Смущенный чтец «Ахиллеиды»
Apparebat eidolon senex.
Plin. Epist. VII,271.
Когда филолог-классик, читая неоконченную «Ахиллеиду» Стация, добирается до рассказа Ахилла о его Lehrjahre и, найдя там воспоминание о том, как мудрый и взыскательный кентавр Хирон учил юного фессалийца
Ardentesque intrare casas, peditemque volantes
Sistere quadriiugos
В хижины, пышущи огнем, входить и сдерживать пешим
Коней четверки летучи,
узнает в этой программе обучения величайшего греческого героя обыденное времяпрепровождение русской женщины по Некрасову, – он оказывается в замешательстве. С одной стороны, это сопоставление льстит его патриотизму, и он испытывает удовлетворение при виде того, как классическая древность, слишком пренебрегаемая поэзией гражданского направления, мстит за себя, проникая туда, где ее не ждали. С другой – приученный своей специальностью к тому, что случайностей в литературе не бывает, он не знает, к какому виду неслучайностей отнести сближение, открывшееся его глазам.
Оставим пока его в этих сомнениях. Намерение сказать что-то новое в разговоре об интертекстуальности было бы самонадеянным. Мы просто намерены оговорить три момента в подходе к анализу цитатности, которые нам кажутся в методологическом смысле наиболее важными.
Во-первых, можно сколько угодно трактовать произведение как коллаж из цитат и говорить, что der alte Schriftsteller war tot. Это смелая поэзия, но неудовлетворительная логика. Не говоря о том, что в связи с представлением о фразе, атрибуция которой бесконечно убегает в прошлое и в конце концов аннулируется, мы возвращаемся к понятию дурной бесконечности, достаточно хорошо освоенному и нейтрализованному в спорах по космологическим вопросам, – если бы нашу проблематику услышал человек, склонный к пунктуальности аристотелевского толка, он сказал бы: «Я не понимаю, о чем вы говорите. Любая категория возникает при наличии оппозиции. Если ничего нет, кроме цитаты, значит, цитаты тоже нет. Но в таком случае отсутствует предмет вашей речи, и совершенно непонятно, что вы хотите сказать. Если вы намерены сохранить понятие цитаты, значит, вы противополагаете ее чему-то, что не есть она сама. Я бы на вашем месте сосредоточил внимание на ее границах, ибо понятие границы напрямую связано с понятием индивидуальности. Послушайтесь меня, это будет разумно».
Действительно, понятие границы, фигурностй цитаты в связи с ее функциями имеет тем большую важность, что на практике эти границы не всегда легко определимы. Вот пример. В древнерусской литературе мы сталкиваемся с сюжетной разверткой цитаты – не скрытой цитатой, но таким библейским афоризмом, который определяет структуру целого эпизода. Такова история Прохора Лебедника в Киево-Печерском патерике. Хлеб, который он пек из лебеды, по его благословению делался сладким, а когда люди стали испытывать нужду в соли, он превратил в соль собранный по монастырю пепел и раздавал всем, кто приходил. Продавцы соли пожаловались великому князю; тот, с тайным намерением продавать ее самому, послал конфисковать ее у монаха; захваченная соль стала пеплом, пепел выбросили, и он тотчас же стал снова солью. Горожане ее разобрали. Одно дело анализировать эту патериковую историю как новеллу о конфликте монастыря с великокняжеской властью; другое – найти в ней развертку новозаветной притчи о соли земли (Мф. 5:13), содержащей, между прочим, парадоксальный, но сбывшийся в Патерике образ соли, потерявшей силу.
В качестве более развернутого примера возьмем «Повесть о Савве Грудцыне». Она не только сама по себе интересна как ярчайшее произведение позднего Средневековья, но в отечественной науке фигурировала, между прочим, и в связи с замыслом «Жития великого грешника»;, который разрабатывал Достоевский2. Эпизод опоения героя волшебным зельем ориентирован, как представляется, на слова апостола Павла о невозможности совмещать христианство с языческими ритуалами: «Не можете чашу Господню нити и чашу бесовскую: не можете трапезе Господней причащатися и трапезе бесовстей» (1 Кор. 10:21).
Савва, живя в доме Бажена, друга своего отца, сходится с его молодой женой; наконец, накануне великого праздника (в разных редакциях произведения названы разные; в цитируемой нами – Пасха), Савва отказывает ее домогательствам, не желая осквернять святого дня, и женщина решает ему отомстить.
Действие в этом эпизоде членится временем ритуала. «Приспевшу празднику Воскресения», Важен с Саввой в навечерии пошли в церковь; «по отпущении вечерняго пения» они вернулись, «и каждой на ложи своем возлегати спати нача. И егда Важен заспа крепко…». Здесь и время (назначенное от Бога для молитвы и сна), и место (церковь и «каждой на ложи своем») ритуальны. Дальнейшее, когда женщина тайком приходит к Савве, – события, так сказать, в отрицательном времени и месте: для них нет своего определения, они определены через соотношение с временем и местом ритуала как неподобные. Это место и время, используемые не по назначению («каждому на ложи своем» противопоставлено «смешение блуда»). Вся сцена обольщения заканчивается сравнением жены Бажена с лютой «змией» и ее намерением опоить Савву волшебным зельем (= ядом).
Временные рамки следующего отрезка – снова сакральные: «Егда же начата клепати ко утрени», затем шриспе время божественней литоргии»; говорится о жене Бажена, готовящей яд, пока муж и Савва в церкви. У ее дел снова нет своего времени (как у зла – ипостаси), и даже не названо место; в некое антисакральное время она «устроише волшебная зелия на юношу, яко лютая змия хотяше яд свой изблевати на него». Теперь ее зелье прямо сравнено с ядом. Есть антитеза, в целом не высказанная: церковь – дом, литургия – колдовство, спасение – гибель, <чаша Причастия> – чаша зелья. «По отпущении же божественный литоргии» разворачивается эпизод с трапезой у воеводы, представляющий своего рода бытовую подмену не упомянутой Евхаристии («Бывшу же в дому воеводском, обычно трапезы причастившеся и возвратившася в дом свой…»(курсив мой. – Р. Ш.)). Как самостоятельного времени, так и самостоятельной мотивации для того, чтоб на сцене появилось волшебное питье, нет: Важен распоряжается о вине «чести ради праздника»;
- Являлся призрак старика (лат.).[↩]
- См.: Чичерин А. В. Ранние предшественники Достоевского // Достоевский и русские писатели. М.: Советский писатель, 1974. Далее цитируем текст Повести по изданию: Памятники литературы Древней Руси: XVII век. Книга первая, М.: Художественная литература, 1988.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2006