№9, 1981/Жизнь. Искусство. Критика

Современный роман – современность в романе

Открывая наш «круглый стол», посвященный обсуждению романов последнего времени, следует сказать несколько слов о значении, которое мы ему придаем, и о цели, которую мы перед собой ставим.

Наш «круглый стол» продолжает то рассмотрение современного литературного процесса, которое мы вели на страницах «Вопросов литературы» с начала 1980 года, публикуя под рубрикой «Литература семидесятых» статьи и выступления писателей, критиков и литературоведов, материалы конференций, совещаний, дискуссий, посвященных литературе истекшего десятилетия, ее важнейшим проблемам, основным направлениям, наиболее интересным явлениям.

Разговор о литературе 70-х, который более года велся в нашем журнале, не ограничивался только советской литературой. Мы стремились обобщить опыт литератур стран социалистического содружества и выявить наиболее характерные черты современной литературы капиталистического мира.

Сегодня предстоит обменяться мнениями о наиболее значительных явлениях современной прозы. Это романы и повести 1980 – начала 1981 года, посвященные революции, Отечественной войне и жгучим вопросам современности, произведения, появление которых и обозначило «новую приливную волну» в нашем искусстве, отмеченную Л. И. Брежневым в Отчетном докладе Центрального Комитета КПСС XXVI съезду партии. Не удивительно, что им было уделено значительное внимание на Седьмом съезде советских писателей.

Конечно, в коротком выступлении едва ли можно дать сколь-нибудь подробный анализ этих произведений. Цель обсуждения иная: увидеть и раскрыть в них характерные черты и тенденции развития современной советской литературы, уловить в них дыхание времени и важнейшие социальные, нравственные и эстетические проблемы, которые сегодня стоят перед нами и нами решаются, выявить в их героях лучшие черты советского характера. Мы рассчитываем, что, говоря о новых романах, участники «круглого стола» осветят ту «неисчерпаемую область художественных поисков», о которой говорил на XXVI съезде КПСС Л. И. Брежнев, покажут, как в них воплотились «человеческие отношения на производстве и в быту, сложный внутренний мир личности, ее место на нашей неспокойной планете».

Думается, что такой разговор приобретает особое значение в связи с Седьмым съездом советских писателей, который определил основные тенденции современной нашей литературы и наметил пути и перспективы ее дальнейшего развития.

 

А. ОВЧАРЕНКО

ЗРЕЛОСТЬ РЕАЛИЗМА

При всем несходстве только что прочитанных шести романов, они обрадовали меня обостренным вниманием их авторов к действительности, напряженным стремлением осмыслить ее глобальные закономерности. Говорю о романах «Выбор» Юрия Бондарева, «И дольше века длится день» Чингиза Айтматова, «Твоя заря» Олеся Гончара, «Возьму твою боль» Ивана Шамякина, «Победа» Александра Чаковского, «Война» Ивана Стаднюка. К ним хочется присоединить появившийся раньше роман «Разгон» Павла Загребельного и совсем недавно законченный печатанием, совершенно своеобразный, я бы сказал, беспрецедентный в советской литературе роман-эссе Владимира Чивилихина «Память». Он, роман «Память», мне кажется, не имеет предшественников в советской литературе. Но у него очень глубокие литературные корни. Они – в «Истории Пугачева» Пушкина. Что касается исторических богатств, если хотите – настоящих открытий в произведении, то они заслуженно привлекают внимание самого серьезного читателя. А главное то, что в романе-эссе все прошлое видится глазами нашего современника, ставится на службу современности, нашему великому делу.

Но вернусь к общей характеристике названных романов. Написаны они писателями разной творческой индивидуальности, с разной степенью художественного совершенства. И все-таки решаюсь поставить их в один ряд. И вот почему. Независимо от того, идет ли речь о сопротивлении татарскому нашествию, или о битве советских войск с немецким фашизмом под Смоленском, или о мирной конференции в Потсдаме, или о противостоянии двух социальных систем в сегодняшнем расколотом мире, – все помыслы авторов направлены на определение того, что извлекается из мирового исторического движения советским человеком, на выяснение роли и значения строителя нового мира, его духовных накоплений в судьбах всей земли, всего человечества. Отсюда резкое укрупнение масштаба и в подходе к действительности, и в изображении главного героя. Действительность берется на всю глубину и со всей возможной широтой, так сказать, планетарно. А строитель нового мира – в беспримерном многообразии его связей с историей, страной, Землей, Вселенной. Ему до всего есть дело, он напряженно размышляет и над тем, какую роль сыграл древний Козельск в сопротивлении ордам Батыя, и над тем, надо или не надо было взрывать мосты через Днепр у Смоленска летом 1941 года, и над вопросом, существуют ли внеземные цивилизации, а если существуют, то готовы ли мы для творческих взаимодействий с ними.

Сознаю, что названные мной романы написаны неровно. Уверен: некоторым авторам придется услышать не одни только похвалы. Кому-то будут указывать на повторения, другому – на неэкономность или холодность письма, вторичность разрабатываемых коллизий. Но вряд ли кто будет оспаривать то, что все авторы затрагивают самые острые проблемы нашего бытия, размышляют над ними страстно, ставят своих героев в сложнейшие ситуации, отчего реализм большинства рассматриваемых произведений суров, а образы не поддаются однолинейным истолкованиям.

Это в равной степени относится к двум главным героям нового романа Ю. Бондарева «Выбор» и к Едигею Буранному и Казангапу из романа Ч. Айтматова «И дольше века длится день», к очень своеобразно раскрываемым образам Тимошенко и Чумакова в «Войне» И. Стаднюка и к образу Сталина (несмотря на всю его сложность и противоречивость) в романе «Победа» А. Чаковского, к трагической фигуре Ивана Батрака в романе «Возьму твою боль» И. Шамякина и к только с виду цельной фигуре академика Карналя в романе «Разгон» П. Загребельного. Авторы проявляют настоящее бесстрашие перед самыми жестокими жизненными ситуациями и подлинную масштабность в подходе к жизни, к человеку, к миру, такую, с какой до сих пор мы встречались лишь в творчестве М. Шолохова и Л. Леонова.

