№10, 1991/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Сопричастность (Воспоминания П. Шубине и Я. Смелякове)

…Для того, чтобы написать свои воспоминания, вовсе не нужно быть прославленным художником или государственным деятелем. Вполне достаточно быть просто человеком, у которого есть что рассказать и который может и хочет это сделать…

А. И. Герцен

ПАВЕЛ

– Видишь, вон там, в углу, белокурую девчонку? Как она тебе? – спросил меня Шубин.

– Очень даже ничего. Кто такая, как зовут?

– Это моя будущая жена. Как зовут – не знаю. Не знаком.

Этот разговор, смеясь, вспомнил у нас дома спустя год после нашей женитьбы поэт Алексей Недогонов.

Пройдет совсем немного времени – и не станет Недогонова, он сорвется с трамвайной подножки и погибнет. Не станет Володи Замятина, красивого, кудрявого, доброго человека. По дороге с электрички домой бандиты убьют ножом Дмитрия Кедрина. Выйдет купить папирос апрельским вечером Павел Шубин и не вернется, умрет на улице от разрыва сердца. И все это после войны, когда уже не надо стало бояться…

Потом судьба отмерит некоторое время и опять возьмет свое: Коваленков, Гудзенко, Фатьянов, Яшин, Тушнова, Светлов, Слуцкий. Вспоминаю тех, кого знала близко. Благодаря их дружбе с Павлом Шубиным и на меня ложился свет их расположения…

Осенью сорок пятого года семья наша (отец, мать, брат и я) вернулись в Москву. Ехали долго, в теплушках, от Киева – на открытой платформе с трубами. А ехали мы из Германии, куда угнаны были с Брянщины в начале войны. В Москве отец пошел за помощью к землякам и собратьям по перу. Исаковский и Твардовский помогли деньгами. Пришвины добрым словом и участием. Федор Гладков, будучи классиком и начальством, выхлопотал продовольственные карточки и помог с устройством дальнейшей жизни.

«Молоткастые, серпастые» паспорта нам не полагались, вместо них – спецудостоверения, волчьи билеты, определявшие географию нашего жительства – не ближе 100 километров от Москвы. В деревне Волынщино получили мы комнату при школе, где стали учительствовать родители. А отец получил продовольственные карточки в Союзе писателей, его членский билет мама сохранила чудом. Меня же Федор Васильевич Гладков, будучи директором Литературного института, взял на работу секретарем учебной части. На птичьих правах – без паспорта настоящего, без прописки, без разрешения милиции жить в общежитии. К положению изгоя мне было не привыкать: с десяти лет я была дочерью «врага народа», в Германии – «руссише швайн», теперь – репатриантка.

Койки в общежитии у меня не было. Спала «валетом» с Верой Скворцовой, студенткой. Удивительное светлое создание. Красивая, стройная, с гордой головкой, закинутой слегка назад. Шапка коротко стриженных золотистых волос. Ну, просто звезда экрана! Вера ленинградка, блокадница. Оттуда голубоватая кожа, голубые круги под глазами. А какие стихи она мне читала! «Нет, меня не пантера прыжками на парижский чердак загнала», «Это сделал в блузе светло-серой, невысокий, старый человек». Мои знания поэзии были к тому времени на уровне школьной программы до пятого класса. Стихами, прочитанными Верой, я восхитилась: «Откуда ты знаешь про Париж? И почему ты написала про себя: «…мальчик в Останкино летом…»? Вера ошалело посмотрела на меня: «Ты что, не знаешь чьи это стихи?! Ты могла подумать, что я способна на такое гениальное?! Ты – сумасшедшая!» Я умоляла ее никому не говорить о моем позоре. Пришлось рассказать ей мою военную судьбу, откуда моя дремучая необразованность.

От Веры я впервые услышала стихи Павла Шубина. «Он мой земляк. Тоже ленинградец». – «Твой ровесник?» – «Нет, он старый. До войны еще кончил герценовский институт. Фронтовик». «Старому» поэту шел 31-й год…

Вскоре в институте был поэтический вечер. Стихи читали и студенты и гости, известные поэты. Читавших стихи никто не объявлял. Вера тихонько представляла мне: «Это Светлов, который «Гренаду» написал, это Луговской, это Антокольский…» Никогда еще не обрушивалось на меня столько стихов. Все они казались мне прекрасными, гениальными. Голова моя была в тумане, лицо горело. «Что ты такая красная, лицо, как свекла…» – остудила меня Вера.

