№9, 1974/Публикации. Воспоминания. Сообщения

«Самое лучшее: любовь художника к человеку…». Вступительная статья, перевод и комментарий С. Апта.

Точное число писем, написанных Томасом Манном за его долгую (1875 – 1955) жизнь, назвать невозможно. Какая-то их часть по тем или иным причинам вообще не сохранилась, и если принять во внимание, что среди этих причин были такие, как превратившийся затем в эмиграцию отъезд писателя в 1933 году из Мюнхена, где хранился архив с копиями и черновиками писем, как гибель не только архивов его адресатов, но и ряда самих адресатов в годы фашистской диктатуры в Европе и второй мировой войны, то можно предположить, что эта безвозвратно пропавшая часть достаточно велика. Но тысячи писем все-таки сохранились и около полутора тысяч уже опубликовано. Наиболее представительным их собранием остается покамест трехтомник, подготовленный старшей дочерью писателя Эрикой, умершей в 1969 году. Он вышел в 60-е годы в ФРГ и затем, вторым изданием, в ГДР (Thomas Mann, Briefe, Bd. I, 1889 – 1936; Bd. II, 1937 – 1947; Bd. III, 1948 – 1955; Herausgegeben von Erika Mann, Aufbau-Verlag, Berlin und Weimar, 1965 – 1968).

Публикуемые здесь письма взяты из этого сборника. Кроме того, существуют особые издания переписки Томаса Манна с каким-либо одним корреспондентом – с Германом Гессе, с братом – Генрихом Манном, с немецким литератором Эрнстом Бертрамом, с австрийским филологом Паулем Аманном, с венгерским историком культуры Каролем Кереньи. Совсем недавно, в 1973 году, в ФРГ вышел объемистый том переписки с издателем Берманом-Фишером.

Список адресатов Томаса Манна очень длинен, в нем есть лица эпизодические, например незнакомые и безвестные читатели, которым «исправный корреспондент» – так он себя называл – отвечает на вопросы, касающиеся его особы или каких-либо политических и литературных проблем, и наоборот, люди очень известные, облеченные авторитетом или властью, деятели, к которым Томас Манн, будучи или не будучи знаком с ними, лично обращается по собственной инициативе, когда надо кому-то помочь, за кого-то похлопотать, поддержать или отвергнуть какое-либо общественное начинание. Есть среди этих эпизодических адресатов и корреспонденты газет, интервьюеры, писатели, присылавшие Томасу Манну на отзыв свои труды, есть знакомые юбиляры, литературные предприниматели, редакторы. По внушительному количеству адресатов такого рода и возрастанию их числа во второй половине жизни писателя можно судить о его широких и все расширявшихся общественных связях, о той роли «властителя дум» и одного из духовных центров антифашизма, которую он играл.

Наиболее, однако, полное и яркое представление о делах и проблемах, занимающих отправителя, дают письма к адресатам более или менее постоянным – прежде всего как раз в силу постоянства этих корреспондентов и вытекающей хотя бы уже отсюда их посвященности в интересы Томаса Манна. Здесь адресат сразу вводится в подробности обстоятельств пишущего, а такие подробности говорят о нем больше, свидетельствуют о нем объективнее, чем любое его общее заявление, они подобны по своей непосредственной, наглядной убедительности детали в художественном произведении. Кроме того, постоянные адресаты Томаса Майна – это либо писатели-художники, работа которых была особенно близка ему и духовное родство с которыми он всегда ощущал (Генрих Манн, Герман Гессе}, либо критики и исследователи его творчества (Курт Мартенс, Агнес Э. Мейер), либо ученые, чьи интересы соприкасались со сферой его эстетических интересов (Бертрам) и чьи исследования, например мифологические Кереньи, музыковедческие Адорно, давали пищу его художественному воображению, либо писатели, литературоведы, музыканты, деятели театра (Шикеле, Фердинанд Лион, Шенберг, Бруно Вальтер, Фейхтвангер и др.), связанные с ним личным знакомством.

Таким образом, люди эти, как правило, профессионалы искусства, коллеги Томаса Манна в широком значении слова, и естественно, что делиться с ними своими проблемами – а все его проблемы в конечном счете сводятся к творческим – ему проще и интереснее, чем с кем бы то ни было. Этим же, собственно, объясняется и большее или меньшее постоянство почтовой связи с ними.