Не буду останавливаться на достоинствах каждого из этих романов. Тем более, что о первом из них появились содержательные статьи «Цена выбора» Ф. Чапчахова, «Книга тревоги и надежды» М. Козьмина. О романе «И дольше века длится день» тоже уже писали Е. Сидоров в «Литературной газете», Н. Потапов на страницах «Правды» – писали вдохновенно, но, как мне кажется, далеко не исчерпали всех вопросов, поставленных в романе и рождающихся при чтении его. Думаю, что сложные вопросы рождаются и у читателя, которому попал в руки роман «Возьму твою боль» И. Шемякина.

И это – тоже отличительная особенность советской литературы на современном этапе развития: герои ее не укладываются в построения критиков и литературоведов, а философия писателей заставляет не только соглашаться, но и спорить. В композиционном построении произведений авторы тоже отказываются от одноэтажности.

Есть только один путь распутывания узлов, крепко завязанных авторами названных романов. На него указали критики, писавшие о романе, вынеся в подзаголовки статей слово – «Размышления». Мне кажется, именно в этом сегодня больше всего нуждается литературная критика. На этот путь, на более высокий уровень подталкивают ее и читатели, и писатели. К тому же размышления о нашей жизни составляют самое существо всех романов, о которых идет речь.

Давайте же поразмыслим и мы над этими романами, начиная с «Выбора» Ю. Бондарева.

Начнем с «Выбора» хотя бы потому, что роман труднее всего поддается всестороннему осмыслению. Писатель смело идет на обострение повествования, берет для изображения такие сложные события жизни, как, скажем, середина октября 1941 года в Москве, и такие безвыходные ситуации, как та, что привела одного из его главных героев – Илью Рамзина – к трагическому шагу в разгар войны. Изображается все это писателем ярко, психологически глубоко и с такой многозначностью, что позволяет Ю. Бондареву подняться к серьезному художественно-философскому анализу действительности и человека. Бесспорный перевес удач над мелкими просчетами в романе «Выбор» позволяет рассматривать его как крупную художественную победу талантливого писателя.

Улавливаются результаты плодотворной учебы Ю. Бондарева, с одной стороны, у Льва Толстого, с другой – у Михаила Шолохова, учебы, сопровождающейся тем, что сам Ю. Бондарев однажды выразил словами: «Скачок от учебы у образца к учебе у самой жизни есть тяжелейшее преодоление литературности и вместе создание самого себя» («Литературная газета», 2 ноября 1977 года).

Если даже в «Береге» Ю. Бондарев несколько прямолинейно соотносил своих героев с героями «Войны и мира» Л. Толстого, вспоминая в связи с Княжко об Андрее Болконском и предоставляя самому читателю соотнести Никитина с Пьером Безуховым, то в «Выборе» такие соотношения запрятаны в глубинах романа. Две крупные звезды над Москвой как предзнаменование заставляют вспомнить о светлой комете 1812 года, предвещающей Пьеру Безухову приближение катастрофы и возможность вырваться из ничтожного мира московских привычек, вырваться и прийти к великому подвигу и великому счастью. Подобных предчувствий полны и герои романов «Берег» и «Выбор» с той разницей, что им не надо вырываться из мира предвоенных привычек, ибо сам этот мир подготовил их «к великому подвигу и великому счастью».

Сцепления между романами Ю. Бондарева и толстовской эпопеей проявляются, далее, в том, что советский писатель в «Береге» и «Выборе» рисует участников войны как деятелей истории и как носителей ее духа, ее разума, ее чести, если хотите, как ее самосознания.

Развитие великой традиции в романах «Берег» и «Выбор», наконец, выражается в том, что их автор, как я уже сказал, стремится все, что делают его герои в беспримерно жестоких условиях, измерять высшим критерием человечности, сопрягает все, что они делают и во время войны, и после ее завершения, с вечной нравственной истиной, воспринимаемой в совершенно конкретном представлении о подлинно человеческом счастье. «Что дурно? Что хорошо?» – спрашивал на каждом шагу и себя и других Пьер Безухов. Эти вопросы носят в душе своей все положительные герои Ю. Бондарева.

Нас не должны смущать повторы в произведениях, подобных роману «Выбор». Они неизбежны. Леонид Леонов не однажды говорил: «Каждый большой художник сам по себе является носителем личной, иногда безупречно спрятанной проблемы, сложный душевный узел которой он развязывает на протяжении всего творческого пути. Недаром говорят, что существует проблема Гоголя, проблема Толстого, проблема Горького».

Автор «Выбора» – большой художник. Он настойчивее других пытается решить проблему подлинно человеческого счастья в нашем расколотом мире, решить во всех ее преломлениях – психологическом, экономическом, нравственном, эстетическом. Она является ведущей осью и романа «Выбор». И это требует сугубо диалектического подхода к творчеству Ю. Бондарева.

Критики почти одними и теми же словами характеризуют главных героев романа «Выбор». Они намечают путь, вернее сказать, маршрут, по которому Васильев выберется из запутавших его противоречий. Наблюдается единодушие критиков и в определении того, что оставит после себя на земле Илья Рамзин.

«Ничего не оставит», – говорят они.

С этим вряд ли можно спорить, тем более, что и сам герой беспощаден к себе. Прожив тридцать лет в чуждом мире, Илья Рамзин вернулся на Родину, чтобы смертью доказать, что в XX веке возможен только один выбор. И все же нельзя умолчать о том, что в самом романе Илья Рамзин более многозначен и может разломить созданные критиками интерпретации. Я бы сказал так: в нем есть еще скрытый остаток, не укладывающийся в предложенные концепции. Кто тут виноват: автор ли, берущий героя более многогранно, чем нам хотелось бы, или создатели интерпретаций, упускающие в образе нечто, неугодное для их построения? Боюсь, что на этот вопрос нельзя ответить однозначно.

