№2, 1996/История литературы

Случай Хмельницкого (Шевченко и Гоголь. Фрагмент)

Жанр «случая», фрагмента диктует необходимость хотя бы короткого вводного слова, имеющего целью дать некоторое представление об общем замысле.

Тема «Шевченко и Гоголь», помимо объективных трудностей, заложенных в самой природе творчества двух гениев, таит в себе еще и некие методологические соблазны. Один из них назову «соблазном контакта»; имеется в виду поиск в биографиях писателей фактов, подтверждающих их личное знакомство. Между тем данными такого рода мы не располагаем. Более того, сам Шевченко не раз высказывал сожаление по поводу того, что не был знаком с Гоголем. «…Сообщите мне адрес Гоголя, – просит он В. Н. Репнину в письме от 1 января 1850 года из Оренбурга, – и я напишу ему по праву малороссийского виршеплета, а лично его не знаю». И тому же адресату 7 марта того же года: «Я никогда не перестану жалеть, что мне не удалось познакомиться лично с Гоголем». Правда, энтузиасты «контактного метода» не сдаются даже перед лицом таких авторитетных свидетельств1. Однако здесь превалирует пока сослагательное наклонение, высказывается много предположений, гипотез, допущений, но фактов – фактов, повторяю, нет.

Соблазн другой – ограничение исследовательской задачи скрупулезным подбором тех примеров, где Шевченко в письмах и дневнике («журнале») упоминает имя и произведения Гоголя, сопровождая эти упоминания в абсолютном большинстве случаев высочайшими оценками и восторженными эпитетами; к тому же ряду2 относятся явные либо без особого труда угадываемые гоголевские реминисценции, чаще всего в написанных по-русски повестях («Наймичка», «Близнецы», «Капитанша», «Художник», «Прогулка с удовольствием и не без морали»). Известна иллюстрация Шевченко к «Тарасу Бульбе» – «Встреча Тараса Бульбы с сыновьями». Не говорю уже о шевченковском стихотворном послании «Гоголю», закономерно оказывающемся часто объектом специального разбора3.

Эти и другие подобного рода случаи тщательно систематизированы и прокомментированы в работах, так или иначе касающихся темы «Шевченко и Гоголь». Сам по себе такой подход, разумеется, не вызывает возражений, по-своему он весьма полезен, поскольку может служить основой для суждений общего порядка.

Полезен, однако недостаточен, как и первый подход, «контактный», который, впрочем, в данном случае вообще вряд ли перспективен. Уязвимость обоих в том, что они ведут исследовательскую мысль по самому легкому пути, позволяют снимать ЛИШЬ поверхностный слой проблемы. Потому я и называю эти методы «соблазнами».

Значительно большие возможности открывает, как мне представляется, метод сравнительного анализа, в частности семантико-типологический подход, требующий, правда, в отличие от эмпирики, применения не очень для нас привычного инструментария, нетрадиционных ракурсов, более того, нередко и пересмотра устоявшихся историко-литературных стереотипов и канонических оценок.

Между прочим, первым попытку сопоставления собственного творчества с творчеством Гоголя предпринял (разумеется, в поэтическом, а не научном ключе) сам Шевченко в только что упомянутом стихотворении «Гоголю». Лежащая в основе структуры послания оппозиция «ты смеешься, а я плачу» объективно есть не что иное, как формула осознания генетической и семантико-типологической близости, но одновременно и известного несходства, специфичности и самобытности творческого облика каждого. Что касается литературоведения, то подступы к сравнительно-типологическому анализу обнаруживаем в статьях Лук. Мельникова («Украинская жизнь», 1914, N 2) и Г. Дорошкевича («Життя й революцiя», 1926, N 4), элементы того же подхода содержат труды А. Белецкого, Е. Кирилюка, Д. Чалого, Н. Крутиковой и др. Однако, во-первых, речь идет именно о подступах и элементах, не более того; во-вторых, все эти работы – что естественно – в большей или меньшей степени отмечены печатью своего времени.

Основой задуманного исследования «Шевченко и Гоголь», частью которого должен, как предполагается, стать настоящий фрагмент «Случай Хмельницкого», служит рассмотрение в сравнительном плане, с точки зрения как близости, так и различий, двух систем историософских представлений, конфессиональных взглядов, социальных и моральных концепций, путей национальной самоидентификации обоих писателей и формирования их национального сознания (с учетом разнонаправленности векторов этого процесса), фольклорных и этнографических элементов, общих и сходных сюжетных мотивов и т. п. При этом логически выстраивается ряд тематических, эстетических, поэтических параллелей, бинарных структур, оппозиционных пар, из которых, оставляя подробности для отдельного рассмотрения, обозначу здесь несколько:

– национальная история, историософия, историческое мифотворчество («Гайдамаки», «Тарасова ночь», «Заслонило черной тучей…», «То пасхальное воскресенье…» – «Тарас Бульба»);

– национальная идея и идея имперская («И мертвым, и живым…», «К Основьяненко», «Вечной памяти Котляревского» – «Выбранные места из переписки с друзьями»);

– надконфессиональный христианизм и византийско-московская ортодоксия («Еретик», «Неофиты», «Мария», «Псалмы Давида», «подражания» пророкам, дневник и письма – «Выбранные места…», «Размышления о божественной литургии», письма);

-судьба творческой личности («Художник»-«Портрет»);

– народная демонология и «готическая» традиция («Утопленная» – «Майская ночь», «Страшная месть»);

– отношение к монархии («Сон. У всякого своя доля…» – «Выбранные места…», «Ночь перед Рождеством»);

– фантасмагорические мотивы; образ Петербурга («Сон. У всякого своя доля…» – «Нос», «Невский проспект», «Шинель»);

– мотивы сыноубийства («Гайдамаки» – «Тарас Бульба»), братоубийства («Сон. Горы мои высокие…» – «Страшная месть»), инцеста («Ведьма», «Слепая», «Княжна» – «Страшная месть»).

Этот ряд можно было бы продолжить, но сейчас такой необходимости нет. Настоящая штудия посвящена примеру нетипичному, «случаю», не вписывающемуся в общую схему. Тем не менее в методологическом и историко-литературном отношениях он представляет, мне думается, интерес более существенный, нежели это может показаться.

* * *

Начало XVI раздела «Страшной мести»: «В городе Глухове собрался народ около старца бандуриста и уже с час слушал, как слепец играл на бандуре. Еще таких чудных песен и так хорошо не пел ни один бандурист. Сперва повел он про прежнюю гетьманщину, за Сагайдачного и Хмельницкого».

Это единственный в гоголевских художественных текстах случай упоминания имени прославленного гетмана. Согласимся, не много для автора «Тараса Бульбы», намеревавшегося к тому же написать историю Украины «или в шести малых, или в четырех больших томах» (см. письмо к М. Максимовичу от 12 февраля 1834 года).

Ограничусь пока констатацией этого факта, попытавшись дать комментарий к нему и свое объяснение позднее.

Совершенно иное – у Шевченко. Имя Богдана Хмельницкого и неразрывно связанная с ним тема Переяславской рады 1654 года встречаются у него не единожды, едва ли не чаще других исторических имен и событий; причем не только в литературных произведениях, айв целом ряде рисунков, офортов. Хмельницкий для Шевченко не «случай», это один из принципиально важных мотивов в его историософских размышлениях.

В советском шевченковедении сложилась и утвердилась традиция такого толкования этой проблемы, когда отдельные достоверные (или подаваемые как достоверные) факты оказываются хитроумно переплетенными с заведомо ложными выводами. Нарочито акцентируются примеры, где имя Хмельницкого поставлено у Шевченко в выигрышный для гетмана ряд исторических персонажей, сопровождается положительными эпитетами. В этой связи обычно приводятся те строки из «Гайдамаков», в которых «славный Богдан» назван в числе «праведных гетманов» (в переводе А. Твардовского эти характеристики переадресованы только Ивану Богуну и Северину Наливайко4 ), вспоминаются Желтые Воды и Корсунь – места, связанные с победами казаков под предводительством Богдана над польским королевским войском. Ссылаются на слова о «благородном гетмане» в отрывке из драмы «Никита Гайдай» и особенно часто – на дневниковую запись от 22 сентября 1857 года с оценкой Хмельницкого как «гениального бунтовщика». Что же до критических суждений Шевченко о гетмане, в частности как об инициаторе и архитекторе союза с Москвой, то, не решаясь замалчивать таковые вовсе, официозное шевченковедение обнаруживает их лишь в «отдельных произведениях» и рассматривает как форму выявления ненависти поэта к царизму, прежде всего к николаевской монархии, «средство критики тогдашнего строя», то есть как своего рода злободневные политические аллюзии. В широком историческом плане считается как бы само собой разумеющимся, что Шевченко не мог не одобрять Переяславскую раду и данную на ней Хмельницким «присягу на верность московскому царю» 5.