И вот перед собравшимися еще поэт. А ведь я видела его уже, не знала только, что это Павел Шубин. Видела в клубе писателей, где мы, институтские, некоторое время обедали по талонам в ресторане, днем превращенном в столовку. Сидели мы всегда в углу. (Видно, тогда-то и показал на меня Шубин Недогонову.) Он прошел мимо нас и полоснул по мне взглядом. «Ты что замолкла, поперхнулась, что ли?» – спросил кто-то из девчонок. Не поперхнулась я, может, сердце екнуло от предчувствия?

Каким же я увидела его, как он выглядел, этот человек, ставший моей судьбой на долгие пять лет? «Смуглый, стройный атлет, волосы воронова крыла, сероглазый…», «русый, с огромными темными глазами…», «лермонтовские глаза на матовом лице», «скуластый, серые глаза на бледном лице цвета слоновой кости, крепко сбитое тело крестьянина…» – это все его друзья-современники скажут и напишут о нем, когда его не станет. И это все точно. Настолько он был разный и неоднозначный. Мое же впечатление полностью совпало с тем образом «героя», который я придумала и рисовала себе в воображении в свои семнадцать лет.

Прочел Шубин на том вечере три или четыре стихотворения. Одно я уже слышала от Веры: «Погоди, дай припомнить, стой! Мы кричали «ура!». Потом я свалился в окоп пустой с развороченным животом…» Вера сжала мне руку: «Здорово?» – «Здорово!»

Кончился вечер. Спускаемся по лестнице в подвал, в общежитие. На площадке стоят в пальто и шапках гости, с ними ребята студенты. От компании отделился Шубин: «Позвольте помочь вам одеться, где ваши пальто?» Вера сказала, что мы живем тут же, в общежитии. «Жаль, я надеялся проводить вас». Вера: «А можно мы проводим вас, Павел Николаевич?» – «Меня еще ни разу девушки не провожали. Это не по правилам. Но я рад». Вера потащила меня вниз. Я сказала, что не пойду ни за что, что я не сумасшедшая… да и как я пойду в своем пальто, сшитом из одеяла… «Пойдешь, не бросишь меня… Такой случай… Плевать ему на твое пальто… Он поэт… Очень он на твое пальто смотреть будет… Шевелись…»

Через минуту мы во дворе. Шубин берет нас под локотки, скользко. Провожание недолгое – до метро. По дороге он и Вера говорят о вечере. Шубин аттестует читавших стихи студентов. Цитирует строчки, прочитанные только что. Я, еще ничего не слышавшая о его легендарной памяти, думаю, что он уже раньше знал эти стихи. Спрашивает Веру, что пишет она, стихи? «Да, поступала в институт со стихами». – «Прочтите что-нибудь, почему не читали на вечере?» Вера отказывается, он не настаивает. Узнав, что она ленинградка, вспоминает свои ленинградские годы, говорит, что скучает по Ленинграду, называет имена друзей, их книжки, вышедшие до войны и недавно. Вера говорит, что у нее есть две его книги – «Ветер в лицо» и «Парус». Просит надписать при случае. «С удовольствием. Вот и случай будет увидеться…»

Я понимаю, что я «третий лишний» в этом провожании. У этих двоих есть о чем говорить, они интересны друг другу. Зачем плетусь рядом? От метро повернули обратно. Шубин: «Теперь моя очередь вас провожать». И только у дверей института спросил: «А вас как зовут, молчаливая девушка? Что вы пишете?» – «Ничего я не пишу…» – буркнула я и, не сказав «до свидания», нырнула в спасительную дверь. Через минуту пришла Вера, устроила мне разнос – и невоспитанная я, и неконтактная, вести себя не умею. «Ну и пусть, ну и пусть!..» – бормотала я. «Господи, – думала я бессонной той ночью, – счастливая Вера. Талантливая, красивая… Шубин влюбился в нее с первого взгляда…» А Верочке Скворцовой отмерено было всего немного на этом свете. Только и успеет выйти замуж за прекрасного человека, родить сынишку, и уйдет она из жизни в неполные тридцать лет. И тоненькая книжечка ее стихов выйдет спустя много времени…