Не менее сложен роман Ч. Айтматова. Это тоже произведение с глубокой философской основой и подосновой. В нем много внутренних течений. Здесь трудная, сложная, к сожалению, более противоречивая, чем нам хотелось бы, жизнь тоже берется в самых разных сопоставлениях с нашим далеким и недавним прошлым, с жизнью противостоящего нам мира, наконец, с возможной жизнью инопланетян. Предвижу, что критики будут говорить о повторениях, о неорганичности космической линии в романе; вряд ли согласятся они с тем, как решен романистом межгалактический конфликт и как он изображен.

Хотелось бы, однако, чтобы все это не помешало читателю по-настоящему испытать радость встречи с главными героями замечательной книги киргизского писателя – Едигеем и Казангапом, простыми или, как сказал о них автор, самыми рядовыми советскими тружениками, умеющими работать до изнеможения, думать до озарения. Образ Едигея – образ монументальный, словно высеченный из цельного огромного камня. Через Едигея – железнодорожного рабочего – предстает вся наша военная и послевоенная жизнь. Еще раз Ч. Айтматов доказал свое изумительное умение изображать таких людей вдохновенно, ярко, зримо. И это перевешивает в его произведении все недостатки, право же, не столь существенные.

Наш текущий день, наша сегодняшняя жизнь в центре и романа «Твоя заря» О. Гончара. Однако если у Ю. Бондарева два мира представлены двумя психологическими преломлениями в конкретных художественных образах двух героев, а у Ч. Айтматова их конфликт перенесен в космос, то у О. Гончара – наша жизнь, взятая на всю ее советскую глубину, непосредственно сравнивается с тем, что рассказчик и его друг, советский дипломат Заболотный, и дочь его хорошей знакомой Лида видят своими глазами, находясь не то в Японии, не то в Западной Германии, не то в Соединенных Штатах Америки. В романе отлично воссоздан весь мир нравов, обычаев, трудовых забот простых советских людей, начиная примерно с 1920 года, – мир, воспитавший победителей.

Убежденный в том, что участники «круглого стола» будут подробно говорить о достоинствах рассматриваемых романов, снова подчеркну, что особенность их в том, что главный их герой – советский человек – встает в соотношении не только с нашей советской действительностью, но с действительностью всей земли, встает как единственно истинное ее самосознание.

Философско-мыслительный элемент доминирует, определяет все в романах, придавая им своеобразие, видоизменяя их жанровую структуру. Недаром критики, приложив к одному из них понятие «философский», к другому – «политический», к третьему – «военный» роман, чувствуют, что ни одно из этих определений «не работает».

В самом деле, как определить роман П. Загребельного? В украинской литературе этот писатель выделяется страстностью, беспокойным, напряженно ищущим умом, умом недюжинным и полемичным.

Правда, в романах П. Загребельного ум, рациональность порой теснят эмоциональное начало. Во всяком случае, в его романах, художественно изображающих современную инженерно-техническую, или, как несколько стандартно определил ее один критик, государственно-историческую и производственно-творческую деятельность, наиболее увлекательны страницы, посвященные научно-техническим, этическим и, наконец, чисто философским спорам. Если пользоваться установившейся терминологией, то произведения П. Загребельного на современную тему – это производственные романы. Однако от романа к роману у П. Загребельного выявляется, формируется, становится все более определяющим новое начало, как бы сливается все лучшее, что было достигнуто советской литературой при изображении жизни ученых в романах «Искатели» и «Иду на грозу» Д. Гракина, с тем, что золотой россыпью вошло в советскую литературу, начиная с книг «Большой конвейер» Я. Ильина, «Время, вперед!» В. Катаева, «Люди из захолустья» А. Малышкина, продолжая «Кружилихой» В. Пановой, «Журбиными» В. Кочетова, «Битвой в пути» Г. Николаевой и вплоть до трилогии М. Колесникова об Алтунине. Так называемый производственный роман приобретает новое качество, обусловленное тем, что П. Загребельный тонко улавливает изменение сущности самого производства в нашей стране, перерастание труда рабочего в научно-техническое творчество и в свою очередь неотъединенность чисто научных изысканий от их внедрения в производство, осуществляемое сплошь и рядом одними и теми же людьми.

На пересечении этих координат в романе «Разгон» П. Загребельному удалось создать образ академика Карналя, пополнив галерею таких незабываемых героев, как Скутаревский, Вихров, Лихачев.

Можно было бы под этим углом зрения рассмотреть жанровое своеобразие и других романов, скажем, политического романа А. Чуковского «Победа», сопоставив его с «Похищением Европы» К. Федина, или «Выбор» Ю. Бондарева – с чисто военными романами, от которых он отличается своей широтой.

Во всех рассматриваемых романах доминирует эпическое начало, очень искусно, однако, соединяющееся с удивительной нежностью авторов по отношению к своим положительным героям. Лирическое начало ощутимо даже в самых суровых из них. И оно отнюдь не мешает почти всем авторам стремиться к углубленной психологической разработке характеров.

Говоря об углублении психологизма в современной советской прозе, не могу не выразить удивления: критики не обратили должного внимания на очень своеобразный в этом плане роман белорусского писателя И. Шамякина «Возьму твою боль». Между тем в нем берется такая ситуация, на почве которой возникает почти неразвязываемый психологический узел.

Прерывая на этом размышления, вызванные чтением новейших советских романов, рассчитываю, что участники «круглого стола» увеличат число произведений, связанных с затронутыми здесь проблемами, не пройдут мимо романов «Тяжелый песок» А. Рыбакова, «Картина» Д. Гранина, «Закон вечности» Н. Думбадзе, «Дом для внука» А. Жукова, «После бури» С. Залыгина, «Свинцовый монумент» С. Сартакова, мимо повести «Каратели» А. Адамовича и тем расширят литературную панораму.