На самом деле все обстоит не совсем так, а если не бояться правды, то совсем не так. Примеры, приведенные выше и подобные им, у Шевченко мы действительно найдем, однако корректность их трактовок чаще всего сомнительна. Одно то, что не принимается во внимание эволюция исторических взглядов Шевченко, динамика его оценок тех или иных фигур и эпизодов национальной истории – от романтически-возвышенных до аналитико-критических; ведь «славный Богдан» 39 -41-го годов – это одно, а «Богдан пьяный» 59-го – нечто совсем иное. Другая причина некорректности заключается в том, что «нужные» примеры изымаются из реального исторического и литературного контекста. Так, в «Гайдамаках» высокая оценка Хмельницкого содержится не в повествовательной части текста и тем более не в авторском отступлении, а в речи игумена Мотронинского монастыря Мельхиседека (М. Значко-Яворского), который, согласно исторической легенде, считается духовным вдохновителем гайдамацкого движения6. Исключительные обстоятельства – освящение ножей в Холодном Яру, близ Чигирина, – придают специфический характер исполненной патриотической патетики и риторики речи благочинного, его обращение к героическим личностям славного прошлого выполняет здесь функцию прежде всего ораторского приема, а никак не объективного исторического анализа действительной роли этих личностей. На такой анализ не претендует и поэт, о чем сам говорит в примечании: «Так про Чигиринский праздник рассказывают старые люди». В иных случаях имя Богдана упоминается либо в цитируемой песне кобзаря (та же глава «Праздник в Чигирине»), то есть в «чужой речи», либо косвенно – в ряду других персонажей народных дум и песен, например в первой редакции поэмы «Слепой» («Невольник»), причем гетману здесь дается, кстати, характеристика отнюдь не положительная:

…Сшвали удвох coбi

Про Чалого Саву,

Про Богдана недомудра,

Ледачого сина…

(Цитирую по оригиналу, так как в переводе Н. Асеева оба резких определения заменены одним смягченным: «злосчастного сына».) В отрывке из драмы «Никита Гайдай» семантическая функция приведенной характеристики («благородный гетман») вряд ли может быть определена из-за фактического отсутствия контекста и неясности общего замысла; что же касается «малороссийской дни»»Назар Стодоля», то упоминание о Богдане здесь абсолютно нейтрально, лишено какой-либо оценочной окраски. Не так однозначно прост и вопрос об оценке Хмельницкого как «гениального бунтовщика», о ней подробнее поговорим ниже.

Иначе обстоит дело с теми произведениями Шевченко, где содержатся не разрозненные эпитеты, а дается развернутая критическая характеристика Хмельницкого, в них позиция поэта как раз однозначна, как однозначна и недвусмысленна мотивировка этой позиции.

Некоторый оттенок неясности (главным образом для русского читателя) есть разве что в четверостишии «За що ми любимо Богдана?..», которое процитирую в оригинале:

За що ми любимо Богдана?

За те, що москалi його забули,

У дурнi нiмчики обули

Великомудрого гетьмана.

Тут может, например, показаться не совсем понятным, кто такие «шмчики», одурачившие «великомудрого» гетмана. Следует вспомнить об этимологии слова «немец», первоначально относимого к человеку, не говорящему «по-нашему», а значит, «немому», то есть вообще к чужеземцу, чужаку. «Немцем, – объясняет Гоголь в одном из примечаний к «Ночи перед Рождеством», – называют у нас всякого, кто только из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед – все немец». Именно в таком значении чаще всего и употребляет его Шевченко, так что в данном случае » нiмчики » и » москалi » практически оказываются синонимами7. С другой стороны, Шевченко, возможно, намекает на засилье иностранцев, прежде всего немцев, в окружении Петра I, грубо растоптавшего договор своего родителя, Алексея Михайловича, с Хмельницким (впрочем, первые симптомы проявились уже при самом «тишайшем»), а также на немецкое происхождение Екатерины II, довершившей закабаление Украины. Надо иметь в виду и то, что четверостишие «За що ми любимо Богдана?..» представляет собою не законченное произведение, а скорее всего либо экспромт, реплику в каком- то споре, комментарий к прочитанному, либо набросок к неосуществленному замыслу. Наконец, в тексте явственно звучит ироническая интонация, о чем более подробный разговор впереди.