Наше замечание, что все его проблемы в конечном счете сводятся к творческим! нуждается в пояснении и уточнении. «Творческие проблемы Томаса Манна» – понятие очень широкое, включающее в себя и общественно-политические вопросы.

«Плохо Вы знаете… меня, – писал он еще в 30-е годы, – если, восхищаясь эстетической стороной моего творчества, пренебрегаете нравственными его предпосылками, без которых оно немыслимо, и считаете меня способным отречься от них из снобизма в такое время, как наше, когда дело идет… о человеке и его духовной чести. Я открыто прошу избавить меня от всякого почитания, не видящего и не учитывающего органической связи между всем, что я делал как художник, и нынешней моей позицией в борьбе против «третьей империи». Такая же, добавим, «органическая связь» существовала между тем, что он «делал как художник», и его политической позицией в годы, предшествовавшие «третьей империи», и в послевоенные годы «холодной войны» и разгула «маккартизма» в Америке, оживления реваншистских и антидемократических настроений в Западной Германии.

Эрика Манн выделяет две тематические доминанты писем отца: «литература» (собственная, вызывающая восхищение, дружественная и чужая) и «Германия». В уточнение ее слов мы бы сказали, что Германия, как естественный объект особенно пристального интереса писателя-немца, была лишь той призмой, через которую чаще всего преломлялись его размышления о современном мире вообще, а главное, что литература, то есть искусство, творчество собственное и чужое, тема, особенно волнующая художника, никогда в его письмах от этих размышлений не изолируется, с тех пор как он в годы первой мировой войны раз навсегда переболел болезнью «аполитизма».

Мы публикуем переводы нескольких писем, написанных в разные годы и посвященных в основном вопросам литературы и искусства. Купюры сделаны Эрикой Манн.

 

ТОМАС МАНН – ХИЛЬДЕ ДИСТЕЛЬ1

Мюнхен, 14.111.1902,

Унтерштрассе, 241

Дорогая, глубокоуважаемая фрейлейн Хильда!

Позвольте и мне скромно присоединиться к необозримой веренице поздравителей. Как это меня осенило? Ах, ведь под влиянием Ваших братьев2 (которые теперь почти и мои) я уже стал наполовину дрезденцем, знаю вас всех с внешней и с внутренней стороны, всегда в курсе всех важных событий; Вас касающихся, и считаю своим правом и долгом участвовать в них. И раньше или позже я безусловно приеду в Дрезден, хотя бы для того, чтобы пережить наконец постановку «Тристана» в вашей придворной опере. Еще лучше было бы, правда, если бы Вы, со своей стороны, опять навестили нас здесь, в Мюнхене, – серьезно, Вы должны это сделать! Уверяю Вас, мы бы прекрасно поладили, тем более что со времени нашей последней встречи я как человек несколько выправился: например, на людях я уже не всегда бываю меланхоличен, – помните мое тогдашнее признание? И в этом тоже, несомненно, сказывается влияние Ваших братьев, главным образом Пауля. Я сделал его немного литературнее, а он меня – немного человечнее. То и другое было необходимо!

Итак, еще раз сердечно поздравляю с 16-м марта! И не откажите в любезности принять от меня по этому поводу прилагаемый экземпляр моего романа3. Не то чтобы Вы должны были его читать, Боже упаси! Первый том скучный, а второй нездоровый. Но я не знаю, как иначе к Вам подольститься, а у меня есть к Вам (ну вот) одна большая просьба, та самая, к которой я Вас однажды уже подготавливал в какой-то приветственной открытке. Короче и начистоту, мадам, как говаривал король Филипп! 4

Недавно газеты писали об одной мрачной истории5, разыгравшейся в Дрездене между неким молодым музыкантом из придворного оркестра и некоей светской дамой. Речь шла о многолетней несчастной любви со стороны женщины, и однажды вечером, после театра, в трамвайном вагоне, дело кончилось роковым образом. Вы уже поняли, что я имею в виду, тем более что Вы знали обоих лично и принимали тогда живое участие в этом деле. На меня оно, по причинам отчасти технического, отчасти психологического характера, произвело необычайно сильное впечатление, и вполне возможно, что я воспользуюсь им как сюжетно-фактическим костяком для одной на редкость меланхоличной любовной истории, («Сюжет» ведь бесконечно безразличен, но какой-то все-таки нужен, правда?)