 

Ю. СУРОВЦЕВ

РОМАН ФИЛОСОФСТВУЕТ…

Это название моего выступления, которое, я надеюсь, имеет отношение к изучению опыта современной прозы, само нуждается в предварительных уточняющих замечаниях. С них я и начну…

Как я вижу, разговор наш сосредоточивается на последних романах Ч. Айтматова «И дольше века длится день» и Ю. Бондарева «Выбор». Некоторые из них подпадают под тему, которой я хочу посвятить свое выступление, но есть смысл, пожалуй, и расширить фронт разговора.

При этом речь пойдет не о соотношении философии и литературы в целом как видов общественного сознания; такой широкий и общий вопрос не будет взят мною даже в качестве первой ступени, которая вела бы к основному предмету (оставим его, этот широкий и общий вопрос, ведению эстетиков-теоретиков, которые, кстати сказать, значительно продвинулись вперед в его изучении, – из новейших исследований упомяну книгу «Конфронтации в эстетике» А. Зися, автора, уже немало лет последовательно разрабатывающего эту проблематику).

Я не буду иметь здесь в виду и обязательно такие ответвления в системе литературных жанров, которые издавна называют «философской повестью», «философской драмой», «философским романом» («Кандид», «Фауст», «Гаргантюа и Пантагрюэль»…). Стоит подчеркнуть, что в великом реалистическом искусстве строгость подобных дифференциаций теряется; философская проблематика, а точнее, некое философски обоснованное этическое«законоположение», воплощенное в художественных образах, преподносимое через достоверные человеческие характеры, как бы растворяется реалистами в полноте художественного воссоздания жизни. При всем том великие явления реалистической прозы еще и до XX века – «Дон Кихот», «Мертвые души», вся гениальная структура «Человеческой комедии», романы Достоевского и Толстого и т. д. – это поистине книги философские. Это художественные воплощения не спекулятивных философских систем, а подлинной жизнью взращенные и в жизнь возвращаемые «философии человеческого существования».

И не потому «Война и мир» философский роман (и философский!), что там впрямую автор излагает свое понимание законов исторического движения, но потому, что весь массив своего произведения он строит таким образом, что без пласта философии истории нам этот массив не воспринять правильно; этот пласт в нем необходим… И не потому «Иосиф и его братья» есть произведение философское, что там автор рассуждает о «тайнах времени», о логике мифа, о роли традиций и тому подобных вещах, которые естественно было бы видеть в философской литературе, – нет, философична вся стилевая плоть этого произведения Томаса Манна, и философична она на художественно-реалистический лад, когда ни одна молекула не лишается живой непосредственной выразительности.

Вот тут я и подхожу к собственно своему предмету.

Меня интересует в данном случае философичность прозы как ее стилевое качество. Не в плоско, внешне формально понимаемом смысле (некая совокупность «приемов», «техник», применение которых якобы и создает такую философичность), а как выражение осознанной творческой воли автора – его стремления углубить анализ изображаемого до того уровня проблем (смысл жизни… назначение человека… место человека в меняющемся социально-историческом континууме… качественный сдвиг в социально-историческом мире, прошедший через душу человека, и т. д.), который издавна связывается с философски углубленными этическими системами сознания.

История реалистической литературы, и, пожалуй, более всего история реалистического романа, знает не только периоды особого внимания и писателей, и читающей публики к философски обобщенной проблематике человека и мира, характеров и обстоятельств; она знает – на почве такого особого внимания возникающие, хотя и не целиком этой почвой объясняемые, – периоды особо пышного цветения и собственно стилевых философизаций, когда в многоголосие романа авторы сознательно или чисто интуитивно вплетают (разумеется, в преобразованном виде) не только мотивы, но и сами формы, словно почерпнутые из философских трактатов.

Формы эти бывают многообразными.

Это и щедрая авторская «лирика», врывающаяся в эпическое повествование и говорящая о материях высоких в словах учительских и бытийственных. Это и особая: роль лейтмотивных образов-символов, возникающих в повествовании обычно в поворотные ею моменты и представляющих как бы концентрацию философско-нравственною смысла, куда более широкого, чем непосредственно сюжетное, событийное его выражение. Это и нарастающая обобщенность, если угодно, идеологичность тех споров, которые ведут между собой персонажи, нарастающая как в смысле усиления собственной значимости в «идейном концерте» произведения, так и по своему большому месту в его композиции: многие страницы, целые главы романов XX века представляют собой противоборство идей, аргументов, мотиваций, что свидетельствует, пожалуй, о проникновении в стихию романа не столько элементов драматургических, сколько элементов философских диалогов. И там, где большое место занимает пресловутый внутренний монолог (говорю «пресловутый», потому что их множество – типов внутренних монологов), нельзя не увидеть, как все более и более обобщенные идеи, касающиеся именно «философии жизни», идеи, так сказать, онтологического и гносеологического значения, становятся и побудительной причиной, и самой стилевой окраской для такого монологизирования.

…Роман философствует. Наш сегодняшний роман особенно – остро и напряженно.

Как говорится, в общем и целом это связано с процессами дальнейшей гуманизации человеческих отношений, свойственными зрелому социализму, с повсеместным усилением значения «человеческого фактора», то есть фактора человеческой субъективной сознательности, ответственности, инициативы и самодисциплины на всех участках коммунистического строительства, что и было подчеркнуто с большой силой в документах XXIV, XXV и XXVI съездов КПСС.

Вечные вопросы искусства – о том, есть ли смысл в человеческом существовании и в чем он заключается, если есть; каковы возможности «человеческого ума и воли в объективном, вне этого ума и этой воли существующем мире; где место человека в системе мироздания, в системе живой и неживой природы, и как это место отыскать и правильно понять и т. п., – эти вопросы выдвигают на авансцену романной литературы фигуру человека – деятеля, созидателя, вершителя, наделенного, однако, обостренным чувством анализа и себя, своей судьбы, своих переживаний и импульсов, и окружающих обстоятельств. Это фигура человека, наделенного и способностью и охотой к самоконтролю, к рефлексии.