Специалисты относят это четверостишие приблизительно к 1845 – 1846 годам, но еще раньше, в 1843-м, написано стихотворение «Разрытая могила», вполне законченное и не оставляющее сомнений относительно оценки поэтом деятельности Хмельницкого. Сопоставляя картины славного прошлого Украины и ее колониального настоящего, Шевченко задается вопросом, обращенным к родному краю:

…Чей ты искупаешь

Грех великий, за кого ты

В муках погибаешь?

 

В монологе матери-Украины имя грешника названо прямо:

О Богдан мой, сын мой милый,

Горе мне с тобою,

Что ты сделал, неразумный,

С матерью родною?

 

(Эпитета «милый» в оригинале нет, да и быть не могло, он не из шевченковского оценочного ряда.) И далее – вспышка материнского гнева и боли:

О Богдан, когда б я знала,

Что мне жизнь сулила,

Я тебя бы в колыбели

Насмерть задушила.

(Пер. М. Славинского.)

 

За что же такое страшное, самое страшное, материнское проклятие, за какой «грех великий»? Разночтений тут быть не может: речь идет о Переяславской раде 1654 года, положившей начало союзу Хмельницкого с Москвой. Именно от этого, считает поэт, рокового шага гетмана пошли все беды Украины: разорен, опустошен «край мой тихий», москаль, как у себя дома, хозяйничает в украинских степях, разрывает в поисках кладов священные отцовские могилы, вольные казацкие дети закрепощены, растлеваются души, процветает отступничество, и уже предает брат брата, и «землячок»-перевертень угодливо помогает чужаку снимать с матери последнюю худую рубаху…

Те же мотивы получают развитие в стихотворении «Стоит в селе Субботове…». Правда, здесь проскальзывают нотки сочувствия Богдану, который в субботовской церкви искренне молился,

Чтоб москаль добром и лихом

С казаком делился;

 

«все приятелям… отдал», поверив в дружбу «Алексея» – царя Алексея Михайловича, и был в конце концов вероломно обманут. Непростительная для политика доверчивость гетмана, его добрые намерения обернулись трагедией для Украины:

Мир душе твоей, Богдане!

Не так оно сталось:

Царских слуг (у Шевченко: «москалики». – Ю. Б.)

объяла зависть,

Все поразоряли, –

Вкруг курганов наших рыщут,

Роют, денег ищут…

…Вот ту Украину,

Что в былые дни с тобою

Шляхту задавила, –

Байстрюки Екатерины

Саранчой покрыли.

(Пер. Ф. Сологуба.)

 

Нет прямых обвинений по адресу Богдана и в стихотворении «Чигрине, Чигрине…»; более того, надежда на будущее освобождение, когда созреет грозный урожай «ножей обоюдоострых»,

Чтобы вскрыть гнилое сердце

В язвах и коросте, –

 

эта надежда связывается вроде бы с «пробуждением» гетмана:

Гетман, спи, пока не встанет

Истина на свете.

 

Но подлинный пафос, глубинный смысл произведения, его эмоциональная доминанта определяются не этими деталями текста, а подтекстом. Решающее значение имеют общая гнетущая тональность стихотворения, метафора тяжелого могильного сна, в который погружены как руины Чигирина – бывшей гетманской резиденции, так и вся «дремлющая» Украина:

Бурьяном покрылась, цвелью зацвела,

Сердце молодое в сырости сгноила.

И в дупле холодном гадюк приютила…

(Пер. Л. Длигача);

 

наконец, образ «злых трав», взошедших на политых «жаркой кровью» полях битв, образ, символизирующий утраченную славу, забытые подвиги, «горькую отраву» упущенной воли… Все это косвенно отбрасывает на фигуру Хмельницкого, на память о нем густую мрачную тень.

(Вернувшись к «Разрытой могиле» и «Субботову», сделаем небольшое отступление-комментарий. Взрыв негодования по поводу «разрытых могил» был у Шевченко непосредственной эмоциональной реакцией на археологические раскопки древних курганов, проходившие в то время в районе Березани, где поэт жил в имении фольклориста и этнографа П. Лукашевича. Объясняется такая реакция, конечно же, не принципиально отрицательным отношением Шевченко к археологии как таковой; этот факт корреспондировал с его тогдашними болезненными раздумьями об исторических судьбах Украины, ее славном прошлом и бесславном настоящем. И впоследствии, уже в ссылке, узнав из публикации «Русского вестника» о раскопках знаменитой Савур-могилы, воспетой в народных исторических песнях, Шевченко делает такую запись в «журнале» (13 августа 1857 года): «Я люблю археологию. Я уважаю людей, посвятивших себя этой таинственной матери истории. Я вполне сознаю пользу этих раскапываний. Но лучше бы не раскапывали нашей славной Савор-Могилы. Странная и даже глупая привязанность к безмолвным, ничего не говорящим курганам» 8. Это самоирония с привкусом горечи. Для Шевченко старые курганы-могилы как раз не были «безмолвными», они много говорили его сердцу, будоражили историческую память. Образ казацкой могилы – один из опорных, доминантных в творчестве поэта, причем образ сакральный, неразрывно связанный с такими священными категориями национального прошлого, как слава и воля (см. стихотворения «Думы мои, думы мои…», «Бывает, в неволе мечтать начинаю…», повесть «Прогулка с удовольствием и не без морали»). Естественно, «разрытая могила» выступает у Шевченко в качестве метафоры зла, цинизма, кощунства.)

Стихотворение «Стоит в селе Субботове…» некоторыми исследователями9 рассматривается как фрагмент, скорее всего эпилог, поэмы-мистерии «Подземелье» (в оригинале – «Великий льох»; я просил бы разрешения читателей в дальнейшем употреблять это название, «Подземелье» звучит неадекватно, хотя, признаюсь, иного перевода я предложить не могу). Именно так «Субботово» и помещено в начатом (увы, пока прерванном или приостановленном – не знаю) Полном 12-томном собрании сочинений Шевченко. Не углубляясь в текстологические споры вокруг этого вопроса, замечу, что внутренняя созвучность между двумя текстами, при всем различии жанровых и стилевых особенностей каждого, охвата исторического материала и т. п., действительно очевидна. И прежде всего это касается отношения к Хмельницкому и Переяславской раде. В той мистериальной трактовке последней, которая дается в первой части поэмы («Три души»), фигура Хмельницкого выступает как ключевая. Одна из бестелесных «героинь» этой части, Первая душа, бывшая когда-то девушкой Присей из села Субботова, вспоминает о своем тяжком грехе: она с полными ведрами перешла дорогу гетману и старшине, которые направлялись в Переяслав присягать московскому царю, и тем самым, согласно народной примете, предопределила удачу – даром что иллюзорную и преходящую – их миссии.

…Что ж я

Ведер не разбила!

Мать, отца, себя и брата,

Собак отравила

Этою водой проклятой!

Вот за что терзаюсь,

Вот за что меня, сестрички,

И в рай не пускают.

(Пер. Ф. Сологуба.)

 

В последующих монологах Второй и Третьей душ возникают зловещие тени Петра I, в отместку за уход Мазепы залившего кровью гетманскую резиденцию – «Батурин славный», и «алчной волчицы», «лютого ворога Украины» – Екатерины II. Имя Хмельницкого оказывается по существу в одном ряду с этими органически враждебными национальному менталитету именами; в инициированной гетманом политической акции – Переяславской раде Шевченко видит начало начал, первопричину трагедии Украины, на столетия утратившей свою волю и государственность, превращенной в бесправную окраину империи. Что значат невольные детские «грехи» Приси и ее подруг по несчастью (Вторая душа всего-то навсего «московскому царю… коня напоила», а Третья, будучи еще несмышленым младенцем, улыбнулась при виде императрицы) по сравнению с исторической виной вождя нации, который вольно или невольно ее унизил, обрек на «поношение соседом нашим, подражнение и поругание сущим окрест нас», отдал свой народ «в притчу во языцех, покиванию главы в людех»! Эти слова из псалма Давида (43;

  1. Характерен с этой точки зрения сборник историко-литературных штудий украинского писателя Мечислава Гаско «У коли Шевченкових та Гоголевих друзiв. Етюди пошугiв i знахiдок» (Киев, 1980). Автор книги, которая, справедливости ради надо отметить, вводит в обиход интересный фактический материал, касающийся окружения, знакомств, друзей Шевченко и Гоголя, адресатов их писем и т. п., не обходит молчанием упомя нутые свидетельства Шевченко, однако дает им несколько, я бы сказал, неожиданное толкование: дескать, поскольку письма к В. Репниной писались из ссылки, Шевченко, опасаясь перлюстрации, вводит власти в заблуждение, «оберегает» Гоголя от подозрений в знакомстве с политически неблагонадежной персоной… Странно, почему он не «оберегает» таким же образом близкого к придворным кругам Жуковского, о личном знакомстве с которым прямо говорит в одном из писем.[]
  2. Выпадает из этого ряда мелькнувшая в повести «Художник» фигура «безмерно расфранченного Гоголя», рассказывающего в Риме, за обедом в кафе Греко, «самые сальные малороссийские анекдоты». Н. Крутикова, правда, в давней своей работе, высказывала мысль, что в этом ироническом замечании отразилось критическое отношение Шевченко к «Выбранным местам из переписки с друзьями» (см.: Н. Ε. Крутiкова, Гоголь та украïнська лiтература (30 – 80 pp. XIX сторiччя), Киев, 1957, с. 300). Думается, «Выбранные места…» здесь ни при чем. Вопрос об оценке поэтом этой книги в целом, а не только письма, касающегося художника А. Иванова, пока не прояснен и, во всяком случае, нуждается в специальном рассмотрении. К тому же Н. Крутикова не точна, когда говорит, будто в повести «Художник»»Шевченко выразился» о Гоголе «в несколько сниженном и ироническом тоне» (там же, с. 299). Дело в том, что реплика принадлежит не автору повести, даже не повествователю и даже не автору приводимого повествователем письма, а взято последним из письма своего друга, то есть это суждение, как говорится, из четвертых уст. Скорее эпизод с Гоголем, рассказывающим сальные анекдоты, можно связать с записанными П. Кулишом и включенными им в «опыт биографии» писателя воспоминаниями художника В. Чижова; с этой биографией Гоголя Шевченко, судя по его письму к Бр. Залесскому от 9 октября 1854 года, ознакомился задолго до написания повести «Художник», датированной годом 1856-м.[]
  3. Свежий пример: Нiна Чамата,»Гоголю». – «Слово i час», 1994, N 4 – 5.[]
  4. К сожалению, мне и в дальнейшем придется делать подобные оговорки в связи с русским переводом некоторых мест в шевченковских текстах, нередко смазывающим, а подчас и искажающим их суть (см. об этом: Павло Овчар, Великий Кобзар устами Pociï’. – «Лiтературна Украïна», 5 января 1995 года).[]
  5. «Шевченкiвський словник», т. 2, Киев, 1977, с. 322.[]
  6. Это опровергалось показаниями не только самого М. Значко-Яворского (см.: «Киевская старина», 1882, т. IV, октябрь, с. 114), но и одного из предводителей гайдамацкого движения М. Зализняка (см.: «Гайдамацький рух на Украïнi XVIII ст.», Киев, 1970, с. 437 – 438).[]
  7. »Вообще он употреблял слова «немец», «немецкий» вместо «москаль», «московский», – замечает известный шевченковед диаспоры П. Зайцев (Павло Зайцев, Життя Тараса Шевченка, Киев, 1994, с. 129, примеч.). Е. Сверстюк, размышляя над «немецким» мотивом в послании «И мертвым, и живым…», высказывает справедливую мысль, что «куцый немец» здесь «лишь символ куцего заимствованного ума» (Εвген Сверстюк, Блуднi сини Украïни, Киев, 1993, с. 181). Правда, предпринятая далее исследователем попытка интерпретировать этот мотив еще и как «пророчество», поскольку именно на немецкой земле увидели свет ростки учения, призванного «заменить свои традиции, свою мудрость, свой язык – чужими фразами» (там же, с. 182), не кажется убедительной. []
  8. В «Русском вестнике» сообщалось, что раскопан «громаднейший курган» в Екатеринославской губернии. Шевченко ошибся, приняв этот курган за Савур-могилу, последняя находилась на территории Области Войска Донского.[]
  9. См.: П. Зайцев, Комментарии к кн.: «Повне видання твopiв Тараса Шевченка», т. III, Варшава – Львов, 1935, с. 226; О. I. Бiлецький, Iдейно-художне значения поеми «Великий льох». – В его кн.: Зiбp. праць у 5-ти томах, т. 2, Киев, 1965, с. 245; В. С. Бородiн, Над текстами Т. Г. Шевченка, Киев, 1971, с. 165 – 181.[]

Цитировать

Барабаш, Ю.Я. Случай Хмельницкого (Шевченко и Гоголь. Фрагмент) / Ю.Я. Барабаш // Вопросы литературы. - 1996 - №2. - C. 103-133
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке