№2, 1970/Обзоры и рецензии

Силуэты романтической поэзии

Е. П. Любарева, Советская романтическая поэзия. Тихонов. Светлов. Багрицкий, «Высшая школа», М. 1969, 293 стр.

О советских поэтах-романтиках в одном 1967 году вышло три книги.1. Между тем у работы, о которой пойдет речь и которая написана, в общем, на ту же тему, нет предшественницы. В ней впервые исследуется целое направление в советской литературе – романтическая поэзия Н. Тихонова, М. Светлова и Э. Багрицкого. Новое исследование рекомендуется в качестве учебного пособия для студентов филологических факультетов. Приятно констатировать, что оно ничего не теряет от своей «учебной» направленности. Над ним не тяготеет тот нормативистский указующий перст, который не столько помогает самостоятельному осмыслению литературных явлений, сколько искажает сам предмет, особенно если речь идет о такой тонкой материи, как поэзия. Вместе с тем работа Е. Любаревой целенаправленна и ясна по построению. Состоит она из пяти частей: теоретического вступления, трех глав и обстоятельного заключения.

В чем своеобразие советской романтической поэзии? Что роднит творчество Тихонова, Светлова и Багрицкого? Что отличает их от «старших» романтиков, от других поэтов, писавших в 20-е годы? И самое главное – в чем их своеобразие как поэтов-романтиков? Следуя известному положению Белинского о том, что в разнообразии произведений нужно прежде всего уловить тайну личности поэта, особенности его духа, Е. Любарева, говоря о единстве поэтов, отчетливо проводит грани, отделяющие их друг от друга. Она неутомимо и без навязчивой декларативности убеждает нас, что художественная значительность всякого литературного направления сказывается тем сильнее, чем ярче, самобытнее индивидуальности, составляющие его.

В первой, теоретической главе автор не делает никаких открытий, да и не стремится к этому. Задача здесь более скромна и к тому же оправдана замыслом – дать сумму накопленных наукой знаний о специфике романтического искусства. В центр внимания справедливо ставится вопрос о природе романтического образа. Именно в нем, как в ядре ореха, сосредоточены особенности, характеризующие сущность всякого литературного явления. Проблема идеала, автор и герой, соотношение субъективного и объективного, романтическая ситуация, деталь и т. д. – все это попадает в поле зрения исследовательницы и рассматривается ею сквозь призму романтического образа. Обо всем здесь говорится понятно и веско, кроме одного, а именно: как относятся друг к другу категории субъективного и романтического? Справедлива мысль, что усиление субъективного начала есть усиление начала романтического. Однако в такой же степени верно и то, что усиление субъективного начала есть усиление начала лирического. Где здесь граница? Что отличает лирическое от романтического? Другими словами, как соотносятся между собой понятия субъективного, лирического и романтического? Все это не праздные вопросы, не чистая теория и не схоластика. Студент, берущийся анализировать романтическое произведение, непременно задумается над этим.

Оригинальное и новое в книге начинается там, где анализируется материя стиха. В этом отношении, несомненно, лучшая – глава об Эдуарде Багрицком. Здесь исследовательнице удалось почти все, прежде всего передать нам свое понимание поэзии как живого организма, в котором все элементы так сложно и вместе с тем так естественно взаимодействуют, что невозможно понять механизм действия одних, не зная функций других. В анализе таких, например, стихотворений, как «Арбуз» и «Контрабандисты», рождается ощущение полного, неразделимого единства ядра образа и той оболочки, в которую оно заключено.

Все, кто писал о Багрицком, отмечают обычно в его творчестве единство человека и природы. В этом факте самом по себе нет ничего оригинального. Нам интересно знать, что особенного было в этом единстве у Багрицкого и что нового тем самым он внес в поэзию. Предыдущие работы почти не отвечают на этот вопрос. Е. Любарева отводит ему значительное место (главка «В зеркале природы») и путем осторожного сопоставления с Тихоновым, Светловым и больше всего Маяковским выявляет неповторимость Багрицкого, его «языческое» поклонение миру природы, оберегающему человека от липкой пошлости обывательского бытия.

Но пошлость, понимаемая широко, была, как известно, всегдашним: врагом писателей-гуманистов. Вспомним Гоголя с его абсолютным неприятием «пошлости пошлого человека», «прозаического дрязга жизни», «страшной, потрясающей тины мелочей». Вспомним такого же рода переживания Толстого, только еще более усиленные нравственным императивом, его отвращение к спокойному равнодушию, которое он называл не иначе как душевной подлостью. Вспомним, наконец, чеховское отрицание счастья, которого не «должно» быть, так как счастливый; чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча. Разумеется, нам и в голову не придет механически переносить традиции гуманизма русской литературы XIX века на почву современной действительности. Но писателю и сегодня не может быть чуждо отвращение к «дрязгу» жизни, к обывательской успокоенности.

Почему мы об этом заговорили? Хочется всячески поддержать стремление Е. Любаревой рассматривать известный цикл Багрицкого («О поэте и романтике», «Трактир», «Ночь» и др.) не только как «лирическое отступление» и «измену своим прежним идеалам». Нет, содержание этого цикла, точно так же, как содержание поэмы Н. Асеева «Лирическое отступление», невозможно свести к испугу, к болезненной реакции на известные явления нэпа. «Несомненная их (названных произведений Багрицкого. – О. С.) сила, – пишет Е. Любарева, – заключается в резкой критике нэпманских идеалов, в гражданской активности поэта: быть начеку, оберегать революционное человечество от бациллы собственничества, хранить чистоту интересов советских людей!» (стр. 206). Мысль глубоко верная. К середине 30-х годов нэп исчерпал себя, а произведения Маяковского, Асеева, Багрицкого, Светлова нужны и сегодняшнему читателю, потому что не вытравлен еще микроб собственничества, довольства и успокоенности. Кроме мало запоминающейся и довольно риторичной главки «Опять горизонт в боевом дыму», раздел о Багрицком читается с большим интересом, а анализ таких произведений, как «Птицелов», «Арбуз», «Дума про Опанаса», «Последняя ночь», и некоторых других, обстоятельностью и тонким ощущением поэтического текста превосходит, на наш взгляд, уже известные разборы.

Слабее написаны главы о Тихонове и Светлове. Впрочем, и здесь чувствуется исследовательская добротность и хватка. По прочтении книги возникают силуэты, у которых нет двойников, а это уже признак того, как говорил Сельвинский, что речь шла о поэтических личностях. Творчество Тихонова и Светлова рассматривается в наиболее ярких проявлениях их романтического дара, то есть до середины 30-х годов. Правильно ли это? Думается, да. Дальше в их поэзии заметен спад романтической струи, и, значит, последующий анализ не отвечал бы взятой теме. Главы о Тихонове и Светлове оказались слабее лишь в последних своих частях – в освещении творчества 30-х годов. Анализ, к примеру, так называемого «Пятилетнего похода» Светлова («Песня шахтера», «Пятнадцать лет спустя», «Стихи о Москве» и т. д.) по существу ограничился перечислением тем, мотивов, образов. Полагаю, случилось это потому, что и «Пятилетний поход» Светлова, и «Стихи о Кахетии» Тихонова в художественном отношении явно слабей их лучших произведений 20-х годов. Об этом нужно было бы сказать определеннее; исследовательница говорит, но как-то робко, как бы между прочим.

Новы и очень любопытны попытки провести параллель между поэтикой Светлова и поэтикой Блока. Ни в коем случае не покушаясь на самостоятельность Светлова, Е. Любарева не без основания находит у него блоковское искусство симфонизма, слияние житейских характеристик с пафосом, родственное блоковскому умение придавать цыганским напевам новое и сильное звучание. С пониманием и сочувствием мы читаем о том, что «поселить простого человека и в жизненной и в концентрированно-поэтической среде, питать его соками жизни и, одновременно, высокой романтики – это блоковское» (стр. 132). Хочется добавить только, что Блок для Светлова мог быть поэтическим источником, но через это блоковское у советского поэта проступает вековой опыт литературы. Если не раньше, то по крайней мере начиная с Пушкина в русской литературе утвердилась традиция (если можно свойство назвать традицией) сочетать несочетаемое, «празднословное» и «пророческое», иронию и «лирическое волненье» («Осень»), «вялость» и мажорный ямб («Зима. Что делать вам в деревне?..»). Пушкин, Гоголь, Чехов, Блок, Маяковский – вот, в самом широком плане, та традиция, в которую с мягкой улыбкой, очень негромко, но прочно вошел Михаил Светлов.

Выводы, к которым приходит в конце книги автор, естественны и убедительны, потому что сделаны на основе всестороннего поэтического исследования. Самое же важное в них, по нашему мнению, – конкретное, указание тех путей, по которым Н. Тихонов, М. Светлов и Э. Багрицкий воздействуют на современную советскую поэзию. Конечно, традиции поэтов-романтиков пока лишь намечены, но требовать большего и нельзя. Большее, возможно, сделает в будущем один из тех студентов-филологов, который прочтет сегодня с пользой для себя книгу «Советская романтическая поэзия».

  1. З. Паперный, Человек похожий на самого себя. О Михаиле Светлове, «Советский писатель», М. 1967; И. Рождественская, Поэзия Эдуарда Багрицкого, «Художественная литература», Л. 1967; Ф. Светлов, Михаил Светлов, «Художественная литература», М. 1967.[]

Цитировать

Смола, О. Силуэты романтической поэзии / О. Смола // Вопросы литературы. - 1970 - №2. - C. 191-193
Копировать