Одним словом: не окажете ли Вы мне услугу, довольно точно, довольно подробно и обстоятельно изложив мне как-нибудь на досуге всю эту историю от самого самого ее начала и до окончательной, огнестрельной развязки?! Замечу, что главное для меня – детали. Они так увлекательны! Какова была «ее», какова «его» предыстория? Какова была «ее» внешность? Кто был «ее» муж и при каких обстоятельствах «она» за него вышла? Каковы были взаимоотношения супругов и отношение мужа к «нему»? Каков был характер дамы вообще? Были ли у нее дети? Не длилась ли ее несчастная страсть десять лет? Случалось ли за эти десять лет что-либо особенное? Разлучались ли они время от времени или всегда были, в Дрездене вместе? Как вел «он» себя с «ней» и наоборот? Как смотрел «он» на подарки, которые, наверно, умышленно или неумышленно, от «нее» получал? Какого рода было их общение? Музыкальное? Светское? Что привело в конце к катастрофе? Роман или помолвка с его стороны? Как в точности происходило случившееся в трамвае и предшествовали ли этому какие-либо примечательные обстоятельства? И так далее… Все это я мог бы, конечно, и сам прекрасно придумать, и возможно, что, располагая действительностью, я вопреки ей придумаю это иначе. Я рассчитываю только на стимулирующее действие фактов и на применимость некоторых живых деталей, Если я в самом деле сделаю что-либо из этой истории, то ее, может быть, потом и узнать нельзя будет…

Мне любопытно; хватит ли Вашего альтруизма настолько, чтобы выполнить мою просьбу. Я знаю, что требую многого и очень смело посягаю на Ваше время, заполненное, конечно, сплошь занятиями, прекрасными и возвышенными. Но мы, артисты, все одного поля ягоды: когда дело касается «произведения», мы становимся ренессансно бесцеремонны. Итак, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! И еще раз: детали!

…У нас позади очень богатая переживаниями зима, вернее, мы еще в ней. Не раз впечатления так же быстро вытесняли друг друга, как в эти дни, когда позавчера в «Баварском подворье» играл скрипач Бурмейстер6 (феноменально, просто жуть брала), когда сегодня в «Одеоне» состоится академический концерт, где гвоздь программы «Заратустра» и дирижирует Цумпе7, а завтра в Доме художников даст один из своих вагнеровских фортепьянных вечеров Фишер8; среди прочего весь второй акт «Тристана»! Это, пожалуй, чересчур; но ничего не хочется упускать.

А теперь позвольте проститься, милая фрейлейн Хильда, – я к так слишком долго задерживал Вас. Не объедайтесь пирожными в свой день рождения, мне это знакомо, последствия бывают очень неприятные, и дружески вспоминайте – искренне преданного Вам Томаса Манна.

 