Подчас нам ощутимо не хватает в нем умения слить переживание с действием; подчас, увы, аналитические размышления персонажей лишь искусственно философичны и вполне исчерпываются формулой «много шума из ничего»; нередко, к сожалению, все эти внутренние монологи, потоки сознания и проч. превращаются в многословное резонерство (беда не только дюжинных сегодняшних романов, но и сегодняшней лирики среднего уровня). При всем том нельзя не заметить, что фигура размышляющего деятеля все реальнее выражает собою конфликты и пафос романов так называемой производственной темы, романов о людях творческого труда, множества исторических романов. Рефлексиями героев пронизана гранинская «Картина» и «Твоя заря» О. Гончара; немногословен, но находится в состоянии постоянной напряженной работы сознания герой замечательного «Сказания о Юзасе» Ю. Балтушиса – вещи монументальной, национально-эпической; рефлектируют и персонажи, взятые, так сказать, из мира материального производства, например, И. Герасимовым, В. Поволяевым, Р. Киреевым, и персонажи, действующие в сферах производства духовного (вспомним о героях тендряковских повестей, или прозы Ю. Трифонова, или прозы М. Ганиной, или о героях недооцененных, как я считаю, романов-фантазий М. Анчарова и В. Орлова).

…Да, нынешний роман философствует особенно много и охотно. И в русской, и в белорусской, и в эстонской, и в казахской, и в грузинской – да что там, во всех, почти во всех наших литературах. Но в таком широком плане слово «философствование», пожалуй, метафорично.

Конечно, не в совсем прямом смысле оно употребляется нами и тогда, когда мы имеем в виду определенную стилевую тенденцию внутри широко рефлектирующей прозы, тенденцию, тоже охватывающую немалое число произведений из разных национальных литератур. Это произведения, где «философия жизни» существует, безусловно, в обязательной связи с конкретностью, – здесь вся конкретность и реальность изображения объединяются, суммируются, пронизываются стилевой доминантой художественно-образного философствования. К такой тенденции я бы уже не отнес «Картину» Д. Гранина, но отнес бы «Берег» Ю. Бондарева, хотя во многих иных отношениях эти романы вполне сопоставимы друг с другом. Но не в отношении всеохватного «стиля, отвечающего теме» этих произведений. Или возьмем исторические романы Г. Абашидзе и О. Чиладзе. У обоих авторов развернута своеобразная философия истории, прослеживается та самая проблематика человека, влекомого историческим потоком, о которой я говорил выше, но стилевые облики этих произведений различны, и именно романы О. Чиладзе, более всего роман «Шел по дороге человек», я воспринимаю как философскую прозу в стилевом аспекте этого понятия.

Стилевые тенденции, стилевые течения образуются совокупностями художественных произведений. А писатели вовсе не прикреплены намертво к тому или иному типологическому стилю. Многое в индивидуальном стиле писателя, поскольку он, этот индивидуальный стиль, существует, поскольку он уже выработан, сохраняется и в ходе эволюции автора. Но стилевые доминанты – понятие более высокого уровня абстрагирования! – могут меняться. И должны меняться в зависимости от предмета и интереса автора.

Нодар Думбадзе всегда Нодар Думбадзе, но в «Белых флагах» и в «Законе вечности» стиль Думбадзе подлинно философичен, а в иных романах господствуют иные доминанты стиля… Айтматов всегда Айтматов, – начиная с «Джамили» перед нами именно «айтматовские» качества, способы объединения суровой реалистичности и светящейся как бы изнутри фразы, пейзажного описания, авторского отступления, эмоциональности. Но начиная именно с «Белого парохода» эти качества прослаиваются все отчетливее философско-нравственной проблематикой: «человек и мир», – достигая в последнем произведении, романе «И дольше века длится день», не виданной еще у Айтматова многогранности проблем бытия и выражающих эти проблемы стилевых красок… Не исчезает у интересного грузинского романиста Г. Панджикидзе присущая ему публицистическая конкретность в освещении острых, «неприятных» сторон сегодняшней действительности, но в недавно вышедшем на русском языке (перевод У. Рижинашвили) романе Г. Панджикидзе «Год активного Солнца» эта конкретность философизируется в стилевом отношении, пронизывается символикой «моделирующего», обобщенного характера… «Рука», «почерк» Ю. Бондарева, его живописная пластика, его постоянно ощущаемая забота о гибкости и одновременно законченности фразы и абзаца – все это переходит у него из книги в книгу, от «Батальонов…» до «Выбора». При всем том именно в «Береге» и «Выборе» господствует у Бондарева художественно-философская стилевая доминанта. И надо сказать, что в этих двух романах автор не только приобретает новые качества своего индивидуального стиля. Ему все труднее становится достичь эстетической цельности произведения, что, впрочем, и понятно, поскольку сами художнические задачи – дать образно-философскую модель современного мира – намного сложнее тех, что решались писателем прежде.

Итак, «философизирующий» стиль обладает не только плюсами, но и минусами?

А как же иначе? Плюсами и минусами, а лучше сказать, своими возможностями и «опасностями» обладает всякий стиль.

Если и можно рассматривать дело на достаточно высоком уровне теоретического понятия «стилевая доминанта», оперируя которым литературовед вправе строить соответствующие ряды близких друг другу произведений, то при непременном учете внутренних трудностей соединения различных стилевых доминант в нечто эстетически, художественно целостное. Теоретик как бы извлекает эти доминанты из законченного целого тех или иных произведений. Писатель, художник отнюдь не переводит свои (тем паче чужие) представления о стилях в живую плоть произведения, скорее всего он вовсе не думает о таких материях. Но прислушиваясь к своему внутреннему ощущению создаваемого, он все время проверяет, как соотносится, как согласуются стихия пластики описаний со стихией драматически развиваемых поступков и событий и обе эти стихии с тем, что литературоведы называют неуклюжим термином «психологический анализ».