Близился новый, 1946 год. Институтские готовились к встрече. Ребята привезли из Подмосковья большую елку, лапник еловый. Пахло праздником, первым в моей жизни после стольких лет. Последняя моя елка была в 37-м, почти десять лет тому назад. Вера уехала в Ленинград, оставив мне свое крепдешиновое платье: «Не будешь же ты на Новый год в этом вигоневом свитере. А ноги под столом не видны, танцевать не будешь… Сиди загадочная и романтичная, это впечатляет!» Легко сказать – «романтичная и загадочная», когда танцевать хочется до смерти, когда тебе семнадцать лет и это твой первый бал. Добрая фея платьем одарила, а туфельки ее мне не подошли – малы на два номера. И принца на балу не будет… Золушки из меня никак не получается. И уехала я к родителям в деревню. А вернувшись через два дня на работу, нашла у себя на столе конверт, а в конверте поздравление: «Дед Мороз – Павел Шубин поздравляет молчаливую девушку Галю Каманину с Новым годом, желает ей счастья и обещает ей в новом году большие перемены в личной жизни! Павел».

Перемены в личной жизни начались на следующий день. Вечером кто-то из девчонок сказал, что меня ждут во дворе. Выскочила – пальто внакидку. У дверей Шубин прикуривает папиросу. Я с ходу сказала, что Веры нет, она в Ленинграде. «Какая Вера? А, моя землячка! Ну, во-первых, с Новым годом! А во-вторых, я, собственно, к вам. Я приходил 31-го, искал вас. Я, видите ли, загадал, если мы с вами встретим Новый год вместе, то будем вместе долго, может быть, всю жизнь. Хорошо, что я не суеверен. Мы поженимся скоро…» Я только и нашлась пролепетать, что «мы не можем пожениться, мне еще нет восемнадцати и нет паспорта…». – «Других причин нет? Когда вам исполнится восемнадцать? В мае? Я подожду…» Брак наш зарегистрирован 5 мая 1946 года, в день моего рождения. В этот день Павел подарил мне подснежники, колечко с хризолитом и свою фотографию, на обороте которой написал: «Кончена юность, дождями увенчана, зорями отражена, ты моя русая девочка, женщина, суженая и жена. Можно ли выдумать в стихотворении мне без тебя бытиё, ты мое тихое сердцебиение, счастье, дыханье мое».

Поженились мы, а быт наш остался прежним. Павел снимал угол, я – в общежитии. На выходные дни уезжали на дачу к Межировым. В июне уехали в Ленинград. Павел хотел познакомить меня с сестрами, а главное, показать свой родной город, в который он был влюблен с юности. Так я впервые попала в этот удивительный город, да к тому же в белые ночи. Сестры, любя Павла, приняли меня радушно и ласково. Старшая, Анна Николаевна, правда, попеняла брату, что «больно молодую взял…». На что Павел, смеясь, сказал: «Это у нее временное, пройдет».

Наверное, проживи я в Ленинграде год и дольше, я не увидела и не узнала бы этот город больше и лучше, чем в тот месяц. Павел показал мне его своими глазами, стихами, которые он читал:

Оттого ль,

что средь листьев белесых

Свет и сумрак

сошлись вперекрест,

Ожил мрамор,

и тень Геркулеса

Ночь выводи?

на Кировский мост.

И выгиб Чугунного моста –

Рывок от земли в облака…

 

Стоял сентябрь в аллеях Петергофа…

Все было сном,

Фонтаны и трава,

Леса в огне,

Подобные закату.

Лишь яхта,

Убегавшая к Кронштадту,

Крылатая, одна была жива.

 

Все те же львы из темноты…

Все было чудом в тот месяц – город, белые ночи, любовь, сам Павел, его друзья… Поэтические вечера в герценовском институте, где Шубин читал стихи и его подолгу не отпускали студенты.

И пускай ребята эти

Позабудут все на свете:

Не найдут на карте Камы,

Не заметят Волги-мамы,

Но пускай всегда найдут

Нашу Мойку,

Ибо тут,

Как картинка в синей раме,

У воды обрел приют

Самый знаменитый,

Самый

Герценовский институт!..

