№6, 1965/Художник и время

Сибирь– край поэтический

В нашей избе не было сеней. А приближалась зима с морозами и буранами. Чего доброго, за ночь наметет такой сугроб, что и дверь не откроешь. Чем оградить вход? Отец нарубил березовых жердочек, прислонил к карнизу и покрыл их гороховой соломой. Лаз остался узенький, и перед дверью получился тихий закуток.

Горох был омолочен не дочиста, уцелело много незрелых стручков, и я, пятилетний мальчуган, каждый день, даже в самые большие бураны, выходил туда. Отыщешь стручок – радость: горох казался лакомством…

Однажды отец ушел к лавочнику. Что он принесет? Вероятно, соль. Что же еще? Даже на керосин денег не хватало – чаще всего пользовались плошкой, в которую наливали льняное масло. Иногда жгли лучину. Спички отец делал сам, обмакивал их в расплавленную горячую серу. Сахар по кержацким понятиям считался поганым, и его никогда не покупали. О конфетах да пряниках и говорить нечего. Отец мог купить урюк или изюм, но я знал, что и этим меня не побалуют: мать все опустит в сусло, считавшееся, наряду с капустой, основной едой в филипповский, то есть предрождественский пост.

Отец вернулся из лавки необычный, веселый:

– А я что-то купил!

И достал из кармана полушубка свернутый трубочкой настольный календарь. (Отец знал грамоту – научился на русско-японской войне.) Мать даже не взглянула на бестолковую покупку, а мы принялись рассматривать картинки.

Вот вся страница занята ими! На одной картинке – ночь, горит костер, сидят люди, среди них мальчуган, подошел какой-то человек на огонек и что-то рассказывает. Много лет спустя я узнал, что это была одна из иллюстраций к повести Чехова «Степь». А в ту далекую пору меня больше заинтересовала и озадачила другая картинка, помещенная в середине страницы: бородатый человек в шляпе, однако ни ног, ни рук у него не было. Я недоумевал: почему он такой? Отец, прочитав надпись, сказал, что это не человек, а памятник. Мы не знали мудреного слова и не понимали, зачем тут поставлена фамилия какого-то Чехова, о котором упоминалось и под соседними картинками. Календарь постепенно истрепался, изображение странного человека заслонили другие впечатления детства…

Дед мой со стороны отца жил в деревне Шатуново, Барнаульского уезда, Томской губернии. Он был неграмотным, но любил слушать чтение «гражданских» книжек. Помню, долгими зимними вечерами один из его старших сыновей читал вслух «Морские рассказы» Станюковича.

Здесь, в Шатунове, в доме деда, я и родился (6 ноября 1903 года). За два месяца до моего рождения отец был призван на действительную службу и отправлен в Маньчжурию. Мать не поладила со свекровью, хотя бабушка Ульяна была очень миролюбива. Вероятно, тут сказалось то, что мать выросла в более закоснелой среде кержаков, где не терпели ни одной «гражданской» строки и многое принимали за «бесовское наваждение». Отец, вернувшись с войны после ранения, вскоре потребовал выдела из семьи. В надел он получил старую рыжую кобылу да скрипучую телегу. Вот и все. Запряг отец Рыжуху, привязал к телеге корову (приданое матери), и мы поехали за двадцать верст в волостное село Залесово, к деду Родиону Третьякову, к батьке, как научили меня звать его.

Дом у него был добротный, но на редкость мрачный, хмурый, суровый. Передние углы занимали «божницы» – полки с иконами, преимущественно медными. Пахло восковыми свечами и ладаном. А самым неприятным было то, что батька Родион умел как-то особенно пребольно таскать за уши. Пальцы у него были скрюченные, хваткие и жесткие, как железные клещи в его кузнице. Батька был мастер на все руки: сеял хлеб, разводил скот, плотничал и столярничал, делал «придумки». Однажды он смастерил ухват на колесиках, чтобы легче было ставить в печь и вынимать оттуда тяжелые корчаги с суслом. Но батьку никто не любил, – его боялись.