Соотношение их, согласованность, гармонизация – этого, пожалуй, особенно трудно достичь в романе автору, берущемуся за философскую проблематику человеческого существования – человека в мире и мира в человеке.

Строго говоря, нетрудно найти швы даже в произведениях, заслуживших высокое признание современной критики и нынешнего читателя.

Скажем, диалогизация, философско-нравственные споры, в которые чуть что вступают любые персонажи «Выбора», кажутся мне чрезмерно часто и легко возникающими и не всегда работающими на углубление философской проблематики романа. Или в айтматовском романе, – не полностью, я думаю, поддерживает художественную цельность этого произведения его фантастическая часть, точнее, стилевая манера этой именно части…

Давно сказано: «Критика легка, искусство трудно».

И во многом справедливо сказано.

Будем же внимательно и благодарно вслушиваться, вглядываться, вдумываться в романы, имеющие смелость – философствовать.

 

Ю. МЕЛЬВИЛЬ

ТРУД, ГУМАНИЗМ, КОСМОС

Выступавшие до меня справедливо отмечали такие характерные особенности последних произведений советской художественной литературы, как их мужественную гражданственность и философскую насыщенность. Это относится и к «Выбору» Ю. Бондарева, и к роману Ч. Айтматова «И дольше века длится день», и к «Закону вечности» Н. Думбадзе, и к «Твоей заре» О. Гончара, да и к ряду других.

В этих произведениях проявляется общее стремление осмыслить жизнь современного человека в предельно широких философских категориях, связать личные проблемы героев с общими проблемами человеческого бытия, поиска смысла жизни, нравственного поведения и отношения к окружающему природному и социальному миру. В них ставится вопрос о выборе человеком своего жизненного пути и об окончательном подведении итогов.

В своем выступлении я остановлюсь на романе «И дольше века длится день», который мне представляется особенно интересным в философском отношении, своего рода кульминацией указанной выше тенденции к «философизации» художественной литературы.

Мне хотелось бы высказать несколько соображений относительно трех философских тем, поставленных в романе. Это труд, гуманизм и космос.

Прежде всего роман Ч. Айтматова – подлинный гимн труду. В романе описываются люди «трудолюбивой души», те, «на которых земля держится», по выражению писателя. Для Казангапа, для Абуталипа, для главного героя Буранного Едигея труд – это самая суть, субстанция их жизни. Это их первейший долг – перед обществом, перед своими близкими и прежде всего перед самими собой. Этот долг не навязан откуда-то извне, он выражает собственную неистребимую потребность, неотделимую от их существования. Труд для них не является средством для достижения служебного положения, делания карьеры, приобретения излишних материальных благ. В известном смысле труд для них представляет собой цель саму по себе. Если же это и средство, то средство для реализации самих себя, своей человеческой сущности. Это труд для других людей, для своей страны, если хотите, для человечества. Ни выжигающая душу летняя жара на крохотном степном разъезде, где не растет ни единого дерева, дающего тень, ни леденящие снежные бураны и заносы, которые приходится разгребать замерзающими руками, ничто не может остановить непрерывного, тяжелейшего труда героев романа, без которого невозможно налаженное движение поездов, нужное стране.

Не случайно постоянным рефреном звучат в романе слова: «Поезда в этих краях все так же шли с запада на восток и с востока на запад…»

Можно было бы выражать восхищение героическим трудом этих людей. Но для этого Ч. Айтматов слишком тонкий и мудрый писатель. Нет, нет это не тот героический труд, о котором так любят говорить некоторые восторженные корреспонденты в своих очерках. Для героев романа это самый обыкновенный, естественный труд, продолжающийся всю их жизнь. Это труд, который в течение тысячелетий был и остается основой человеческой цивилизации и культуры. Ни автор романа, ни его герои не задают себе бессмысленного вопроса, который стал сейчас предметом бесконечных споров: является ли их труд творческим или нетворческим? Для них этого вопроса не существует. Они всем своим существом чувствуют, что их труд необходим и обществу, и им самим, и делают то, что нужно, что должно быть сделано.

Можно сказать, что это труд будничный, скучный, изнурительный, даже отупляющий. Но все зависит от того, кто и с каким сознанием его выполняет. Силой своего таланта Ч. Айтматов сумел в этих как будто совсем обыкновенных людях увидеть скрытые глубины их души, бесконечную сложность и насыщенность их внутреннего мира, богатство их переживаний; в каждом из них он открывает Человека. Читатель едва ли может поставить под сомнение возможность тех переживаний героев Ч. Айтматова, которые показаны с такой силой и выразительностью. В то же время очевидно, что в реальной жизни Буранный Едигей не мог бы рассуждать и говорить так, как он это делает в романе. Автор, конечно, не обходится без некоторой идеализации. Но он имеет на нее право, ибо его герои – это живые человеческие существа, а нет дна у души человеческой и нет предела ее возможностям. О том, что они осуществляются, увы, далеко не всегда, свидетельствует пример ничтожного сына старого Казангапа, вертящегося в приемной большого областного начальника и вызывающего только презрение.

И хотя в действительности Буранный Едигей едва ли сказал бы те слова, которые автор вкладывает в его уста, он все же в принципе мог их сказать, так как они точно выражают движение его души.

В романе Буранный Едигей не раз вспоминает бога. В сцене похорон он требует, чтобы и могила была выкопана, и покойный уложен в нее так, как это нужно делать согласно вековому обряду. А затем все присутствующие умолкают и выслушивают проникновенные слова молитвы, которую он обращает к богу для того, чтобы успокоилась душа старого Казангапа. Что это – пропаганда религиозных мусульманских взглядов? Нет, конечно. Дело тут вовсе и не в боге. Дело в человеке, в его духовности, которая отличает его от зверя. Что человек это живое существо, созидающее орудия и пользующееся ими, мы видим по неустанному труду и Едигея, и Казангапа, и Абуталипа. Что он есть духовное существо, показывает их жизнь, их страсти и борения, их тягостное переживание и раздумья, их вечное стремление к справедливости.

