Не пропустите новый номер Подписаться
№1, 1991/Хроники

Солженицын. В круге тайном

Александр Солженицын принадлежит к основным духовным явлениям нашего времени. Его деятельность выходит за пределы литературы, но у нас традиционно литература играет значительную общественную роль, оказываясь больше, чем литература, и к таким явлениям, побуждая вспоминать самого Толстого, принадлежит Солженицын. Со времен Толстого не было у нас писателя, который бы обладал столь мощным авторитетом и один противостоял государству, правительству.

Одиночество выдающихся фигур, конечно, относительно. Особенно в наш век, когда организация репутаций превратилась в своего рода «промышленность», работающую с гарантией; просто наивно думать, будто кто-то в самом деле действует в одиночку, сотрясая основы и противопоставляя себя обществу. Если издание каждой книги оказывается тщательно подготовленным, хорошо продуманным предприятием с предугаданным результатом, то истинно индивидуальная оппозиционная акция в современном мире немыслима. Вернее, она окажется тщетной, оставшись даже как следует не замеченной. Самый авторитет сейчас организуется, а не возникает стихийно. Ныне, как никогда, люди верят славе, и только славе, не доверяя своим непосредственным впечатлениям. Солженицын изначально и хорошо осознал эту ситуацию, о чем у него сказано в автобиографической книге «Бодался теленок с дубом».

Солженицын сейчас – это мировая «промышленность», которая за последние годы стала еще и отечественной. Судьба нашего писателя в этом отношении не исключительна: такие же индустриальные книжные потоки освящены именами, скажем, Владимира Набокова или Уильяма Фолкнера1. Особенность Солженицына в его необычайно высоком моральном авторитете, в политическом влиянии его деятельности.

Солженицын – символ умонастроения, которое в наши дни торжествует почти полную историческую победу. В принятых терминах такое умонастроение называется реставрационным и предполагает радикальный пересмотр итогов революционного переворота. Первый крупнейший случай в истории возвратного движения – контрреформация XVI-XVII веков, второй, не меньший по масштабу, – романтизм, подвергший критике Век Просвещения и Великую французскую революцию. В том и в другом случае, хотя с разных временных дистанций, реабилитации подлежало средневековье. Солженицын же стремится воскресить веру в дореволюционные времена, в прежнюю Россию.

Неоднократно писатель опровергал своих критиков, которые находили у него политическую реакционность. Действительно, возвращение прежних порядков невозможно: об этом могут разве что грезить поэты! Обладая вполне реальным мышлением, в сущности, прагматик, Солженицын заговорил о другом – о восстановлении дееспособных норм прежней российской жизни. Каких именно? Выяснению этого вопроса, собственно, посвящено его творчество. Эти нормы, с его точки зрения, постоянны в противовес изменениям временным и поверхностным, какими могут быть и реформы, и революции.

Уже в повести «Один день Ивана Денисовича», открывшей Солженицына нам и всему миру, содержались намеки на такую позицию. Повесть, как мы помним, появилась и была воспринята в ходе так называемой «оттепели», или «хрущевской весны», – критики «культа личности». Но Солженицын уже тогда ставил вопрос глубже – не об искривлениях социализма, а о его несостоятельности: герой повести, крестьянин, как бы мельком вспоминал, что его коню хорошо жилось до коллективизации, а еще лучше – еще раньше, то есть до Октябрьской революции. Эти намеки развились со временем в целое эпическое полотно, в «узлы», где сплелись судьбы разных русских людей, виновных и невиновных в крахе старой России.

Упрекать Солженицына в идеализации прошлого поистине несправедливо. Он – не романтик, с ним можно разве что спорить по поводу той исторической ставки, которую он делает на определенные социальные силы, полагая, что их идеалы еще жизненны: крестьянская выносливость, офицерский патриотизм, обрядовая религиозность (если иметь в виду полемику, то, в частности, впечатление таково, будто Солженицын ничего не знает о том состоянии, в котором религия и церковь находились у нас до Октября. Конечно, знает. Стало быть, не хочет знать).

Создание трехтомника «Архипелаг ГУЛАГ» сделало Солженицына особой общественно-политической силой. Творение беспрецедентное. Ни «Записки из Мертвого дома» Достоевского, ни чеховский «Остров Сахалин», ни очерки «По Сибири» Джорджа Кеннана, как и целый ряд книг в том же роде, включая фундаментальные исследования и царской и советской каторги, не идут в сравнение с этим трудом. Представляется, что «Тихий Дон» и «Архипелаг ГУЛАГ» – эти два сочинения пока что мы в доказательство своего исторического существования можем предъявить на том высшем суде, на котором Достоевский предполагал предъявить «Дон Кихота». Как время распорядится этими творениями и какое они место займут в классике будущего, это уже не нам судить, но на нашем веку именно эти две книги стоят совершенно особняком по своему значению и по своей роли в формировании нашего самосознания.

«Архипелаг ГУЛАГ» – тотальная критика социализма, по крайней мере в том его варианте, который оказалось возможно осуществить у нас в отдельно взятой относительно отсталой стране. И, необходимо подчеркнуть, при всей своей сокрушительности эта критика не упраздняет наших достижений – она говорит о цене достижений. Если рабы Греции и Рима или жертвы «первоначального капиталистического накопления» и первой «индустриальной революции» имели бы своего Солженицына, тогда литературная родословная «Архипелага ГУЛАГ» оказалась бы полнее. А это бы означало, что все проблемы и цены революции, и самочувствия людей, пытающихся свести счеты со своим прошлым уже после того, как цена уплачена, были бы яснее для нас. Но это уже принадлежит к области квазиисторических фантазий. Реально Солженицын – наш крупнейший литературный современник, и при том, что время проверит его значение как писателя-художника, его социальная роль нам сейчас понятнее, чем она будет понятна любому из последующих поколений. Возможно, его поставят даже еще выше по шкале литературных достоинств, чем это делается сейчас, но его общественная роль осознается именно сегодня.

И вот с именем Солженицына на устах мы плохо представляем себе эту фигуру. У нас нет достаточно подробной и обстоятельной биографии ни одного из классиков, не приходится удивляться, что и представления о Солженицыне у нас отрывочны, неполны, очень часто эти представления базируются на слухах и не подвержены никакой проверке. За рубежом уже существует целая библиотека книг о Солженицыне, в том числе его объемистая биография, написанная английским исследователем2. Автор этой книги взялся за свою работу с большим энтузиазмом, при поддержке Солженицына, но затем начались трудности. Выяснилось, что писатель сам свой лучший биограф, он хочет, чтобы люди видели его таким, каким он видится самому себе. Если позволено будет сказать – это наивность с его стороны. Мы же видим, что происходит с биографиями по мере того, как жизнеописания все больше и больше опираются на документальную основу. Совершается, как правило, крушение мифа, и на месте легенды появляется реальное лицо, отличающееся от первоначального, общеизвестного, общепризнанного лика. Если некогда задача биографа заключалась в том, чтобы поддержать рукотворный миф, то ныне, напротив, надежная биография называемая «стандартной» или «определяющей», обычно упраздняет всякую мифологию, она объясняет эту мифологию, ее формирование и распространение. Вне зависимости от того, как еще возвысится и укрепится и литературная и личная репутация Солженицына, его с неизбежностью, как и всякого писателя, ждет та же участь. Кажется, уж до чего бдительно в нашем веке охранялись некоторые заметные литературные фигуры, но, едва путы ослабли, эти фигуры предстали на страницах биографий не в парадном виде.

