№3, 2008/Литературное сегодня

Собирая «Вехи-2009». Журнальная дискуссия об интеллигенции девяностых – двухтысячных годов в контексте истории вопроса

  1. ЗАЧЕМ ОБ ЭТОМ ДУМАТЬ,

ИЛИ ПРОБЛЕМА ПРОДУКТИВНОСТИ

Хорошим тоном считается по мере приближения к вопросу об интеллигенции – удаляться от его сути.

Попытка разрешения проблемы ввиду ее назревшей духовной актуальности подменяется сетованиями на множественность таких попыток. «Вечность» вопроса дисквалифицируется в банальность, обличенный в «полуторавековой инерции»1 разговор считается исчерпанным, а сам предмет разговора – этой «инерцией» определенным. Александр Секацкий, призвавший прервать обаятельное бессмертие проклятых русских вопросов, отменно сфокусничал, в предельном итоге своей антиинтеллигентской статьи отождествив искомое понятие даже не с историей – с протяженностью истории его рассмотрения.

Места пребывания истинной интеллигенции – это «общие места». «Общие места» концентрируют в себе непреходящий всечеловеческий интерес, и предлагаемый нами очередной разговор об интеллигенции вдохновлен как раз убежденностью в том, что «интеллигенция» – несомненно, общее место гуманитарной дискуссии. Поэтому «вечность» вопроса об интеллигенции в такой же мере определена его неразрешимостью, в какой и – неизбежностью.

Но вот как выйти из заколдованного пространства вопрошания?

Путь скептиков, путь игнорирования представляется нам не более чем приемом утешительного самообмана. Не замечать своего попадания в просвет бытия, иначе, в заклятое общее место – значит не покончить с неопределенностью вопроса, а продлить его до конца земных дней. Попытки же переломить и, радикальнее, умертвить вопрос об интеллигенции, совершаемые у нас в последние годы2, воспроизводили тупик безответности постольку, поскольку стремились придерживаться социальности, историчности и других форм обобществления ответа.

Дальше всего от ответа уводил путь социологического и политического определения сути, назначения и судьбы интеллигенции в новом веке (хотя именно к такому взгляду на вопрос об интеллигенции приучили нас обстоятельства нашей истории). Специфическая интрига отечественного размышления об интеллигенции – столкновение общественного и личностного подходов к проблеме. Иначе – подходов исторического и вневременного.

Состоявшаяся в 1990 – 2000-х годах журнальная дискуссия об интеллигенции (она насчитывает до ста двадцати публикаций в толстых литературных, литературоведческих и аналитических гуманитарных журналах), на самый поверхностный взгляд, единственной целью имела зафиксировать кризис, конец, самоликвидацию, историческое поражение русской интеллигенции.

На деле же кризисные, покаянные выступления, доминировавшие в первой половине девяностых, с 1998 года начинают сдавать позиции. Пикирующая динамика дискуссии выравнивается, а затем набирает высоту: вслед за развенчанием интеллигенции публицисты и критики вдруг предлагают проекты существования, роли и самоопределения ее в новейшее время. Так в девяностые годы был оплакан, проанализирован и переработан в свод новых ценностных приоритетов исторический опыт существования русской интеллигенции.

Перспективные или, если угодно, продуктивные направления новейшей дискуссии – вечное философское и актуальное культурологическое. Вопрос об интеллигенции наконец был поставлен как вопрос о личности, осознан как философский и решен не в социально-политическом – в экзистенциальном плане; проблема личности, вследствие последних духовных тенденций, оказалась сопряжена с проблемой современного бытования культуры.

Адекватной мерой культуры и личности стало в нашем случае осознание духовной свободы. Царство свободы сменило собой изначальное царство любви: «освободительное движение», радикальное историческое дело русской интеллигенции в знаменитой статье Мережковского раскрылось как «дело любви»3, и этот ход мысли столь же прост в выражении, сколь насыщен смыслами, вполне проявленными в наше время.

Актуальная культурная революция, в которую легко вписать и переворот самосознания русской интеллигенции, состоит именно – в критике дела любви. Это уже не прежнее народопоклонство, приводящее к надуманному преобладанию общественного долга над личной задачей, – это новейшее осознание «любви как свободы»4, на отечественной почве призванное оказать сопротивление всякого рода прагматизму и популистской гуманности, низводящей духовные и культурные ценности до уровня массового потребителя.

Задача изживания исторического прагматизма духовной жизни доведена до конца. Изжито наконец-то то самое «варварство»»русского радикализма»5, о котором так тонко написал В. Розанов. Историческое варварство духа осталось в нашей памяти как значительный гуманистический подвиг, как неокупаемая интеллигентская жертва собой и своим. Это жертвенный прагматизм – прагматизм любви, вывернувший всю вселенную так, что величайшие умы и тончайшие миры – все оказалось лишь подножием к изваянию человека, самого человечного из людей: простого.

Человек простой – человек без примесей, без усложненностей, и эта видимая простота состава позволяет сделать его мерилом подлинности, моделью человечности, не замечая до времени искаженное™ этой модели. Стихией простого, как известно, увлекся даже Блок: призывая «слушать музыку» этого самого народного вихря, оправдал рубку столетних парков и разорение барских гнезд, отрекся от разрушаемых «кремлей, дворцов, картин, книг»6. Тогда как – отмотать десять лет назад – он же создает формулу достоинства интеллигенции в пику ее народопоклонскому самоунижению: «Может быть, наконец, поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли понять все и полюбить все – даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого дорогого для себя, – не значит ли это ничего не понять и ничего не полюбить?»7.

И поняли, и полюбили – и, нахлебавшись стихии, не оставили своей прагматической мечты. Подвиг «отречения от самого дорогого» продолжает совершаться – уже бескровными методами. Тот же простой человек, за век переменив мифическое обличье на вполне реальные свойские черты, становится требовательной единицей потребления. В том числе и – культурного. Мечта слияния с почвой, снятия бремени выделенности из контекста, историческая «жертва свободой»8 приводят мыслящую личность в объятия уже не традиционного крестьянства, но аморфной беспочвенной массы.

Итогом сужения ценностной сферы до границ интеллигентского сословия становится отрицание общечеловеческой значимости культуры. «Заботясь о культуре, интеллигенция заботится как бы о самой себе»9, – критик А. Агеев, как ни печально, даже не заметил, что его слова, направленные в общем-то против инерционных комплексов советского сознания, достойны стать лозунгом нового этапа классовой борьбы.

Так наравне с историческими предрассудками русской интеллигенции оказались дискредитированы и непреходящие интеллигентские ценности; личности и культуре, не говоря уже о производных явлениях, попытались придать статус сословного капитала, символов классовой власти110.

Сама проблема статуса интеллигентского дела, проблема существования интеллигенции в новом веке может быть трактована как проблема «Лишнего»11, как обозначается это – с позиции одновременно необходимости и свободы – в статье журналиста А. Архангельского.

Журнальная фиксация кризиса интеллигенции и впрямь выглядела как кризис «Лишнего»: в этом смысле толки о коллапсе интеллигенции вписались в контекст разговоров о конце критики, «толстых журналов», литературы и – вот слово, затасканное иронистами, но как иначе назвать это измерение нашей жизни? – духовности. Кризис интеллигенции в этом контексте культурной депрессии был кризисом сверхпотребительского, рефлексивного, не применимого в быту. Кризисом сверх-цехового: ведь явления светской духовной традиции всегда претендовали на более чем профессиональную – общечеловеческую значимость.

Показательно поэтому, что дискуссия об интеллигенции стала одним из центральных событий в новейшей истории «толстых» журналов. Общегуманитарная направленность «толстяков» как особого типа издания совпала с общегуманистическим значением вопроса об интеллигенции. Опыт решения подобного вопроса, опыт перехода дискуссии от проблемы покаяния к творческим задачам нового времени смог состояться только в таком поле свободного размышления и идейной полифонии – в пространстве, созданном историей самого типа «толстого» литературного журнала; и только свободный, более, чем цеховой, характер журнальной критики, ее обобщающее значение – связывать разрозненные новинки и оценки в единый культурный контекст – позволил ей соучаствовать в разрешении этого, как привычно думать, исключительно публицистического вопроса. Наконец, только сверхсословный смысл понятия «интеллигенция», его связь с пониманием и осуществлением свободы, с взысканием «Лишнего» позволили ему, очистившись от исторического искажения, остаться ценностной мерой.

Вопрос об интеллигенции – вечный и глубоко личный вопрос о том, в какой мере и какими средствами личность готова осуществить свою свободу: какой объем «Лишнего» она может вместить в свою земную, вписанную в законы пользы и необходимости, жизнь. «Жизнетворческая» направленность проблемы интеллигенции налицо, потому что вопросы духа, смысловые вопросы человеческого бытия, решаются здесь именно в жизнетворческом смысле: как жить?12

Разумеется, верно и обратное утверждение: проблему «как жить?» интеллигенция решает именно и только в рамках вопросов духовного плана. В поле интеллигенции попадает всякая личность, давшая себе труд задуматься о «Лишнем», положить в основу своей жизни не «необходимые», не «полезные» ориентиры, что, впрочем, только и делает двуногое с утонченной нервной системой – личностью. Таким образом, выход из пространства «проклятого вопроса» в случае интеллигенции – как в случае других общих мест о смысле жизни, счастье, Абсолюте – может состояться только как индивидуальный, сознательный творческий выбор.

 

  1. ТОЧКА ОТСЧЕТА – «ВЕХИ»

Впервые вопрос об интеллигенции как вопрос о личности был поставлен в одном из самых нерациональных публицистических выступлений – в знаменитом сборнике «статей о русской интеллигенции»»Вехи».

Современные исследователи «Вех» М. Колеров и Д. Штурман – авторы обстоятельных примечаний к сборнику и полемических материалов о нем – точно определяют самую уязвимую для критики черту сборника: персоналистский максимализм большинства участников «Вех». «Веховцы», по сути, предлагают проект по перестроению действительности одними внутренними силами преображенной личности. Эта мировоззренческая чрезмерность подвела сборник под осуждение не только оппонентов, но и сочувствующих – скажем, В. Розанова, который писал: «Вопреки авторам «Вех», есть самодовлеющая <…> красота в учреждениях, в общественном сложении <…> Землепользование, обработка земли, ремесла, строй школы <…> никак не улучшатся от наших молитв, от нашего личного нравственного совершенства, наших вздыханий, покаяний, слез и т.п.»13. Однако точка уязвимости сборника оказалась и точкой его смыслового сосредоточения: акцент на личностном и внутреннем преображении был необходим участникам сборника в их сопротивлении обратному максимализму – «тирании общественности»14 в интеллигентском самосознании. То, что современниками было воспринято как суд и чуть ли не казнь интеллигенции и что поныне расценивается как акт обличительный, отрицательный, сами авторы понимали как задачу созидательную: задачу не переворота, а перевоспитания. П. Струве сформулировал ее как «дело оздоровления русского общественного сознания»## Струве П. Слабонервность или игра на слабых нервах?

  1. Секацкий А. Тайна Кащея Бессмертного / К 90-летию выхода в свет сборника «Вехи» // Октябрь. 1999. N 6. С. 163.

    []

  2. Самый яркий пример – дискуссия в журнале «Неприкосновенный запас» (2006. N 3), которая в подзаголовке имела заявку на «новый раунд рефлексии», а в редакционной программе объявила намерение «сделать другим сам разговор» об интеллигенции, «создать такую ситуацию мышления, в которой в прежнем своем виде он потеряет смысл» (с. 3).[]
  3. Мережковский Д. Грядущий Хам // Мережковский Д. Больная Россия. Л.: Изд. ЛГУ, 1991. С. 35.

    []

  4. Там же. С. 27.[]
  5. Розанов В. Между Азефом и «Вехами» // Вехи: pro et contra / Сост., вступ. ст. и прим. В. В. Сапова. СПб.: РХГИ, 1998. С. 398[]
  6. Блок А. Интеллигенция и революция // Блок А. Собр. соч. в 6 тт. Т. 4. Очерки. Статьи. Речи. 1905 – 1921. Л.: Художественная литература, 1982. С. 235.

    []

  7. Блок А. Народ и интеллигенция // Там же. С. 109[]
  8. Федотов Г. Создание элиты // Федотов Г. Судьба и грехи России. В 2 тт. Т. 2. СПб.: София, 1991. С. 212.

    []

  9. Агеев А. Двойной стандарт. (Российская интеллигенция в борьбе против перемен.) // Знамя. 1994. N 2. С. 167[]
  10. Поэтому получил особую востребованность взгляд на происхождение интеллигенции не как на факт истории духа, а как на эпизод борьбы за власть. Это адекватно социологическому исследованию, но вот под рубрикой «Литературная критика» классовое объяснение специфически духовных интересов интеллигенции выглядит следом советской вульгаризации темы или исторического самоуничижения – мы имеем в виду статью М. Берга «О статусе литературы» (Дружба народов. 2000. N 7).[]
  11. См.: Архангельский А. Свободы деятель пустынный // Октябрь. 2007. N 4. С. 180.[]
  12. «Алгоритм судьбы: искать, искать до упора – в себе заключить свою истину и веру – и потом жизнью реализовать ее» (Ермолин Е. Идеалисты. Интеллигенция бессмертна! // Новый мир. 2003. N 6. С. 157). []
  13. Розанов В. К пятому изданию «Вех» // Указ. изд. С. 501 []
  14. 1Гершензон Н. Творческое самосознание / Вехи // Вехи; Интеллигенция в России: сб. ст. 1909 – 1910. М.: Молодая гвардия, 1991. С. 106. В дальнейшем ссылки на это издание даны в тексте с указанием страницы.

    []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2008

Цитировать

Пустовая, В.Е. Собирая «Вехи-2009». Журнальная дискуссия об интеллигенции девяностых – двухтысячных годов в контексте истории вопроса / В.Е. Пустовая // Вопросы литературы. - 2008 - №3. - C. 78-96
Копировать