Остается только подвести итог, сказать о том, что надлежит помнить каждому человеку о своей конечности, о своем случайном рождении и неизбежной смерти, что уравнивает всех. Остается напомнить живущим о смысле их жизни, который не может состоять ни в чем ином, кроме служения людям. «И когда я обращаюсь к тебе с молитвами, – говорит Буранный Едигей, – то на самом деле я обращаюсь через тебя к себе, и дано мне в час такой мыслить, как если бы мыслил ты сам…» Ибо человек должен «возомнить себя втайне богом, ратующим за всех…».

Вот тот великий гуманистический принцип, которому Буранный Едигей следовал всю жизнь и который теперь он хочет высказать вслух. Но для его выражения он не знает других слов, кроме тех, которые отливались в молитвах как «всеобъемлющие формулы бытия, постигнутые и завещанные пророками». Он не знает для этого других слов, кроме тех, которым испокон веков учила религия, присвоившая себе монопольное право на эту сферу чувств и мыслей человека. Буранному Едигею неведомы другие слова, которые с такой же силой могли бы выразить вечное предназначение человека – радетеля за всех. Ибо нет у смертного, но мыслящего человека иной, более высокой миссии и цели, нет ничего другого, что могло бы примирить его со своей конечностью, позволило бы перенести трагедию человеческого существования. Только осознание и осуществление этого предназначения может уберечь его от подчинения эгоистическим инстинктам и вознести его над своей неумолимой судьбой.

Можно было бы, конечно, сказать и по-другому, например, что смысл жизни состоит в борьбе за лучшее, светлое будущее человечества. Но для Буранного Едигея такие слова звучали бы слишком выспренне и казенно, и он просто не смог бы их произнести. Он говорит другие знакомые ему слова, исходящие из жизни и смерти человека, слова, «отшлифованные тысячелетиями, как слитки золота», слова, «заблаговременно предназначенные всем и каждому, всем и на все времена, впредь до скончания света, слова, в которых были изначально сказаны предопределения, неизбежные и равнозначные для всех, для любого человека, кем бы он ни был и в какую бы эпоху ни жил, а в равной степени неизбежно и для тех, кому еще суждено будет народиться… Ведь не зря же жил человек на свете». Вот что хотел сказать Буранный Едигей, и если он нашел слова для этого в старых молитвах, то это уж не его вина.

Но за Буранным Едигеем стоит автор, один из наиболее философски мыслящих писателей нашего времени, и его мысль состоит в том, что человек должен понимать своё место в вечном порядке вещей, должен оценивать суету и заботы повседневности с точки зрения великого вопроса жизни и смерти и своего личного предназначения. Высшие идеалы человечества, совпадающие с идеалами передового класса, должны преломиться через судьбу каждого отдельного индивидуума. Он может понять их значение и величие, может убежденно служить им лишь через осознание собственной судьбы, поняв безнадежность любой попытки найти другое разрешение загадки бытия, если, конечно, он хочет сохранить в себе подлинную человечность, свободу духа и силу нравственного чувства. В противном случае он опустится до уровня стяжателя, карьериста, подлеца.

Еще одна верная мысль сквозит в романе. Каким бы лучезарным ни представлялось нам далекое будущее, все равно остается трагизм индивидуального существования, будем ли мы бунтовать против него, подобно А. Камю, или принимать его как необходимый ритм природы, подобно Спинозе.

Мыслящий разум каждого человека должен угаснуть, чувства иссякнуть, а тело превратиться в прах. Нормальный человек не должен думать об этом постоянно, но и совсем забывать об этом ему не следует, чтобы всегда сохранять человеческое достоинство, понятие о котором выработано бесчисленными поколениями людей, и не превращаться в обезьяну.

Наше мировоззрение оптимистично, ибо оно предвидит полное избавление человека от величайших социальных зол, которыми насыщена его история, от эксплуатации, насилия и войн; оно призывает каждого бороться за это будущее. Но человек не должен забывать и о своем прошлом, которое создало и сформировало его. Он не должен оставаться бесчувственным ко всей скорби и боли, выпавшим на долю человека, ибо человечество всегда несет с собой свое прошлое, ибо без этого пребывающего прошлого нет ни настоящего, ни будущего. Прошлое можно вырвать только вместе с душой самого человека, и тому, кому оно безразлично, безразличны и его современники, и будущее.

Потому-то старинные предания и были вторгаются в жизнь героев романа, становятся органической частью их собственного бытия. Таково предание о несчастной матери Найман-Ане, которая нашла своего единственного сына, превращенного врагами в манкурта, то есть раба, лишенного памяти, и была убита его же стрелой. Таково же предание о знаменитом певце Раймалы-ага. На склоне лет он полюбил певицу Бегимай, но эта любовь вызвала ненависть к нему его брата Абдильхана и других, и он был разлучен со своей любимой и погиб.

Писатель напоминает нам о том, как много горя и страданий пришлось перенести людям. И мы, ныне живущие, не должны вычеркивать их из своей памяти и своего сердца. Каким бы сладким ни представлялось вино будущего, на дне бокала неизбежно остается горький осадок.

В романе «И дольше века длится день» есть и как будто другая тема, лишь на одно мгновение соприкоснувшаяся с основным повествованием. Она возникает, когда похоронная процессия сталкивается с колючей проволокой, отгораживающей закрытую зону, в пределах которой оказалось древнее кладбище.

Это фантастическая история встречи советского и американского космонавтов, находящихся на совместной орбитальной станции, с представителями иноземной цивилизации и посещения этими двумя землянами другой планеты, заселенной почти такими же людьми, как и наша Земля. Жители этой планеты не знают государства, оружия, насилия и войн. «Вся их жизнь организована на совершенно иных началах, не совсем понятных и не совсем доступных нам в силу нашего земного стереотипа мышления. Они достигли такого уровня коллективного планетарного сознания, категорически исключающего войну в качестве способа борьбы, что остается только предполагать, что, по всей вероятности, эта форма цивилизации есть наиболее передовая в пределах всего мыслимого пространства во вселенской среде».

В своем послании на Землю космонавты задают такой вопрос: «Готовы ли мы, земляне, к подобного рода межгалактическим встречам, достаточно ли мы зрелы для этого как мыслящие существа?» После бурных дебатов, чуть не приведших к прямой конфронтации, наши земные власти соглашаются ответить на этот вопрос отрицательно. Космонавтам запрещено возвращаться на Землю, орбитальная станция переведена на другую орбиту, в космическом пространстве вокруг Земли создается система охраняющих боевых спутников, предназначенных для немедленного уничтожения любого внешнего тела, которое пыталось бы приблизиться к Земле.

Мне уже случалось высказывать в печати сомнение как в существовании иноземных цивилизаций, так и в целесообразности встречи с ними в настоящее время, если бы они были открыты. Поэтому взгляды на этот вопрос, высказанные в романе, не могли не задеть меня за живое.

Ч. Айтматов не дает оценки придуманному им согласованному решению земных властей. Кое-кому оно покажется неправильным, невозможным и даже чудовищным. И все-таки это драматическое решение единственное, которое могло быть принято.

В самом деле, американская сторона никогда не могла бы согласиться с появлением посланцев высокоразвитой цивилизации, не знающей войн и насилия, ибо это взорвало бы земное сознание, это поставило бы под угрозу все устои западного мира. И конечно, советской стороне не следовало настаивать на встрече с инопланетянами, поскольку это привело бы к военному конфликту.

Кроме того, установление контактов с такой высокой цивилизацией неизбежно вызвало бы попытки реакционных сил использовать ее научные и технические достижения для целей внутриземной борьбы и роковым образом приблизило бы угрозу мировой войны.

Как это ни печально, но приходится признать» что мы действительно не готовы к встрече с внеземными цивилизациями, если они существуют, что мы должны прежде всего решить свои земные проблемы, чтобы иметь возможность выйти на подобные контакты как единое целое, как человеческий род.

Но и это еще не все. Роман Ч. Айтматова ставит и более общий вопрос о человеческой истории как истории войн и о человеческом сознании, неразрывно связанном с этой историей.

На протяжении тысячелетий сознание человечества признавало войну чем-то естественным и неизбежным. Воинские доблести ценились выше всего. Юноша воспитывался прежде всего как воин. Для правящих классов, задававших тон в обществе, война была наиболее славным поприщем. Господствующее нравственное сознание ее принимало и одобряло. И так продолжалось до XX века. Правда, передовая философская мысль давно уже провозгласила идеал вечного мира, а коммунисты сделали своей практической целью его достижение. Но долгое время они оставались в меньшинстве. Только в течение последних десятилетий было достигнуто всеобщее моральное и политическое осуждение агрессивных захватнических войн. Это стало выдающимся завоеванием и прогрессом нравственного сознания человечества.

Включение космической темы в роман Ч. Айтматова свидетельствует о том, насколько сильно и непреодолимо стремление людей к идеалу, к утопии, к совершенному общественному устройству, и в то же время о том, насколько еще могучи силы, мешающие его достижению. Но правда состоит в том, что, пока существуют эти силы, мы не можем отказаться от организации надежной обороны, а в случае агрессии – и от справедливой оборонительной войны.

При сравнении намеченной лишь в самых общих чертах утопической цивилизации с нашей земной бросается в глаза акцент, который делает автор на противоположности сознания обитателей двух планет. И это естественно. Писатель не может непосредственно воздействовать на ход политических и военных событий. Но он может и должен влиять на сознание людей, а оно представляет немалую общественную силу.

Сопоставление в романе двух планетарных сознаний, реального и воображаемого, но в принципе все же возможного, наводит на мысль о том, что человечество на Земле шло в своем развитии едва ли не по самому трудному пути. Биологическая эволюция создала условия для возникновения и развития теоретического разума, позволяющего человеку во все возрастающих масштабах познавать окружающий мир. Она же дала ему предпосылки технического разума, который позволяет создавать все более сложные орудия и преобразовывать окружающую физическую среду.

Но она не дала ему изначального практического разума, то есть такого разума, который так регулировал бы поведение людей в обществе, чтобы позволить людям жить друг с другом в мире без насилия и пользоваться достижениями теоретического и технического разума на благо всех.

Я думаю, что наше счастье, счастье советских людей, в том, что мы можем и имеем основания надеяться, что такой практический разум все же разовьется в людях как плод социального прогресса после бесчисленных ошибок и несчастий человеческого рода.

Роман Ч. Айтматова, на мой взгляд, обладает «огромными художественными достоинствами, но о них я не рискую высказываться. Мне хотелось лишь «обратить внимание на то, что роман призывает к серьезным философским размышлениям и в этом смысле представляет собой типичное порождение и выражение нашего времени.

А. БОЧАРОВ

ЕДИНИЦА ИЗМЕРЕНИЯ – ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ СУДЬБА

Большая группа романов, о которых здесь шла речь, – я бы добавил к ним непременно «Капли дождя» П. Куусберга и «Страстную площадь» Н. Евдокимова, – закрепила важное качество, которое было и прежде в нашей литературе, но сейчас проявилось особенно отчетливо. Это – переход от романа ситуативного и романа панорамного к роману, где в центре стоит человеческая судьба, а не конфликт – производственный, идеологический, бытовой, – конфликт, в котором прямо участвуют, выявляя свои характеры, противоборствующие, противостоящие друг другу персонажи.

Нет такого конфликта, вокруг которого строилось бы повествование, у Ч. Айтматова, нет такого конфликта в «Выборе» Ю.

Цитировать

Мельвиль, Ю. Современный роман – современность в романе / Ю. Мельвиль, Б. Панкин, В. Дмитриев, А. Овчаренко, Е. Сидоров, Ю. Суровцев, А. Бочаров, Н. Иванова // Вопросы литературы. - 1981 - №9. - C. 3-70
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке