаний о чудесном («есть ли чудо?») Хармс — заключительной своей фразой — вдруг представляет нам его само — именно в этом качестве неожиданно начинает выступать собственно текст. Он хотел писать. Но не мог. И не написал. А мы прочитали!

Существует некое дополнительное — до некоторой степени косвенное — подтверждение того, что последняя фраза действительно реализует усмотренный нами прием, — а именно — возникновение текста, который, судя по этому же тексту, написанным быть не мог.

Этот прием уже был опробован Хармсом четырьмя годами раньше — имеется в виду опубликованная в 7-м номере «Чижа» за 1935 год «Сказка» про мальчика Ваню, который хотел сочинить сказку, и про девочку Леночку, которая при каждой Ваниной попытке сообщала ему, что «такая сказка уже есть».

Рассказ устроен весьма тонко — читатель исподволь на протяжении всего повествования подготавливается к мысли о почти мистической природе любого начертанного слова. Дело в том, что из начала «Жил-был король», естественно, не вытекает фатально именно то продолжение, которое озвучивает Леночка. Но удивительно, что Ваня каждый раз меняет начало, соглашаясь тем самым с невозможностью иного продолжения, если такое уже есть, если текст создан!

Поэтому, когда Ваня, остающийся без сказки, решает обратиться к сюжету о самом себе как априори «незанятому», читатель на самом деле уже подготовлен к тому, что все не так просто, и в этом случае возможно что угодно, ибо текст — материя иррациональная. И действительно — Леночка даже не меняет конструкцию возражения: такая (читай «эта»!) сказка уже есть, и сразу же — как обычно — берется рассказать, что там дальше. Тут уж Ваня ее останавливает — он, что подтвердится вскоре, собирался написать сказку о том, что он собирался написать сказку. Но только собирался — здравый смысл говорит, что она, стало быть, не может существовать уже написанной! Однако Леночка не просто продолжает возражать, она в качестве последнего доказательства предъявляет этот текст, и рассказ заканчивается тем, что Ваня читает текст о том, как собирался его написать, но так и не написал. Здесь, кстати, становится окончательно ясно, что Леночка ничуть не обманывала Ваню и Ваня совсем не зря верил ей и всегда сразу менял начало, — доказательство, причем бесспорное, приведено для самого «предельного», самого очевидного случая, когда, казалось бы, текста ну никак не могло существовать. Текст о том, что есть текст, который так и не был написан, разумеется, оказывается не чем иным, как тем, что прочитали купившие журнал. Ваня — герой не могущего быть написанным рассказа — оказывается его читателем.

Прием, как видим, опробован. Безусловно, в «Старухе» он весьма усовершенствован, однако это можно будет прокомментировать позже, когда мы подробно разберем его функцию (наиважнейшую, на наш взгляд) в повести.

Этот прием — окончательно выявляемый последней фразой — призван объяснить всю линию чуда и чудотворства в «Старухе».

Большинство интерпретаторов полагают, что Чудотворец не творил чудес, поскольку действительно не хотел; в этом сознательном отказе и было его чудо. Такое мнение с несущественными вариациями вполне отчетливо высказано у многих авторов## См.: Боярский Л. Сверхэстетика Д. Хармса // КОН: Культура, общество, наука. Тюмень. 1992. № 1; Герасимова А. Даниил Хармс как сочинитель (Проблема чуда) // Новое литературное обозрение.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2010

Цитировать

Обухов, Е.Я. «Старуха» Д. Хармса в свете последней фразы / Е.Я. Обухов, С.А. Горбушин // Вопросы литературы. - 2010 - №6. - C. 429-438
Копировать