№4, 1995/Мозаика

Русская литература в Венгрии

В Венгрии, как и в других странах бывшего социалистического лагеря, мощные политические потрясения последних лет вызвали серьезные сдвиги в сознании, в менталитете людей, в системе ценностных ориентиров. Один из таких сдвигов, непосредственно касающийся нас, – резкий спад внимания ко всему советскому, а вместе с ним и ко всему русскому (как известно, отождествление советского и русского, привычка называть «русскими» всех, кто жил в СССР, – весьма типичны для западного и не только западного мира). Русский язык практически исчез из программ венгерских школ и вузов, сошло на нет издание русской литературы, Ликвидированы магазины русской книги, исчезли советские фильмы и т. д. и т. п. Конечно, тут действует и эффект маятника: ведь прежде русский язык был обязательным предметом школьного обучения и книги переводились и издавались скорее по разнарядке, чем по духовной потребности. Со временем, очевидно, сама собой установится, без всякого вмешательства и нажима, мера взаимного интереса к культуре друг друга, к тому действительно ценному, чем русские, венгры, другие народы по праву гордятся, чем рады поделиться с дальними и ближними соседями.

(Конечно, и в этом вопросе нужно избегать упрощений. В одном из предыдущих номеров «Вопросов литературы» я дал небольшую информацию об Арпаде Галгоци, чей недавний перевод на венгерский язык «Евгения Онегина» стал лучшим из четырех уже существующих. При встрече Галгоци сделал мне выговор за то, что я написал, как легко и быстро в Венгрии переименовывают улицы Горького, Маяковского, как дружно забывают русский язык. Он утверждал, и весьма темпераментно, что с устранением давления сверху любовь к русской культуре, к России, если угодно, стала проявляться более широко. Он привел пример: когда Дом советской культуры и науки в Будапеште объявил среди гимназистов конкурс на лучшее сочинение, анализирующее письмо Татьяны, число участвующих превысило все ожидания… Возможно, Галгоци прав: ему виднее.)

О том, что взаимный интерес имеет реальную основу, что у нас есть чем делиться друг с другом, говорят факты. И вот один из них, едва ли не самый яркий: даже сейчас, в момент максимального (потому что дальше, кажется, некуда) отката интереса к русской культуре, в Венгрии выходят солидные исследования, посвященные русской литературе. В 1992 году вышли, в Дебрецене и Будапеште, две книги о русской литературе XIX века, которой венгерская русистика издавна занималась серьезно и обстоятельно, создав в этой сфере свою школу, свои традиции.

Монография Золтана Хайнади «Русский роман» обращает на себя внимание уже тем, что издана по-русски. В этом видится некоторый элемент «безумства храбрых»: ведь венгры читать эту книгу едва ли станут, русские же – едва ли смогут, по той причине, что книга не попадет им в руки. В качестве аудитории остаются русисты всего мира… Что ж, будем надеяться, что труд З. Хайнади не пропадет втуне.

Кроме неплохого русского языка (не скажу – безупречного, встречаются тут и погрешности, и даже досадные ляпы: «женообразный помещик с озверевшей мордой», – характеризует Хайнади, например, Плюшкина; все же перед типографией не мешало бы, видимо, отдать текст на просмотр человеку, для которого русский язык – родной), книга замечательна тем, что автор довольно близко подходит в ней к осуществлению заветной мечты любого серьезного литературоведа: объединяет идейный, социальный анализ с художественным. Разбирая тринадцать романов, представляющих собой признанные и несомненные вершины русской литературы XIX столетия, Хайнади прослеживает, как идейный замысел преломляется в структуре, в способе организации материала, формирует фабулу и сюжет романа, влияет на расстановку и взаимоотношения персонажей. Прихотливое, не всегда ровное, от романа к роману, от писателя к писателю, движение этого способа организации, обогащение его новыми принципами: то гротеском, то напряженными философскими исканиями, различная роль автора в повествовании, монологичность, диалогичность и полифоничность действия – все это и само по себе складывается в некий замысловатый, самоценный «сюжет» или, лучше сказать, биографию русского романа.