ТОМАС МАНН – ВОЛЬФГАНГУ БОРНУ9

Мюнхен, 18 марта 1921

Дорогой господин Борн,

с удовольствием рассматриваю Ваши графические фантазии к моему рассказу «Смерть в Венеции». Это всегда лестное и трогательное событие для писателя – увидеть, как произведение его духа принято, воссоздано, почтено, прославлено искусством или театром. Но в данном случае мне кажется даже, что наглядность стала одновременно и скорее одухотворением предмета или, если угодно, сильно подчеркнула и выпятила его духовные элементы, чем, без сомнения, сказано самое благоприятное, что может быть сказано об иллюстративном произведении или о театральной постановке. Было бы, право, неблагодарностью, если бы я вздумал жаловаться на ту меру участия, которую нашел и все еще находит мой рассказ у немецкой публики. И тем не менее меня не раз коробило от привкуса сенсации, сказывавшегося в этом участии и связанного с патологическим характером материала. Не отрицаю, что патология обладает и всегда обладала для меня большой духовной притягательностью. Но мне всегда было неприятно, когда в суждениях о моем творчестве слишком уж сильно за это цеплялись, слишком уж односторонне с этой точки зрения смотрели на вещи: не далее как вчера я прочел, например, что мои «Будденброки» – это, собственно, история мочекислого диатеза в четырех поколениях, – вот так. Ведь именно потому, что притягательность для меня явлений болезненных была духовного свойства, я инстинктивно стремился к их одухотворению, прекрасно зная, что только скверный натурализм делает культ из патологии ради нее самой и что она может войти в художественное изображение только как средство для духовных, поэтических, символических целей. Ваши рисунки отрадны для меня, прежде всего тем, что они совершенно высвобождают новеллу из патологической перспективы, очищают ее от патологической сенсационности материала и оставляют от нее только поэзию. Это происходит уже благодаря остроумному выбору ситуаций или внутренних моментов, – не каждому «иллюстратору», например, пришло бы в голову сделать предметом особого листа образ прелестного мученика10, появляющийся в, рассказе как и вроде бы мимолетная ассоциация. Происходит это, однако, и благодаря отвлеченной и символической манере самих рисунков, благодаря какой-то их атмосфере, которую я смею одобрить и признать верной, хотя вообще-то предоставляю специалистам критически оценивать художественные достоинства таких работ.

Еще два слова о последнем рисунке, озаглавленном «Смерть», который кажется мне странным и чуть ли не таинственным из-за некоего сходства, В замысел моего рассказа вторглось, в начале лета 1911 года, известие о смерти Густава Малера, с которым мне незадолго до того довелось познакомиться в Мюнхене и чья изнуряюще яркая индивидуальность произвела на меня сильнейшее впечатление. Находясь в те дни, когда он умирал, на острове Бриони, я следил за печатавшимися в «Винер прессе» велеречивыми бюллетенями о его последних часах, и когда потом эти потрясения смешались с впечатлениями и идеями, из которых рождалась моя новелла, я не только дал своему охваченному вакханалией распада герою имя этого великого музыканта, но и наделил его при описании его внешности чертами Малера в полной уверенности, что при такой зыбкой и скрытой связи вещей об узнавании со стороны читающей публики не может быть и речи, И в Вашем, иллюстратора, случае тоже не было речи об этом. Ведь и Малера Вы не знали, и относительно той тайно-личной связи я ничего Вам не говорил. Тем не менее – и это-то при первом взгляде почти испугало меня – голова Ашенбаха на Вашем рисунке несомненно малеровского типа. Это ведь поразительно. Разве не считают (так считает Гёте), что язык совершенно не способен выразить нечто индивидуально-специфическое и что поэтому невозможно быть понятым, если у слушателя нет такого же зрительного восприятия? Слушатель, считают, должен обращать внимание больше на внутреннее состояние говорящего, чем на его слова. Но коль скоро Вы, художник, так точно схватили индивидуальные черты на основании моего слова, значит, язык обладает той силой «внутреннего состояния», той силой внушения, которая делает возможной передачу зрительного восприятия не только при непосредственном общении человека с человеком, но и как художественное средство литературы. Это кажется мне настолько интересным, что совсем умолчать об этом я в данном случае не смог. Счастливого пути Вашему труду и спасибо за высокую заботу о моем!

Преданный Вам Томас Манн.

 