Происходит это не только потому, что понятнейшая из человеческих страстей – любопытство ищет удовлетворения. Писатель, который поддерживал контакт с читателями исключительно через книги, имеет право запретить кому бы то ни было заглядывать в его жизнь. Иное дело, когда личность писателя играет роль наряду с его сочинениями, когда личный писательский миф оказывается одним из выразительнейших его созданий. Тогда читатель имеет право узнать подноготную этого мифа так же, как имеет он право знать историю создания любого произведения. В таком случае личность писателя подлежит анализу и оценке, как и его творчество.

Личность Солженицына, поскольку он предстает перед публикой, принадлежит к такого рода созданиям. Поэтому писать о Солженицыне-человеке – совершенно законно. Да он уже и стал предметом воспоминаний. Его путь к всемирной известности – это борьба, и в этой борьбе вместе с ним и на его стороне принимало участие немало людей, которым есть что рассказать. Нужно ли говорить, что всякие мемуары субъективны? Уместнее учесть, что мемуары неполны: в них, быть может, содержится правда, но не вся правда. Нелишне напомнить и ту мысль, что была выражена Пушкиным в отношении недостатков выдающейся личности: великий человек и «мал» не так, как любой другой. Напомним, наконец, что Пушкин вроде бы не жалел об утрате интимных записок Байрона, но было это как раз в тот момент, когда он… писал свои собственные автобиографические записки. Занимался ли он в таком случае ненужным и недопустимым делом?

Проблема непроста. Она сложна и в моральном и в литературном плане. Но задача специалистов (а наш журнал специален) заключается прежде всего в том, чтобы охватить доступный материал, обладающий известной документальной надежностью и отличающийся содержательностью.

Книга внучки Леонида Андреева Ольги Вадимовны Карлайл принадлежит, как нам представляется, к такого рода существенным мемуарным первоисточникам. Ее отец, сын Л. Андреева, тоже писатель, Вадим Андреев, ее брат, ее муж, историк и журналист, потомок Томаса Карлайла, и, наконец, она сама оказали Солженицыну неоценимую помощь: сделали возможным выход его книг за рубежом. Если учесть, что практически ни одна рукопись на Западе не поступает к издателю непосредственно, а лишь через литературных агентов, если принять во внимание незнакомый язык, преодолеть барьер которого никто особенно не стремится, если помнить, что чтение рукописи, по-нашему – внутреннее рецензирование, предполагает необычайно авторитетного читателя, которого надо еще найти и побудить его прочитать рукопись, то уже эта деятельность сама по себе требует значительных и к тому же абсолютно безвозмездных усилий. А тут посредничество было осложнено массой привходящих обстоятельств и являлось просто-напросто рискованным. «На длительное время мы отложили все свои собственные дела и, словно поступив на работу, изо дня в день с утра до вечера занимались Солженицыным», – рассказывала Ольга Вадимовна. Имена людей, посвятивших себя писателю, могли быть другими, не Андреевы и не Карлайл, но в принципе без таких людей рукопись осталась бы рукописью: всякий, кому сколько-нибудь известны условия и нормы литературно-издательской деятельности на Западе, с этим спорить не станет.

Итак, это исповедь человека, посвятившего себя Солженицыну. Да, воспоминания субъективны. Не все способен учесть мемуарист. В то же время нужно отдать себе отчет в мере ответственности, которую несет автор за каждое свое слово, ибо там законы о печати действуют давно, очень жестки и любая излишняя «свобода слова» по личному адресу может повлечь за собой судебное преследование по обвинению в клевете.

Книга Ольги Карлайл «Солженицын. В круге тайном» вышла в Нью-Йорке в 1978 году, в известном издательстве (Olga Carlisle , Solzhenitsyn and the secret circle, Holt, Rinehart and Winston, New York, 1978). В журнале «Вопросы литературы» она печатается полностью в переводе, сделанном для журнала, по разрешению автора, обладающего правами на свою книгу. Журнальный вариант был автором несколько дополнен: времена изменились и оказалось возможным назвать некоторые имена и раскрыть некоторые намеки.