Стремление к цельному, всеохватывающему взгляду на русскую литературу XIX века побуждает Золтана Хайнади искать и какую-то общую тенденцию, философско-мировоззренческий стержень, лежащий в основе этой литературной эпохи. И тут, мне кажется, венгерский исследователь несколько спрямляет ее (эпохи) динамику, тем самым невольно обедняя ее. «Герой русского романа в решающей мере тем отличается от западноевропейского собрата, что хочет изменить не свое место в мире, а переделать сам мир. Точнее, он стремится улучшить и самого себя, и мир. Движет им не самолюбие, а человеколюбие. Западноевропеец осуществляет себя вопреки общим интересам. Восточный же тип осуществляет себя в рамках соборности». Подобные мысли встречаются в разных местах книги. Вот одна из формулировок, взятая из завершающих глав: «Достоевский и Толстой, следуя гоголевским традициям, видели задачу искусства в том, чтобы показать дорогу, ведущую к уничтожению разобщенности между людьми и к их объединению снова»; «демону эгоизма они противопоставляли идею всеобщего братства людей».

Почему-то чудится здесь некоторое желание представить всю русскую литературу как зеркало русской революции. (А может быть, и на меня распространяется принцип маятника: попытка выявить в литературе призыв к общечеловеческому братству невольно воспринимается как апология человека-винтика?..)

Книга Агнеш Дуккон «Лица и маски. Достоевский и Белинский», изданная Будапештским издательством учебной литературы, написана на венгерском языке; однако автор, чувствуется, прекрасно владеет и русским языком, и предметом. Задача, поставленная исследовательницей, не столь масштабна, как в книге Хайнади, но весьма сложна и глубока, апотому, может быть, даже более интересна. Взяв две большие, неординарные, во многом до сих пор полностью не «разгаданные» фигуры, каждая из которых, пускай по-своему, существенно повлияла на развитие русской литературы в прошлом, да и в нынешнем, уже уходящем веке, Агнеш Дуккон с помощью обстоятельного филологического анализа исследует историю их взаимоотношений, конфликт между ними (продолжавшийся и после смерти Белинского), корни этого конфликта, которые в свою очередь позволяют отчетливее увидеть существенные черты классической русской литературы, а тем самым и особенности мироощущения русской интеллигенции в новейший период нашей истории.

Книга А. Дуккон недаром называется «Лица и маски». Прежде всего исследовательница старается под канонизированным ликом (официальной маской) Белинского разглядеть его подлинные черты. Основу для этого дают воспоминания современников и особенно его переписка, опубликованная в 1875 году. Если привычный, хрестоматийный Белинский – несокрушимый атеист, революционный демократ, сторонник идей утопического социализма, то настоящий, живой Белинский – это человек ищущий, противоречивый, увлекающийся то одной, то другой философской системой (Фихте, Гегель и т. д.), быстро разочаровывающийся в них, но в то же время и сохраняющий в себе что-то от каждой из них. В официальной своей «версии» Белинский быстро отказался от романтических художественных ориентиров и стал опорой, столпом русского реализма; письма же показывают, что все было не так просто и что истинная суть «неистового Виссариона» не столько в отстаивании некой стройной системы принципов, сколько в поисках, метаниях, внутренней разорванности, противоречивости. «Пришло время, – пишет А. Дуккон, – открыть и понять в Белинском современного человека, мучительно размышляющего над смыслом жизни, философствующего под воздействием неодолимой экзистенциальной потребности – пусть он и не относится к числу больших и оригинальных мыслителей».

В последние годы жизни Белинского между ним и молодым Достоевским возникло непонимание, переросшее в конфликт: Белинский осуждал Достоевского за то, что тот, по его мнению, предал принципы реализма и повернул к преодоленному романтизму. Белинский, доказывает исследовательница, не понял (не успел понять), куда направлены художественные поиски Достоевского. Но и Достоевский, зная лишь канонический облик Белинского, долго боролся с собственным ложным представлением о нем, с теми идеями, которые связаны были – для него и для многих интерпретаторов – с именем Белинского. Прежде всего – с его рационализмом и атеизмом, с идеей о возможности осчастливить людей даже против их воли, с той идеей, которую писатель так ярко запечатлел в образе Раскольникова, а позже – в фигуре Великого Инквизитора.

Временная дистанция, а особенно появление писем Белинского побудили Достоевского в какой-то мере пересмотреть свое однозначное неприятие позиции да и личности Белинского. В конечном счете, как убедительно показывает Агнеш Дуккон, Белинский – тот, что жил в памяти писателя и чей образ обогащался со временем новыми человеческими чертами, – стал для Достоевского чем-то вроде alter ego, своего рода двойником, с которым он спорил, как спорил с собой, ища, по его собственному выражению, человека в человеке.

Цитировать

Петер, М. Русская литература в Венгрии / М. Петер, Ю.П. Гусев // Вопросы литературы. - 1995 - №4. - C. 369-378
Копировать