В полутемной, продымленной ладаном горнице собирались на моленье староверы – кержаки: батька Родион считался лучшим чтецом церковнославянских книг. По ходу богослужения он раскрывал на аналое толстую, закапанную воском книгу в кожаном переплете с медными застежками и гнусаво, нараспев начинал читать:

– От притчи-и чте-ени-и-е…

Его и прозвали Притчей. Молодые озорники, услышав гнусавый зачин, прыскали в кулак. Притча сердито оглядывался, а после моленья, как плетью, хлестал охальников тяжелой кожаной лестовкой. Мне доставалось больше всех.

Года через полтора просторный двор батьки Родиона был разгорожен пополам, и на Подаренной половине отец построил избу. Мы, к моей радости, отделились от сердитого старика. Отец тоже радовался. Но влияние Притчи не потеряло своей силы, наоборот, возрастало год от году. Наш сытинский календарь ему, естественно, не понравился, и больше отец уже не покупал ни одной «гражданской» книжки.

Грамоте я учился по древней кержацкой азбуке, а читать «наторел» по Псалтырю. Бабушка была неграмотна, но знала наизусть псалмы из Псалтыря, даже целые кафизмы, то есть части этой церковной книги. Я читал псалмы, а она слушала и, если пропускал строку, ударяла меня веретеном по затылку:

– Не балуйся!.. Нельзя беса тешить!..

Вскоре меня стали приглашать читать Псалтырь над покойниками в ночь перед похоронами. С вечера до утра. В особенности бесконечно длинными казались зимние ночи. За такое «бдение» чтецу «подавали» медный трояк, иногда даже пятак. Как дороги были эти трояки и как пригодились они! Я сам мог делать покупки на базаре. Сытинские книжки стоили: 96 страниц – пятак, 32 страницы – три копейки.

Первой моей покупкой был песенник «Уморилась». На обложке лихо отплясывала с лукошком в руках молодая веселая женщина. А дальше что ни страница, то песня. И песни все такие, что самому хотелось плясать. Но плясать было грешно: мать строго соблюдала наказы Притчи и не терпела никакого баловства. «Греховную» книжку она бросила в печь, а мне дала затрещину.

Через неделю я купил, тоже за три копейки, рассказ «Как солдат спас Петра Великого». Читал и перечитывал тайком. Примитивный детектив так захватил меня, что с тех пор я уже не расставался с «гражданскими» книжками и вскоре забросил навсегда не только Псалтырь, но даже четьи минеи с их страшными новеллами о страданиях великомучениц. У Притчи были все двенадцать огромных томов – по месяцам, и он еще долго пытался подсовывать их мне.

В 1914 году отца взяли на войну. Я остался в семье «большаком». Этому «большаку» было одиннадцать лет. Но мать уже не могла совладать со мной. В ночь на Ивана Купалу я отправился за таинственным цветком папоротника. Папоротник, понятно, не расцвел, и чертей, якобы охраняющих его, я не увидел. И тогда подумал: если нет чертей, то и бога не должно быть. Началось «кощунство». Однажды мы с приятелем во время какого-то большого праздничного богослужения взобрались на кержацкую моленную, прокукарекали и запели озорные песни из книжечки «Уморилась». И были за это наказаны, но не богом, а моей матерью, которая больно отхлестала нас подвернувшимся под руку тальниковым прутом.

Раз нет свирепого кержацкого бога, низвергающего грешников в кипящие смолою адские котлы, то, стало быть, можно ходить к учителю. Учиться я не мог, – надо было работать в поле, возить корм для скота, ездить на мельницу и в лес за дровами. На то и «большак»! Я ходил к учителю за книгами – раза два-три в неделю. За короткое время были прочитаны описания путешествий Стэнли в дебри Африки, знаменитого дрейфа нансеновского «Фрама» и история трагического похода капитана Скотта к Южному полюсу. Эти книги пленили меня. Возможно потому я и по сие время люблю читать очерки о поездках в дальние страны, например книги Н. Михайлова, Г. Фиша и других писателей-путешественников.