Шубин обладал тактичностью и снисходительностью ко многим проявлениям человеческого характера, но эти качества мигом исчезали, когда дело доходило до поэзии. Тут он был категоричен до жестокости. Принимались его замечания без обид. Огорчались молодые, но не обижались. А. Шулятников в предисловии к публикации цикла стихов Павла Шубина пишет: «…Густой рокочущий голос естественно сливался с образами, с ритмом стиха, от него веяло широтой и силой. Читавший и сам был олицетворением силы и широты. Читал он просто и спокойно, без рисовки. Только глаза, огромные лермонтовские глаза, менялись: то темнели от гнева, то светились теплой грустью воспоминаний, нежностью, детским изумлением перед красотой природы… Несколько минут мы шли молча. И тут я решился прочесть свои стихи о Севере. Шубин слушал внимательно, не перебивая… И вдруг отрезал, блеснув глазами: «Что-то мелькает, а все вместе – трехэтажная халтура! Стихи сочинять нельзя, как ты это делаешь. Их нельзя выдумывать. Надо все это увидеть! Увидеть, как «редеет облаков летучая гряда»…» И еще, из письма поэта Бориса Ширшова: «Уважаемый Павел Николаевич! Не знаю, помните ли Вы меня? Мы познакомились в 1947 году на Всесоюзном совещании молодых писателей в секции М. Светлова. Тогда Вы еще учинили вполне заслуженный разнос одной моей поэмы <…>. Ваша критическая резкость и прямота, с какой Вы высказались о моих стихах, помогли мне в работе над новыми стихами…» И еще: рукой Шубина на сборнике П. Антокольского написано – «Вот воистину честный поэт!»; на сборнике Н. Ушакова – «Одна из немногих любимых книг»; На книжке Н. – «Дохлая лирика – дохлого поэта!»

Тот ленинградский месяц был для нас и временем душевного сближения, узнавания друг друга. Светлыми ночами бродили мы без устали по городу, забывая, что мосты разведены и нам не попасть на Выборгскую сторону, где мы жили у сестры Павла, до утра. И говорили, говорили, рассказывали о себе… «Я люблю тебя за муки, дней у счастья скраденных, и целую твои руки в синяках и ссадинах…» (тут была точность – за неделю до отъезда я копала огород, таскала и пилила дрова у родителей, отметины на руках остались), «… Мимо оберст, словно идол, на гнедом коне… Что он ведал, что он видел, ухмыляясь мне? Милую мою в неволе, в прусской стороне? Или сердце мое, что ли, как теперь в огне?..» (и здесь точно – «в прусской стороне…»). Мы оба, он в тридцать два года и я в восемнадцать, не были баловнями судьбы, нет! И не знаю, что сближало нас больше, любовь или сострадание друг к другу… Наверное, и то и другое…

Полюбила я ленинградских друзей Павла за то, что они любили его. И они были снисходительны ко мне, к моей молодости, несветскости, замкнутости. В гостях у Лившица или Дудина я сидела набрав в рот воды, боясь сморозить какую-нибудь глупость, выдать свою необразованность. Попытки разговорить меня, втянуть в общий разговор успехом не увенчивались. Лившиц, провожая нас, сказал Павлу: «Твоя жена – загадочная девушка!» Не знал он причину этой «загадочности».

На вечере Шубина в ленинградском Доме писателей еще знакомство: Ольга Берггольц. С Павлом расцеловалась, назвала его Павликом. Она была хороша собой. Первый в моей жизни укол ревности. Многое тогда было впервые…

И еще знакомство: Павел подвел меня к красивой немолодой женщине. Поцеловал ей руку, представил меня. Она скользнула по мне равнодушным взглядом, сказала несколько приветливых слов Павлу, и мы отошли. «Кто это, такая гордая?» – спросила я. «Она не гордая, она – Ахматова! Я читал тебе ее стихи…»»Стихи замечательные, но уж больно гордая», – упрямо подумала я. После постановления о журнале «Звезда» Шубин послал Анне Андреевне письмо, в котором написал такие слова: «…Пройдет немного времени и несчастная эта страна будет на коленях просить у Вас прощения…». Ошибся он в убеждении «пройдет немного времени» на сорок с лишним лет! Во время космополитской кампании еще раз услышала я от него: «несчастная страна, несчастная страна!»…

Вернулись мы в Москву. Сняли угол у землячки моего отца, попадьи Орловой Софьи Никандровны. Хозяйка огромной, как мне казалось, комнаты, перегороженной шкафами, – маленькая, добрейшая старушка, растившая двух внучек от рано умершей дочери. Павел очень любил ее и девочек, приносил им гостинцы. Девочкам читал наизусть «Евгения Онегина». Они пытались поймать его на неточностях, проверяли по книжке. Не поймали ни разу. На ночь бабушка молилась перед иконостасом, просила у Бога за внучек. Шептала молитвы, забывшись, начинала произносить молитвенные слова все громче и громче, может быть, чтобы Бог услышал лучше. Павел, слушая ее, говорил: «Вот где настоящая поэзия, вся поэзия вышла оттуда!»