ТОМАС МАНН – ГЕРБЕРТУ ЭЙЛЕНБЕРГУ11

Мюнхен, 6 января 1925

Многоуважаемый господин Эйленберг,

что Вы хотите сделать – написать о случае Пеперкорна? 12 раструбить о нем? ткнуть в него публику носом? вызвать скандал? Кому на радость? Гауптману на радость? Никак не получится! Общественности на радость? Но Вы же уготовите ей только сенсацию, ложную, возмутительную сенсацию, и мне пришлось бы с негодованием отвергнуть обвинение, будто в образе голландца я дал портрет Г. Гауптмана. Это неправда! Но, объявляя это неправдой, я готов отдать должное правде. В момент, когда образ стал актуален, – дело было в Больцано, позапрошлой осенью, – я находился под впечатлением могучей и трогательной фигуры этого писателя, что и повлияло на изображение Пеперкорна в отдельных внешних чертах. Этого я не могу и не хочу отрицать, Но ни на шаг дальше в своих уступках я не пойду, Да и что, сверх этого, может быть общего у Гауптмана с бывшим яванским кофеторговцем, который является в Давос со своей малярией и со своей ищущей приключений возлюбленной и намеренно убивает себя азиатскими снадобьями? Ничего, и воспоминания, может быть и мелькнувшие у посвященных в начале этого эпизода, непременно должны уйти и исчезнуть по мере дальнейшего чтения. Роман прочитало теперь, вероятно, 50 тысяч человек. Из них самое большее два десятка, поскольку они разделяют эти впечатления со мной, вообще в состоянии о чем-то вспомнить. Все остальные ни о чем не подозревают, как то и требуется. И Вы хотите их просветить? Горячо и настойчиво прошу Вас отказаться от своего намерения!

Как и в других городах, я недавно читал начало пеперкорнского эпизода в Штутгарте, через несколько дней после того, как там выступал Гауптман. О публике я уж не говорю, но даже из тех, кто после выступления мэтра общался с ним в узком кругу, никто и глазом не моргнул, – ясно было, что никаких воспоминаний ни у кого не возникло. Близкие знакомые и друзья Г. – Лерке13, Райзигер14, его «Эккерман» Шапиро15, написавший чуть ли не восторженную статью о «Волшебной горе», д-р Элессер16, которому я тоже обязан весьма положительной рецензией, приняли этот персонаж если и не совсем без ассоциаций, то, во всяком случае, без всяких опасений. Вассерман, который тоже знает Г., написал мне по этому поводу следующее: «Если резонерствующие голоса Вашего оркестра выносят в конце концов наверх такой образ, как Пеперкорн (портрет завидно точный и на зависть искусный), то это уже нечто иррациональное, это уже грандиозный плод фантазии», – да, именно плод фантазии, непроизвольно и почти бессознательна окрашенный неким сильным, недлинным впечатлением, перестаж, который по идее, в существенных своих чертах, как противоположность «болтунам», превращающимся рядом с ним в карликов, определился, конечно, задолго до того, как я встретился с Гауптманом, и который обязан этой встрече, этому двухнедельному соседству кое какими живыми чертами. И это означает, что я окарикатурил первого писателя Германии? Разве Вам как поэту, разве Г. Г. не знаком процесс, о котором я говорю? Михаэль Крамер, по слухам, жил на свете. Жил на свете пьяница, коллега Крамптон. История Габриэля Шиллинга17 – «подлинная» история, А история Питера Пеперкорна – не подлинная, и от действительности ей досталось лишь несколько морщинок на лбу.

Излишне говорить, что ни в одной из множества печатных рецензий нет ни малейшего намека на какую-либо связь. Сдержанность ли тому причиной? Нет, вынужденная неосведомленность, нарушать которую было бы делом вредным для всех сторон. Но не совсем излишне отметить, что нет ни одного печатного или письменного отзыва, где бы этот Пеперкорн, наряду с Иоахимом Цимсеном, не был признан самой удачной и самой симпатичной фигурой моей книги. «Ему, – продолжает Вассерман, – этому Пеперкорну, принадлежит ведь Ваша тайная любовь…» Ваша тайная любовь! Я не думал, что она такая уж тайная. А теперь я должен защищаться от упрека в холодном предательстве!

Поверьте мне, дорогой господин Эйленберг, для меня было бы тяжелым ударом, по-человечески, если бы мысль о предательстве, насмешливом подглядывании, непочтительной эксплуатации, – росток, как я подозреваю, питаемый извне, – пустила корни в душе Гауптмана. Во всяком случае, это было бы дело, улаживать которое должны были бы мы только между собой, – дело, смею думать, не безнадежное; его величие, доброта и веселость позволяют мне рассчитывать на понимание. Но еще раз прошу Вас: ради бога, не «пишите» об этом! Напишите ему, напишите мне, как то велит Вам совесть! Но только не портите всего, передав это дело общественности, о которой Вы, наверное, не хуже моего знаете, что она до него не доросла и недостойна его!

Преданный Вам

Томас Манн.

 

ТОМАС МАНН – АЛЬБЕРТУ ЭЙНШТЕЙНУ

Бандоль (Вар), 15.V.33,

Гранд-Отель

Глубокоуважаемый господин профессор!

Все новые перемены мест виною тому, что лишь сегодня, с таким опозданием, благодарю Вас за Ваше доброе письмо.

Оно было самой большой честью, выпавшей мне не только за эти скверные месяцы, а может быть, за всю мою жизнь вообще; но хвалит оно меня за поведение, которое было для меня естественно и, стало быть, вряд ли заслуживает похвалы. Не очень, правда, естественно для меня положение, в котором я оказался из-за того, что вел себя так; ведь я, в сущности, слишком хороший немец, чтобы мысль о длительном изгнании не была для меня весьма тяжела, и разрыв со своей страной, почти неизбежный, очень угнетает меня и страшит, – а это как раз признак того, что он плохо вяжется с моей природой, для которой традиционное гётеанско-репрезентативное начало характерно настолько, что мученичество не кажется ей истинным ее уделом. Чтобы навязать мне эту роль, должно было, видимо, случиться что-то необыкновенно противоестественное и гнусное, и вся эта «немецкая революция», по глубочайшему моему убеждению, действительно противоестественна и гнусна. У нее нет ни одного из тех свойств, которыми настоящие революции, даже самые кровавые, завоевывали симпатию мира. Она по сути своей не есть «возмущение», что бы ни говорили и ни кричали ее носители, а есть ненависть, месть, подлая страсть к убийству и мещанское убожество души. Ничего хорошего из этого не выйдет, я убежден бесповоротно, ни для Германии, ни для мира, и то, что мы всячески предостерегали от сил, принесших это моральное и духовное бедствие, нам конечно, когда-нибудь, к нашей чести, зачтется, да, нам, которые, может быть, тут и погибнут.

Преданный Вам

Томас Манн.

 

ТОМАС МАНН – ЮЛИУСУ БАБУ18

Цюрих – Кюсяахт, Шидхальденштрассе, 33, 25.11.34

Дорогой господин Баб,

сердечное спасибо за Ваше письмо от 20-го. Я особенно рад тому, что и этот второй том увлек Вас. Он идет поначалу несколько тяжело, но зато потом в нем, как и мне кажется, много любопытного и занимательного. Кстати, его никак, в общем-то, нельзя считать вполне самостоятельным томом. Позднее он должен составить одно целое с первым, и весь роман будет двухтомный.

Ваш вопрос насчет Лии19, конечно, вполне оправдан. Первой обратила мое внимание на этот пробел, производящий впечатление забывчивости, и потребовала, чтобы я заполнил его, моя жена. Последовать ее совету помешала мне какая-то смесь безразличия и убежденности. Молчание относительно Лии основано, в сущности, на некоем художественном намерении; она просто-напросто должна быть забыта. Если же этого не происходит, как в случае с Вами, и возникает вопрос насчет нее, то я, конечно, обязан ответить. У меня было такое чувство, что после того, как эта «неправедная» сыграла свою роль полностью и было к тому же упомянуто, что она «с красными своими глазами, отвергнутая, всегда сидела в шатре», повествование может умалчивать о ней и не касаться ее дальнейшей, уже не имеющей значения судьбы. Сообщать о ее смерти просто не было, чисто повествовательски, никакого интереса, и если читатель воспринимает это как недостаток, то я должен принять этот упрек и могу выдвинуть лишь тот довод, что холодный отчет о смерти Лии показался бы на фоне отчета о кончине Рахили, может быть, более бессердечным, чем полное молчание.

Бруно Франки20 еще не выполнили своего плана переселиться в Англию. Как я только недавно узнал, они находятся сейчас в Санари сюр Мер (Вар).

Я вовсе не доволен, что Вам дали прочесть «Юного Иосифа» в гранках; они, не говоря уж об опечатках, еще отнюдь не давали верной картины книги. Впоследствии была снята целая глава, оказавшаяся ненужной, да и не все было в порядке с заглавиями отдельных кусков, а они для общей картины весьма важны. Если впечатление сложилось все-таки благоприятное, то тем лучше! Я с большой радостью жду Вашей рецензии.

Привет и наилучшие пожелания!

Преданный Вам Томас Манн.

 

ТОМАС МАНН – РЕМЕ ШИКЕЛЕ21

Кюснахт – Цх., 2.IV.34

Дорогой Рене Шикеле!

В это прекрасное пасхальное утро (это самая, кажется, лазурная пасха на моей памяти) мне хочется опять послать Вам привет и осведомиться о Вашем и Вашей семьи житье в новом доме, где Вы, надеюсь, хорошо себя чувствуете и который удобен для Вашей работы. Мы часто, про себя и вслух, сожалеем, что не можем его увидеть и что вообще эпизод нашего соседства и частого общения прошлым летом так и остался эпизодом, на повторение которого видов покамест нет. Недавно я писал об этом своему брату, тоже посетовавшему на то, что именно теперь мы живем в разных городах и даже разных странах, и объяснил ему, что удерживает нас здесь. Привязывают нас к Швейцарии, во всяком случае на ближайшие годы, прежде всего дети. Они здесь, в гимназии и консерватории, устроены, они явно счастливы, и было бы несправедливостью снова пересаживать их, притом на иноязычную почву. Особенно для мальчика22, делающего успехи у своего концертмейстера, новая перемена учителя была бы безусловно вредна. Мы могли бы его, правда, оставить здесь; но мы хотим подождать хотя бы Меди23, которая через 1 1/2 года должна сдать экзамены на аттестат зрелости. Дальше мы не загадываем:

  1. Хильда Дистель (1880 – 1917) – певица, подруга сестры Томаса Манна – Юлии.[]
  2. Хильда Дистель была сводной сестрой близких друзей молодого Томаса Манна – художника Пауля Эренберга и музыканта Карла Эренберга.[]
  3. Имеется в виду роман «Будденброки».[]
  4. Цитата из «Дон Карлоса» Шиллера.[]
  5. Эта «мрачная история» была через сорок с лишним лет использована Томасом Манном в «Докторе Фаустусе» (трагический роман Инге Инститорис и Руди Швердтфегера).[]
  6. Вилли Бурмейстер (1869 – 1933) – скрипач-виртуоз.[]
  7. Герман Цумпе (1850 – 1903) – мюнхенский композитор и дирижер.[]
  8. Франц Фишер (1849 – 1918) – мюнхенский виолончелист и пианист []
  9. Вольфганг Борн (1894 – 1949) – художник, автор девяти цветных литографий к новелле Томаса Манна «Смерть в Венеции», альбом которых вышел в Мюнхене в 1921 году. Это письмо предпослано альбому как предисловие.[]
  10. Один из листов Борна изображает св. Себастьяна []
  11. Герберт Эйленберг (1876 – 1949) – немецкий романист, драматург и публицист.[]
  12. Пеперкорн – персонаж романа «Волшебная гора».[]
  13. Оскар Лерке ((1884 – 1941) – поэт, долгое время работал редактором в издательстве С. Фишера.[]
  14. Ганс Райзигер (1884 – 1968) – писатель и переводчик с английского, один из близких знакомых Томаса Манна.[]
  15. Иозеф Шапиро (род. в 1899 г.)- литератор, автор «Бесед с Герхартом Гауптманом».[]
  16. Артур Элессер (1870 – 1937) – литературовед и театровед, первый (1925) биограф Томаса Манна.[]
  17. «Михаэль Крамер», «Коллега Крамптон», «Бегство Габриэля Шиллинга» – драмы Гауптмана.[]
  18. Юлиус Баб (1880 – 1955)-писатель-театровед.[]
  19. Имеется в виду персонаж первой части тетралогии «Иосиф и его братья».[]
  20. То есть писатель Бруно Франк (1887 – 1945) с женой.[]
  21. Рене Шикеле (1883 – 1940) – немецкий писатель.[]
  22. Младший сын писателя Михаэль (род. в 1919 г.).[]
  23. Младшая дочь писателя Элизабет (род. в 1918 г.).[]

Цитировать

Манн, Т. «Самое лучшее: любовь художника к человеку…». Вступительная статья, перевод и комментарий С. Апта. / Т. Манн, С. Апт // Вопросы литературы. - 1974 - №9. - C. 191-229
Копировать