Вслед за тем открылась передо мной богатейшая сокровищница русской словесности: мне попали в руки сочинения Чехова в приложении к «Ниве». Я старался каждую минуту урвать для чтения: читал и по дороге на дальнюю пашню, и у вечернего костра, и даже ночью в поле при свете луны; читал том за томом. Прочитал и пленительную «Степь». Вот тут-то вспомнились мне картинки из настольного календаря! Я был навсегда очарован творениями чудесного художника. Тот день, когда попала мне в руки его первая книга, – один из самых счастливых в моей жизни.

В 1918 году в наше село приехал из города Петр Гаврилович Раскин, который как-то сразу располагал к себе и был большим любителем книг. Он нанялся счетоводом в кооперативную лавку. После восстановления советской власти выяснилось, что он совсем не Раскин и не Петр Гаврилович, а Павел Петрович Осипов, большевик, скрывавшийся в нашем далеком притаежном селе от колчаковщины. Меня он приветил, давал книги, многое читал нам, деревенским паренькам, вслух.

Мы начали ставить первые в истории села спектакли по инсценировкам Петра Гавриловича: опять-таки Чехова – «Хирургия», «Канитель», «Злоумышленник». За первый спектакль отец со всего размаха огрел меня ухватом по голове, но мы продолжали «тешить беса» каждое воскресенье. Осмелев, перешли даже к пьесам Островского.

В 1919 году Петр Гаврилович (я продолжал называть конспиративным именем этого сердечного человека, замечательного коммуниста, который трагически погиб в годы культа личности) ушел в партизанский отряд, восстанавливал советскую власть во всей притаежной округе. Помню, он председательствовал на Съезде Советов освобожденной территории. По его рекомендации мне доверили заведование библиотекой.

У меня было довольно наивное представление о творческом труде. Рассказы Чехова казались мне простыми и предельно ясными, казалось, что такое написать нетрудно… В то лето я и написал несколько «рассказов». Это были до предела примитивные, безграмотные сценки. Показал свои тетрадки проезжему актеру, вероятно, тоже скрывавшемуся от колчаковцев. Тот отнесся довольно благосклонно, сказал даже: «Кое-что чувствуется», – и горячо советовал учиться. Это было сказано вовремя. Как только была восстановлена советская власть в Барнауле, меня отправили на губернские курсы красных учителей. И мне снова посчастливилось: литературу там преподавал великолепный педагог Гавриил Федосеев, позднее выступавший с критическими и литературоведческими статьями в центральной печати. Читали лекции Иван Зобачев, будущий редактор ряда газет и журналов, тоже влюбленный в художественную литературу, и поэт Порфирий Казанский. С каждым днем все полнее и полнее открывалось мне, что литература – дело очень трудное и сложное, и я на несколько лет забыл дерзкую мечту писать самому.

Когда вернулся в село, меня назначили председателем волостной тройки по ликвидации безграмотности. Я открывал ликпункты, развозил по деревням буквари, карандаши, бумагу и керосин, – все это с величайшими трудностями стране удавалось выделить для ликбеза. Иногда присутствовал на уроках опытных учителей. Ночами писал заметки, сначала в губернскую газету «Красный Алтай», потом в краевую «Сельскую правду».

Весну 1921 года я встретил на полях уже как председатель коммуны «Красный пахарь». Лошадей и коров мы в один прекрасный день свели на общий двор (даже моя мать рассталась с двумя буренками), а вот с курами оказалось труднее: не нашлось большого курятника, куда бы их можно было собрать, да и бабы никак не соглашались отдавать несушек, а о петухах говорили: «Как без них? Кто станет нас по утрам будить?..»

Еще сложнее оказалось с огородами. Семян негде было достать, и я рьяно занялся «обобществлением» тех мизерных запасов, что хранились у старух на чердаках, но одна бабка, замахнувшись топором, вовремя остудила мой юношеский административный пыл.

В конце 1923 года меня пригласили на работу в редакцию газеты Сибкрайкома ВКП(б) «Сельская правда» – мне было поручено вести отдел юмора под хлестким названием «Оглоблей по затылку». Я писал на основе селькоровских корреспонденции сатирические заметки, художник делал карикатуры. Мы наносили удары по кулакам, растратчикам, пьяницам и дебоширам.

В виде приложения к газете выходил журнал «Сибирская деревня». В нем и были опубликованы мои первые рассказы, еще совершенно беспомощные. В конце 1924 года И. Зобачев напечатал в журнале «Алтайская деревня» мой шутейный рассказ «Поблазнилось».

В ту пору в «Сибирские огни» приносил рассказы один новосибирский пожарник, в конце он неизменно ставил подпись: «Самосочинитель В.». И всех нас, вчерашних селькоров и рабкоров, стали называть «самосочинителями». Этого титула был удостоен, в частности, и мой друг, самый талантливый поэт Сибири Илья Мухачев, которого сейчас уже нет в живых.

В редакции «Сибирских огней»»самосочинителей» привечали, но скидки на социальное происхождение, как мне кажется, не делали. Высокая требовательность редакции принесла всем нам большую пользу. Это была хорошая школа. В течение двух лет мне возвращали все мои рукописи, и я вспоминаю об этом с глубокой благодарностью, – это было полезным уроком.

Мне уже приходилось писать о Владимире Яковлевиче Зазубрине, авторе романа «Два мира» и редакторе «Сибирских огней». Это был подлинный собиратель литературных сил Сибири, требовательный воспитатель молодых писателей. Редактор «Сибирских огней» не зря называл себя взыскательным приемщиком «литературной пушнины». Моя «пушнина» была еще невыходной, как говорят охотники о шкурках зверьков, добытых раньше времени.

В 1925 году В. Зазубрин напечатал в журнале мой рассказ «Антихристово время», а в следующем году – «Черное золото». В сибирских газетах эти рассказы отметили. Народный учитель Адриан Топоров прочел «Черное золото» коммунарам «Майского утра», записал их суждения и вместе с другими записями опубликовал в «Сибирских огнях» 1. Я работал тогда в Бийске, в газете «Звезда Алтая». Редактировал ее И. Зобачев. Мы еженедельно давали литературную страницу, потом стали выпускать приложением журнальчик «Обуток», переименованный позднее в «Мухомор».

Осенью 1925 года по командировке редакции я отправился в Горный Алтай. В селе Старая Барда Василий Абышкин рассказал мне, переводя на русский язык, несколько алтайских легенд и сказок. Он был попом, но с удовольствием рассказывал о горных духах, о добром небожителе Ульгене и злом боге Эрлике; рассказывал то, что знал и любил с детства, проведенного в дымной юрте. С той поездки я навсегда полюбил чудесный горный край и каждое лето отправлялся туда. Часто бывал в горах и в зимнюю пору. Писал очерки, собирал пословицы и поговорки. Хотелось написать роман о людях этого края…

В 1927 году управляющий делами Совнаркома Н. Горбунов и его товарищи отправились на Катунский хребет, намереваясь совершить восхождение на самую высокую вершину Алтая -гору Белуху, покрытую вечными льдами.

  1. См. А. Топоров, Крестьяне о писателях, изд. 2-е, дополненное и переработанное, Новосибирское книжное изд-во, 1963.[]

Цитировать

Коптелов, А. Сибирь– край поэтический / А. Коптелов // Вопросы литературы. - 1965 - №6. - C. 39-55
Копировать