Работал Павел очень много, несмотря на неустроенный наш быт. Пишущая машинка стояла на подоконнике, он стучал на ней по нескольку часов в день, несмотря на жару и шум транспорта на Кропоткинской улице, куда выходило окно. От солнца окно занавесили газетами. Никогда не отдавал печатать машинистке ни свои стихи, ни переводы. Иногда нужно было срочно. «Отдай машинистке». – «Нет!» – «Почему?» – «Чужие глаза, чужие руки…» – «Но ведь будет читать редактор и другие в редакции!» – «Это разные вещи. На этом этапе я должен сам!» Осенью я пошла на курсы машинописи при клубе писателей и вскоре помогала ему вполне профессионально. Но если на странице была хотя бы одна опечатка, Павел заставлял перепечатывать заново.

При наших весьма скромных потребностях была нужда зарабатывать. Помогал Павел матери и родственникам в Чернавске. Неукоснительно, ежемесячно передавал деньги для сынишки (от первого брака), которого он беззаветно любил.

Постепенно и деликатно Павел приобщил меня к умению вести наш незатейливый дом. Обладая исключительной опрятностью во всем, не терпел неряшливости ни в чем. Взяв в руку кастрюльку, задумчиво разглядывая закопченное дно, говорил: «Не может быть, чтобы эту посудину чистила моя жена… У моей жены самые чистые в мире кастрюли. Это же ежику ясно!..» Два раза мне намекать не надо было. Научил меня готовить любимые свои блюда: кулеш из пшена, заправленный салом и луком, гречневую кашу с запеченными в ней крутыми яйцами, блины-драчены из тертой сырой картошки со шкварками. Эта еда подавалась всегда гостям по их заказу. Ярослав Смеляков заказывал драчены, Саша Коваленков, страдая язвой, – кашу, кулеш любили все.

Надо заметить, что и в домах друзей была домовитость, хлебосольство. Мои наивные представления о поэтической богеме рассеялись довольно скоро.

Незаметно мне были преподаны и некоторые этические уроки. Очень остро ощущая свою неполноценность в образовании, культуре, знаниях, мне хотелось компенсировать эти недостатки хоть чем-то. Чем? Возвращаемся целой компанией с дачи Межировых. Недавно прошел ливень, перед платформой у станции большая лужа. Все пошли в обход, а я замешкалась. Вдруг чьи-то руки подхватили меня и перенесли через лужу. Высокий красивый парень улыбается мне. Я гордо и громко, чтобы услышали мои спутники: «Как вы смеете, наглец!» – «Не хочешь, не надо!» – сказал парень и перенес меня обратно. Наказанная за свою показушную гордость, я догнала своих, еще раз пробормотав, что вот «какой наглец…». Все посмеялись, а Павел сказал: «Рыцарей обижать не след, нехорошо».

Мы в гостях у Тарасенковых. Бывали у них несколько раз. «Пошли к Тарасенковым смотреть книги», – говорил Павел. Смотреть было что – огромная библиотека поэзии, книги, переплетенные хозяином собственноручно в ситец. Павел читает стихи Приблудного: «Вот я голову склонил, над распластанной бумагой, ткнул пером во тьму чернил, с донкихотовской отвагой…», «В трущобинах Марьиной Рощи, под крик петуха да совы, живет он, последний извозчик усопшей купчихи Москвы…» Тарасенков кручинится, что у него нет этого сборника Приблудного: «Какой год издания, какое издательство? Давай меняться на что-нибудь». Павел не соглашается. Разговоры о книгах, как изданы, на какой бумаге. Павел рассказал о своем визите к Любови Дмитриевне Менделеевой, об ее подарке – сборнике Блока издания 1916 года. (Тут Тарасенков спокоен, этот сборник у него есть.) О том, что Блок играл Гамлета, а Л. Д. – Офелию в домашнем спектакле на даче, как интересно рассказывала об этом Л. Д. И еще много о Блоке говорили. И Маша, жена Тарасенкова, интересное что-то рассказала о Л. Д. Решила и я блеснуть эрудицией. Прочла запомнившиеся мне строчки: «Я хотел, чтоб мы были врагами, так за что ж подарила мне ты луг с цветами и твердь со звездами – все проклятье своей красоты?..» Тут бы мне и остановиться, но нет, я сморозила что-то насчет акмеизма Блока, очень смутно представляя себе, что это такое. Слышала краем уха спор Шубина и Коваленкова об акмеистах и символистах. Мой пассаж деликатно не заметили, Павел перевел разговор на другое. Интуицией я не обделена, почувствовала, что ляпнула что-то не так. По дороге домой Павел сказал: «Не огорчайся, я и сам в молодости грешил – хотел казаться лучше. В утешение скажу тебе, тогда в гостях у Любови Дмитриевны я был удивлен, что в разговоре она спутала дважды посвящение Блока Сергею Соловьеву, сказав, что Владимиру Соловьеву, а второе посвящено Андрею Белому. Я с ней спорить не стал – дама!»

Мы в доме поэта Н. Жена показывала мне свои красивейшие туалеты, украшения, хозяин дома хвастался роскошной библиотекой. Я на обратном пути восхищалась этим домом, любезностью хозяев, угощением. Павел снисходительно слушал, а потом сказал: «Ты не заметила, что у них нет самого главного?»»Чего?» – удивилась я. «Любви!..» И напророчил – через полгода этот благополучный дом рухнул – они разошлись.

Много мне было преподано уроков. Вот еще один. Вечером, возвращаясь из клуба, где он играл на бильярде, Павел прихватил с собой Крученых. Алексей Елисеевич просил показать ему кое-какие книжки стихов редких изданий. Я не испытывала симпатии к этому неряшливому человеку, но, по закону гостеприимства, угостила ужином и была, как мне казалось, вежлива с ним достаточно. Сидел он долго, перебирал книжки, бормотал стихи, выпил ведро чая, съел все мои запасы еды. Словом, я не могла дождаться, когда он уйдет. Проводив его, Павел мягко попенял мне, что я не была добра и любезна с Алешей. «Господи, – возмутилась я, – целый вечер терпела этого блаженного. Кормила, поила, свитер твой отдала, шапку… Ты вот не догадался, что он мерзнет в своей одежонке!» На что Павел сказал: «Ему больше, чем свитер, ласка нужна и доброе слово. Он не от мира сего, он человек божий!» Спустя несколько дней после того визита обнаружили Мы пропажу – книжку стихов Ахматовой, подаренную Павлу еще до войны в Ленинграде с автографом Анны Андреевны. Не без злорадства заметила я Павлу: «Ну что? Твой божий человек выпал из образа, не находишь?» – «Не выпал. Не ложки же серебряные он украл, а книжку. Это святое дело!» Я не унималась: «И это говоришь ты, который видеть не может, когда я книгу не закладываю закладкой, переворачиваю страницы, слюня палец… Никому из друзей не даешь из дома книги выносить, хотя им-то доверять можно!..» – «Не кипятись, тебе не идет злиться, тебе идет быть доброй…» Некоторое время Крученых, встречая нас в клубе, шарахался в сторону, пока Павел не пригласил его к нам за столик поужинать. Я смотрела на большой потрепанный портфель А. Е., который он поставил на пол возле своих ног, и думала – не там ли наша книга? Павел же ни намеком не дал понять «божьему человеку» о его слабости. Но домой больше не приводил…

Концерт Александра Николаевича Вертинского в Камерном театре. Мы приглашены. Александр Николаевич поет две песни на стихи Павла Шубина – «Романс» («…Гасли, меркли звезды яркие вдали…») и «Куст ракитовый». После концерта пошли поблагодарить Вертинского в его уборную. Певец и поэт обнялись. Александр Николаевич – Павлу, грассируя:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №10, 1991

Цитировать

Аграновская, Г. Сопричастность (Воспоминания П. Шубине и Я. Смелякове) / Г. Аграновская // Вопросы литературы. - 1991 - №10. - C. 227-258
Копировать