С. Эйзенштейн. Словесные портреты
Сергей Эйзенштейн.Словесные портреты.М.:Ко Либри,Азбукааттикус,2016.320с.
Составление, подбор материалов выполнены Наумом Клейманом, крупнейшим специалистом по творчеству Сергея Эйзенштейна. В комментарии к каждому из словесных портретов Клейман снимает возникающие вопросы, позволяя с высоты его знания вернуться к чтению. Во вступительной статье он отмечает, что, судя по архиву, Эйзенштейн «не раз замышлял заняться независимой от кино словесностью» (с. 8). В 1932 году принялся за автобиографический роман. 29 апреля 1939го написал новеллу «Немчинов Пост» о Казимире Малевиче, пометив на рукописи «Литературный опыт № 1». В 1943м, работая над фильмом «Иван Грозный», набросал несколько литературных этюдов. В 1946м, после инфаркта, писал «Мемуары». В разножанровых текстах Клейман увидел «комплекс словесныхпортретов его друзей и современников» (с. 9) и предложил их нашему вниманию. Литературный этюд «Soviet officials» («Советские чиновники», 6 декабря 1943го) представлен впервые — вместе с парным к нему рисунком «Должностное лицо». Творческие дневники и письма Эйзенштейна еще ждут текстологической расшифровки, научного изучения, комментирования и публикации (с. 10).
Клейман характеризует эволюцию Эйзенштейна как литератора. В первых теоретических статьях— «длинные словесные периоды при обилии ученых терминов»: «Его ранние манифесты и первые опыты публицистики о кино часто грешили слишком хлесткой и не совсем точной терминологией, юношеской категоричностью утверждений и чрезмерной экспрессией стиля» (с. 8). В книге представлен мастер слова. Говоря об «учителях» и образцах, на которые Эйзенштейн ориентировался, Клейман называет публициста Власа Дорошевича, сатирика Аркадия Аверченко, отчасти — Виктора Шкловского, а также мастеров эссе — Павла Муратова, Николая Евреинова, Шопенгауэра, Дени Дидро, Честертона (с. 8). Его любимым жанром стало эссе: «Практически все основные зрелые труды Эйзенштейнатеоретика, как и его мемуары, представляют собою насыщенные интеллектуально, гибкие эмоционально и вольные композиционно эссе— жанр, не очень характерный для русской литературной традиции» (с. 8).
На вклейке можно увидеть изображения почти всех, о ком идет речь: портреты и дарственные надписи Эйзенштейну. Чарльза Чаплина — «с искренним восхищением» (Голливуд, 18 ноября 1930). Юдифи Глизер: «Дорогому учителю! Богу моего театрального вероисповедания! Отравили экс(центрик)дуру на всю жизнь! Актерка Ида Глизер. Москва, 12 апреля 1928». Строки Всеволода Мейерхольда выведены на белом воротнике рубашки: «Горжусь учеником, уже ставшим мастером. Люблю мастера, уже создавшего школу. Этому ученику, этому мастеру — С. Эйзенштейну мое поклонение. Вс. Мейерхольд, Москва, 17.VI. 936».
Учителю посвящен первый из двадцати словесных портретов. В нем несколько текстов, и первый был написан в Мексике в маеиюле 1931 года, когда изза дождей были прерваны съемки фильма «Да здравствует Мексика!». До Эйзенштейна дошли слухи о смерти Мейерхольда. Клейман назвал текст «Преждевременным некрологом». Всегда интересно широкое (не замкнутое Советской отчизной) восприятие. Отмечая, что «большего воплощения театра в человеке, чем театр в Мейерхольде», он не видел (с. 12), Эйзенштейн пишет: «М<ейерхольд> — идеальный актер. Я перевидел сейчас немало актеров вокруг земного шара. Многих близко. Лабораторно. / Чаплин держит первенство на 5/6 земного шара. Я видел его достаточно и на экране, и в работе вне./Я видел немало игры Мейерхольда. / И для меня нет выбора в пальме» (с. 13).
Любопытен рассказ о том, как Эйзенштейн систематически слушал Мейерхольда зимой 1921—1922го, а через полгода увидел его за работой— и «три часа репетиции стоили больше, чем шесть месяцев разговоров». Проницательность автора незабываема: «Мейерхольд не имел метода анализа собственного инстинктивного творчества. / Не имел и <метода> синтеза— сведения в методику. Он мог «показать» что угодно, но ничего не мог «объяснить». Полнокровность делания всегда уносила его от созерцания и анализа сделанного» (с.14). Эйзенштейн великолепно анализировал, синтезировал и— понимал, что об учителе надо писать— объяснять им сделанное.
Мейерхольд появляется и в очерках, посвященных другим. В «Даме в черных перчатках» (словесном портрете выдающейся французской певицы и актрисы Иветт Гильбер) Эйзенштейн описывает, как впервые увидел Мейерхольда— во время доклада об игре маски на сцене Троицкого театра: «В глубине— стол президиума. / Почтенный. Как мистики в начале «Балаганчика». / Но я помню и вижу из членов его лишь одного. / Другие словно исчезли в прорезах собственных картонных бюстов, / провалились в памяти, как те провалились в «Балаганчике». / Единственный— вы угадали. / Божественный. Несравненный. / Мейерхольд. / Я его вижу впервые. / И буду его обожать всю жизнь» (c. 171). Этот очерк от 14 октября 1943 года стал началом цикла, который Эйзенштейн три дня спустя определил как «прижизненные посмертные мемуары» (с. 171). Тогда же (16 октября) он написал очерк «Учитель».
Очерки «Прощай» и «Сокровище» — от 10 сентября 1944го. В «Прощай» Эйзенштейн выговаривает боль и горечь последней встречи. Горечь и боль, «которые испытываешь за унижение другого. / За унижение другого. Глубоко любимого. Обожаемого…» (с. 25). Он рассказывает, как помогал учителю надеть пальто. Эйзенштейну редко удается остаться в рамках обыденности — он размыкает контекст: «Руки дрожали. / Дрожали еще и от сознания того, что не пальто протягивать первому — достоин второй, но недостоин развязать ремни сандалий на ногах его…» (с. 26). Обозначив библейское мировосприятие, он возвращается к реальности быта и к иронии, чтобы уйти от горя, но не впасть в патетику: «Впрочем, ноги другого были плотно одеты в галоши» (с. 26). В главе из мемуарной книги он скажет об этом чуть иначе: «Ибо я недостоин развязать ремни на сандалиях его, хотя носил он валенки в нетопленых режиссерских мастерских на Новинском бульваре» (с. 33). Интересно наблюдать за его работой над материалом — вариантами, монтажом.
В «Сокровище» дано ощущение от встречи с неназванной «барышней». Клейман в примечании восстанавливает предысторию, связанную с приемной дочерью Мейерхольда, спасавшей его документы, рукописи, режиссерские разработки, переписку. С риском для жизни Татьяна Есенина спрятала архив на даче в Подмосковье. Когда начались немецкие бомбежки и она (накануне своей эвакуации) обратилась последовательно к нескольким ученикам Мейерхольда с просьбой взять бумаги на хранение, согласился только Эйзенштейн. В очерке — пронзительное описание его приезда, получердака, рыжей пыли над «сизыми мертвыми папками»: «Лучи сквозь щели, да мухи одни играют над этими грудами бумаг. / «Мы боимся за них. Сгорят. / Мы боимся и за дачу. Сгорит». / Говорила мне за несколько дней до этого барышня, сейчас безучастно глядящая сквозь синие круги на груду папок» (с. 32). Он достигает желаемого эффекта присутствия и — абсурда и ужаса: «По двору проковылял полоумный старик — дед ее со стороны матери. / «Все равно нам их не сберечь. / Все равно пропадут. / Возьмите…»» (с. 32).
Поиск способов сказать об учителе— и в приведенной части из главы незавершенных мемуаров «Wie sag’ ich’s meinem Kinde?!» (1946). Здесь и импрессионизм зарисовок, и напряженная работа воссоздания, и своеобразное кредо Эйзенштейна: «Самому влезать, врываться и вкапываться в каждую щель проблемы, все глубже стараясь в нее вникнуть, все больше приблизиться к сердцевине. / Помощи ждать неоткуда. / Но найденное не таить: тащить на свет божий— в лекции, в печать, в статьи, в книги. / А… известно ли вам, что самый верный способ сокрыть— это раскрыть до конца?!» (с. 40— 41). Всепроникающая мудрость и — парадоксальность, ирония. По существу и «в сторону». С неожиданными характеристиками обыкновенно соглашаешься; например, о «вуайеризме» Шкловского: «Эту особенность пушкинских эпиграфов подсмотрел неисправимый литературный voyeur Шкловский. (Обозначение, может быть, и обидное, но точное. And I do mean it!) <Именно это я и хочу сказать!>» (с. 25).
Героями словесных портретов из литераторов стали Владимир Маяковский и Иван Аксенов («Эссе об эссеисте», 1935); из актеров — Иветт Гильбер, Юдифь Глизер, Чарли Чаплин («самый интересный человек в Голливуде», с. 172); из режиссеров — посвоему контрастные явления, на что указывают названия: Александр Довженко («Рождение мастера», 1939) и Иван Пырьев («Лауреат Сталинской премии», 1946), а также Эдвард Гордон Крэг («Вечер с Крэгом», 6 апреля 1940). Великолепны работы в честь соратников: Эдуарда Тиссэ — оператора, с которым Эйзенштейн снимал все свои фильмы; Сергея Прокофьева, конгениального композитора (Наум Клейман: «…он был одним из немногих, с кем Э. был на «ты»», с. 283).
В портретах мы становимся свидетелями тончайшей и точнейшей работы ума Эйзенштейна. Остановлюсь на одном моменте— пристальном анализе форм видения. Для Эйзенштейна характерна постановка специфичных вопросов: «…чьими глазами глядит на жизнь Чарли Чаплин?» (с. 178); «Как посажен глаз— в данном случае глаз мысли, / как смотрит этот глаз— в данном случае глаз образа мысли; / как видит этот глаз, глаз необычайный, / глаз Чаплина, / глаз, способный увидеть Дантов ад или гойевское каприччио темы «Новых времен» в формах беззаботной веселости?» (с. 177). Эйзенштейн функционален: он разгадывает «тайну его взглядов как колыбели, из которой могут расти любые приемы» (с. 178).
Внимание к видению — и в очерке об американском летчике и писателе Джимми Коллинзе (1904—1936). Эйзенштейн вглядывается в желание человека («удивительно неспокойного существа») смотреть на мир не снизу, а сверху— «…из поднебесья, с крыльев вольной птицы— самолета, над необъятностью НьюЙорка рядом и вокруг…» (с. 224).
В очерке «Око за око» о журналисте Михаиле Розенфельде (1906—1942) Эйзенштейн говорит о свойственном тому угле зрения: «Этот угол — изнутри. И поэтому он такой объемлющий, и потому в его очерках бьется настоящий пульс и по строчкам его пробегает действительная жизнь и действительность» (с. 250).
Портреты — это и его, Эйзенштейна, запечатления. «Мы любим то, в чем узнаем себя…» (с. 243).
Людмила ЕГОРОВА
Вологодский государственный университет
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2017