Дмитрий УРНОВ

Оратор римский говорил

Средь бурь гражданских и тревоги:

«Я поздно встал – и на дороге

Застигнут ночью Рима был!»

Так!., но, прощаясь с римской славой,

С Капитолийской высоты

Во всем величье видел ты

Закат звезды ее кровавой!..

 

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был –

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил!

Ф. Тютчев, «Цицерон»

 

Часть первая

ПЕШКОМ ПО НОЧНОЙ МОСКВЕ

1

Мы шли по совершенно пустынной улице. Мне было холодно. По тому, как сжались пальцы Солженицына, державшего меня под руку, я чувствовала, что он крайне взволнован. Наши шаги гулко раздавались по тротуару темной, безлюдной московской улицы. И тут Солженицын произнес то, от чего у меня подкосились ноги, а он, напротив, зашагал еще решительней. Александр Солженицын попросил меня взять на себя публикацию на Западе той самой рукописи, которая была арестована КГБ. Это был его роман «В круге первом».

Стоял апрель 1967 года; тогда в затянувшейся между СССР и Западом холодной войне наметилось некоторое потепление.

Возвращаясь памятью в ту московскую весну, я отчетливо вижу район Москвы между Красной площадью и гостиницей «Ленинградская», протянувшийся на северо-восток от центра. Он был исхожен мной из конца в конец; всякий раз я чуть меняла маршрут, выбирая одну из извилистых улочек, которые, причудливо изгибаясь, втекали одна в другую. Эти кварталы все еще хранили дух старой Москвы, многоцветной, точно азиатский базар.

Днем здесь было оживленно, сновали толпы людей, приехавших из деревни за покупками: женщины в тяжелых темно-синих пальто и серых вязаных платках, тянувшие за руку детей; мужики в потертых тулупах; крестьяне, несущие на рынок птицу в самодельных клетях; уличные торговцы шнурками для обуви. В воздухе попахивало капустой. Каждая улочка выгибалась по-своему, непредсказуемо; по обеим сторонам стояли так-сяк домики с оштукатуренными стенами, с крохотными палисадниками за дощатым забором. Эти крашенные охрой и грязно-розовой краской дома некогда принадлежали московским купцам. В них продолжал кто-то жить. Из-за тюлевых занавесок выглядывали герань и фикусы. Во дворах аккуратно сложены поленницы дров. Весь день в магазинчиках и столовых царили шум и суета, но примерно к шести часам район внезапно утихал в преддверии вечера.

В ту весну я не раз ходила по этим старым улицам и переулкам. Но тот раз, когда меня провожал Александр Солженицын, стал поворотным моментом в моей жизни.

Это был мой четвертый приезд в Москву. Я отправилась в Россию собирать материал для антологии советской поэзии, сборника, над которым трудилась вот уже почти пять лет. Как и во время прежних поездок, у меня было множество встреч, появились новые знакомства, я навещала стариков-родственников и друзей нашей семьи. Эти представители старой интеллигенции – кое-кто из них побывал в лагерях и недавно вернулся – держались за счет крохотной пенсии, поэзии и надежды. Некоторые помнили моего деда по отцовской линии – писателя Леонида Андреева. Меня угощали чаем с куличом. В своих однокомнатных квартирках, заставленных книгами, увешанных картинами – скромными сокровищами, оставшимися от прошлых лет, – они цитировали строки Пастернака, воспевающие любовь и весну. Уверяли, что в России все меняется к лучшему. Кто бы мог вообразить в 50-х годах, повторяли они, что мне, уроженке Парижа и ныне гражданке Соединенных Штатов, будет разрешено приехать в Москву! Что в Советском Союзе станут публиковать стихи Пастернака и Марины Цветаевой и что, как поговаривают, скоро будет напечатан «Раковый корпус» Александра Солженицына! Что сегодня мы будем пить чай с куличом! Я любила этих людей. Мне хотелось разделить их надежды. Хотелось верить, что Москва, в конце концов, и мой дом: ведь здесь жили самые близкие мне, после моих домашних, люди.

Однако той весной мне стало казаться, что России наших общих воспоминаний и надежд не существует не только для меня, но и для них.

За несколько дней до описываемых событий мои друзья организовали мне встречу с поэтом Иосифом Бродским. Вечер получился не из удачных. Бродский демонстрировал свое дурное настроение, мои друзья безуспешно пытались его расшевелить. Едва открыв рот, Бродский принялся расхваливать президента Джонсона за то, что тот начал войну во Вьетнаме. Лишь через некоторое время, когда поэт стал читать свои стихи, напряжение немного спало. На прощание он подарил мне одно из своих стихотворений, напечатанное на машинке, надписав: «Из России, с любовью».

В тот вечер я покидала своих друзей с крайне неприятным ощущением. Квартира находилась неподалеку от Кремля. Направляясь к себе в «Ленинградскую», я сначала шла вдоль Кремлевской стены мимо Манежа. Накануне прошла небольшая метель, и зубчатые контуры стены были обведены снежно-белой каймой. Свернув в какой-то переулок на пути к гостинице, я увидела, что за этот день один из моих любимых кварталов оказался срыт бульдозером. Городской квартал из шести-семи домишек светлел в сумерках грудой развалин, мешаниной белой штукатурки и битых кирпичей. В воздухе пахло пылью. Где теперь жители этих домов? Меня пробрало дрожью. Что делаю я в этом зловещем городе, где разрушаются чудом сохранившиеся живописнейшие уголки старины, где ищущий молодой поэт способен восхвалять американцев за то, что они бомбят Вьетнам?! Я шла мимо грязно-розовых развалин, в памяти всплывали зловещие строки Сергея Есенина:

…Золотая дремотная Азия

Опочила на куполах…

 

…На московских изогнутых улицах

Умереть, знать, судил мне бог3.

 

Мне захотелось бежать из этого города, захотелось тотчас оказаться дома. И вмиг все мои попытки наладить связи между русской и западной интеллигенцией показались мне нелепостью, чрезмерной самоуверенностью, бредом. Воспитанные годами изоляции и ненависти, молодые советские интеллигенты в большинстве своем не способны принять ничьих взглядов на жизнь, кроме собственных; это для них свято, это ими выстрадано. Старое поколение мало-помалу уходит, и духовный разрыв между прошлым и будущим, между Востоком и Западом теперь, возможно, только усугубится.

Вне себя я входила в помпезный, кроваво-красный вестибюль гостиницы «Ленинградская».

На следующее утро я проснулась в более трезвом состоянии духа. Хотя желание уехать домой раньше срока и не прошло, что-то все же удерживало меня от того, чтобы поменять билет. Я вспомнила, сколько мне еще надо сделать в Москве: назначены встречи, визиты к родным, надо передать лекарства и посылки друзьям, близким друзей. Я решила остаться. Больше чем кто бы то ни было интересовал меня в Москве Корней Чуковский, литературовед и детский писатель. Именно ему я буду обязана тем, что встреча между мной и Александром Солженицыным состоялась.

Дни шли за днями, но весна не торопилась с приходом в Москву. Я дрожала в своем зимнем, по западным меркам, одеянии. Раньше, когда я приезжала в Москву, набухшие апрельские почки уже обволакивали деревья зеленой дымкой и на открытых рынках было видимо-невидимо лесных цветов. Молодые московские поэты Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко и Белла Ахмадулина возвещали новую эру для России. Оттепель начала 60-х несла с собой свежие чувства и новые идеи в русском искусстве. Но к 1967 году московская молодежь утратила энтузиазм; в знакомых молодых поэтах я ощутила тревогу, подавленность; и более всего в самом неистовом из них – в Евтушенко.

Поэт с женой пригласили меня заглянуть к ним. Евтушенко отдыхал между, как сам он выразился в телефонном разговоре, «ответственными, триумфальными кругосветными поездками». Приехав, я застала его распластанным в гостиной на кушетке, шел сеанс акупунктуры. Быстрыми, резкими движениями крохотный китаец всаживал длинные золотистые иголки то в одну, то в другую точку евтушенковского торса. Жена поэта Галя сидела рядом и вязала. Когда я вошла, поэт приглушенно и монотонно принялся описывать гонения, которым он подвергался со стороны чиновников от литературы. По его виду я заключила, что он болен и пребывает в депрессии. Евтушенко говорил, что снова в России попрана свобода; что власти систематически и вероломно пытаются заткнуть рот тем, кто все еще общается с приезжающими с Запада иностранцами и воображает, что это сойдет им с рук. Тут Галя, оторвавшись от вязанья, указала пальцем в потолок. Евтушенко еще понизил голос. Давление властей все усиливается, никому не избежать неслышно надвигающейся волны репрессий, утверждал поэт. Ему тоже. Несмотря на его лояльность к Союзу писателей и он не избежал своей доли унижений.

С вонзенными в тело длинными, золотистыми, сверкающими иглами он походил на Святого Себастьяна с полотен мастеров Возрождения.

С грустью вспоминала я того гордого, яркого Евтушенко начала 60-х, представшего миру посланцем возрождавшейся советской культуры. И еще я вспоминала того Евтушенко, которого видела в Нью-Йорке всего несколько месяцев назад во время его встречи с Робертом Кеннеди. В толпе друзей и помощников сенатора я исполняла роль переводчика. Одно из заявлений Евтушенко так изумило меня, что я, должно быть, сбилась, стараясь смягчить сказанное им. По всей видимости, это не ускользнуло от сенатора, и он не без юмора заметил, что хоть я и русская, но переводчик не самый блестящий. Евтушенко заявил, что об оттепели в России возвестили два литературных произведения: повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина». Меня поразило, что Евтушенко способен поставить свое небольшое стихотворение рядом с произведением, которое для России явилось ракетой, высветившей мрачный мир советской тюремной действительности и давшей сигнал началу нового этапа либерализации в советской литературе.

Весной 1967 года в Москве только и говорили что об Александре Солженицыне. Не умолкали разговоры об этом легендарном бывшем «зеке», ныне преподавателе математики в провинциальном городе Рязани. Выход в свет «Одного дня» возбудил у многих мыслящих соотечественников автора решимость рассказать миру и о своей судьбе, о своих опасениях за будущее. Однако в 60-е годы апелляция к зарубежному общественному мнению для большинства из них была неприемлема. Такая акция считалась не только антипатриотичной, она могла оказаться и небезопасной. Для того чтобы голоса русских либералов были услышаны за пределами СССР, нужна была литература не только правдивая, но и смелая. Солженицын считался единственным человеком, который мог бы посредством своих книг поведать миру, что происходит в России.

Покидая в тот день квартиру Евтушенко, я отметила про себя, что имя Солженицына ни разу там не упоминалось.

Солженицына я так и не видела. Мне говорили, что он в восторге от книги моего отца о моем деде, Леониде Андрееве. В ту весну меня часто спрашивали: не любопытно ли мне, журналистке, рискнуть встретиться с автором «Одного дня»? То, что я журналистка, было общеизвестно, и мне пришлось изрядно поломать голову, придумывая благовидную причину своего приезда в Москву, чтоб при этом не скомпрометировать тех, кто избегал встреч с западными журналистами. Средний житель России и по сей день чурается иностранцев, в особенности иностранных корреспондентов. Постепенно этот страх переродился у некоторых в стремление общаться с теми писателями и журналистами, встреча с которыми сулила в перспективе защиту Запада. Однако Солженицын в те годы корреспондентов, особенно иностранных, избегал; и несмотря на то, что у нас с ним оказался такой общий друг, как Чуковский, шансы мои на встречу с новой звездой русской литературы были невелики. Ну да, отвечала я, конечно же, с удовольствием я познакомилась бы с ним, но скоро мне уезжать домой, а у меня еще столько здесь дел и столько встреч в связи с задуманной книгой, что мне некогда менять планы и искать встречи, которая, как мне кажется, вряд ли реальна.

Близилось время отъезда, и мне надо было оставить день на упаковку багажа. А это работа не из легких. Хоть я перед отъездом всегда оставляла друзьям часть своего гардероба, их щедрость во много раз превосходила мою; словом, мой чемодан и на этот раз был не способен вместить все обилие подарков – книг, пластинок, восхитительных украинских глиняных расписных игрушек, – а также материалы для поэтического сборника.

А к тому же мне предстояло проносить в тот раз через таможню рукописи: отпечатанное на машинке полное собрание бунтарских баллад Александра Галича, только что переданное мне Корнеем Чуковским. В ту пору Москва была без ума от них, и Корней Иванович сказал, что это – яркие образцы советского разговорного языка и что их необходимо включить в антологию. Но как это вывезти? Галич – подпольный бард, диссидент, а мой багаж наверняка будет подвергнут досмотру.

Я как раз раздумывала над этим обстоятельством, как вдруг задребезжал телефон.

Звонил один знакомый, приглашал завтра вечером посидеть небольшой компанией. Л. 4 и ее друг приготовили для меня какой-то исключительный сюрприз. По тону звонившего было ясно, что ожидается некто, с кем мне хотелось встретиться, и я подумала, что, должно быть, это тот писатель, о котором говорит вся Москва. В возбуждении от предстоящей встречи, последнего московского подарка на прощание, а также в предвкушении возвращения домой я ощутила прилив новых сил и решила отложить сбор багажа на вторую половину дня и в последний раз пройтись по любимым улицам.

Час прогулки по безрадостной, сырой погоде поубавил во мне бодрости; я возвращалась в «Ленинградскую» извилистой улочкой. Покидаю Москву, так и не увидев ее переливчатого голубоватого сияния, какое в прежние весенние дни подсвечивало город будто изнутри. Теперь же, готовясь к празднованию 50-летия октябрьского переворота, Москва была увешана лозунгами и плакатами5 . Они встречались на каждом шагу. От них весь город представлялся мне каким-то навязчиво-нереальным.

Подойдя к своему номеру, я обнаружила дверь открытой. Посреди комнаты в некотором замешательстве топтались двое в голубых комбинезонах. Заслышав мои шаги, они спешно оставили какое-то свое занятие. В руках у них были отвертки. Я спросила, что им здесь надо. Один сказал, что они чинят водопровод.

  1. Это явление уже исследуется как характерная черта литературы нашего века. Например, вышла книга о «создании литературной репутации Уильяма Фолкнера» (L. H.Schwartz , Creating Faulkner’s reputation. The politics of Modern literary criticism, The University of Tennesee Press, Knoxvilie, 1988).[]
  2. M. Scammel , Alexander Solzhenitsyn. A biography, L., 1985; крометого, см.: J. Dunlop , ed., Alexander Solzhenitsyn. Critical essays and documentary materials (1973); L. Labedz , Solzhenitsyn. A documentary record (1973); D. Felne , Alexander Solzhenitsyn. An international bibliography of writings by him and about him (1973).[]
  3. Взятые в. произвольном порядке строки из стихотворения Сергея Есенина «Москва кабацкая». (Здесь и далее цифровые сноски – примечания переводчика.)[]
  4. Наталья Столярова (Здесь и далее звездочками обозначены уточнения, сделанные автором для русского издания.)[]
  5. Вероятно, это шла подготовка к празднованию 1 Мая.[]

Цитировать

Андреева-Карлайл, О. Солженицын. В круге тайном / О. Андреева-Карлайл // Вопросы литературы. - 1991 - №1. - C. 192-225
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке