№2, 1981/Обзоры и рецензии

Роман в Византии

С. В. Полякова, Из истории византийского романа. Опыт интерпретации «Повести об Исмине и Исминии» Евмафия Макремволита, «Наука», М. 1979, 200 стр.

«Отношение исследователей к роману Евмафия Макремволита можно сравнить с поведением путешественников в XVIII в., которые плотно закрывали занавески на окнах своих карет, когда им случалось проезжать по дорогам, откуда открывались виды на Альпы: зрелище казалось им уродливым и оскорбительным для глаза. Смысл сказанного не в желании представить несправедливо не оцененного писателя как литературную вершину (это было бы искажением), а в стремлении сопоставить дезинтерпретацию и ограниченность точки зрения в том и другом случае. Но литературный пасынок на поверку оказывается – не всегда вследствие личных заслуг – держателем таких ценных для науки свойств, угадать которые в нем было невозможно «при езде на перекладных» (возвращаясь к параллели с путешественниками в Альпах), особенно если занавески на окошках карет задернуты».

Столь длинная выдержка из вступления к рецензируемому исследованию С. Поляковой понадобилась здесь не только для того, чтобы дать представление об энергичном и образном стиле автора. Из цитированных слов ясно: книга посвящена весьма малоценимому историками литературы писателю – Евмафию Макремволиту. С. Полякова не преувеличивает достоинств его «Повести об Исмине и Исминии», но видит в ней весьма важный для движения литературы памятник, раскрыть значение которого и старается в своей работе.

Положение с изучением византийской литературы в настоящий момент можно, пожалуй, назвать парадоксальным. Традиционный, «классический» процесс формирования науки оказался нарушенным. Еще не издано множество византийских текстов, еще далека от завершения необходимая систематизаторская работа, еще не написан сколько-нибудь полный обзор византийской литературы1, а уже применяются для изучения ее истории новейшие методы, уже используются изысканнейшие приемы исследования, иногда даже становящиеся предметом подражания для других областей литературоведения, уже делаются попытки всеми средствами, в том числе языковыми, а временами и риторическими, «проникнуть в суть» и «уловить тончайшие переливы» 2.

В этом нарушении традиционного процесса формирования науки нет ничего страшного: нельзя искусственно запретить применять новые методы и приемы только потому, что эта область литературоведения не прошла всех полагающихся стадий. И все же разрыв между источниковедческими, «прагматическими» изысканиями и теоретическими построениями подчас очень велик. В результате первые оказываются приземленными и бескрылыми, а вторые иногда так высоко воспаряют над реальными фактами, что теряют их из виду. В этом смысле структура и методика книги С. Поляковой отвечает насущным потребностям и «нормальным» тенденциям науки: теоретические рассуждения в ней тесно связаны с источниковедческими поисками. Пользуясь шахматной аналогией, можно сказать, что, прежде чем исследовать позицию, С. Полякова старается правильно расставить фигуры.

Анализируя немногочисленный известный материал, автор приходит к выводу, что «с достоверностью о личности Евмафия Макремволита можно только сказать, что он был человеком хорошо образованным и широко знакомым с древнегреческими писателями, а также с ново- и ветхозаветными сочинениями и, судя по стилю, прошел риторическую выучку» (стр. 13 – 14). Осознанное незнание в данном случае, как и всегда, лучше мнимого знания. Что же касается выводов С. Поляковой о датировках и «иерархии» текстов, то они значительно богаче, чем у ее предшественников, и почти не вызывают сомнений. Отметим попутно характерную черту исследовательского метода автора: там, где нет решающего доказательства (в идеальном случае – прямого свидетельства), С. Полякова приводит множество аргументов, недостаточных самих по себе, но весьма убедительных в своей совокупности.

Однако наибольший интерес в книге вызывают не столько источниковедческие изыскания, сколько литературоведческий анализ и теоретические заключения автора.

Роман Евмафия был написан в начале XII века, и это первый в серии «византийских» романов, появившихся после десятивекового перерыва в развитии этого жанра. Само по себе возрождение «забытого» жанра – явление известное в Византии (то же самое произошло, например, с сатирой). Почва византийской литературы была столь богата семенами и корнями, оставленными античной культурой, что при любых благоприятных обстоятельствах можно было ожидать новых ростков. О возрождении в Византии античного романа недавно писал А. Алексидзе. Для грузинского исследователя это результат гуманистических «прогрессивных тенденций» византийского общества XII века: «Воспевающий земную любовь и красоту, воссоздающий дух и реалии античной жизни, откровенно игнорирующий христианство, он (роман. – Я. Л.) представляется типичным явлением византийского «ренессанса» 3. С этими утверждениями С. Полякова прямо не спорит, в какой-то мере даже признает их правоту, но ренессансные тенденции для нее – только «внешний слой» романа, не определяющий ни его сути, ни его значения. Сконцентрировав все усилия на проблеме движения жанровой формы, С. Полякова сознательно отказалась от установления межжанровых связей, места «Повести» в современной ей литературе и идеологии. Между тем можно было бы привести многочисленные примеры, как десакрализуется в XI и особенно XII веке мировоззрение византийского общества, как изменяется отношение многих византийцев к любовным, адюльтерным связям, находящим уже отражение и в литературе. На этом фоне возрождение любовного романа вполне естественно, а если вслед за самой С. Поляковой считать, что главный смысл романа – «триумф любви вопреки всем преградам, которые ставят ей грубая сила и ограниченность неспособного возвыситься до ее понимания практического разума» (такое определение, кстати, вполне применимо к комедиям Шекспира, например), то сама «Повесть» является прямым предвестником ренессансной литературы. Подчеркнуто риторический характер романа также берет свои истоки из современного ему культурного и литературного развития. «Бытовые» представления о риторике как о профессиональном пустословии, явно повлиявшие на негативную оценку «Повести», совершенно неприменимы к византийскому средневековью. Именно риторика (жанр невероятной «агрессивности», постепенно пронизывавший все остальные литературные роды) была хранительницей античных традиций и в то же время носительницей проторенессансных тенденций в литературе XI – XII веков. «Повесть» Евмафия дает образцы прекрасной риторики (как ни парадоксально это словосочетание для современного уха), к слову сказать, блестяще переданной в переводе, выполненном ранее С. Поляковой4.

Однако для автора книги «Повесть» – прежде всего свидетельство коренной внутри-жанровой трансформации, хотя и обусловленной явлениями внелитературного, социального ряда. Детальное сравнение «Повести» с древнегреческим романом приводит автора к выводу, что «сенсуализм греческого романа уступил место спиритуализму, приземленность – парению, прямой язык – языку иносказания, бытовая конкретность – абстрактности, рассказ о злоключении влюбленных – аллегории любви» (стр. 88). Прямых доказательств этого «Повесть» не содержит, византийцы склонны были скорее аллегорически перетолковывать иллюзионистские произведения, нежели создавать аллегории сами. Кроме того, ряд пассажей романа носит откровенно эротический характер, и, как кажется, вряд ли возможно счесть их аллегорией возвышенной любви и, более того, допустить, что «Повесть» понималась как произведение о любви души к богу. Доказывая это, С. Полякова исходит из справедливого утверждения, что средневековый человек воспринимал литературное произведение по иным, нежели мы, законам, что чтение его было размеренным и неторопливым, что, подчиняясь «рефлексу сознания», он не стремился получить «общего впечатления», а, подобно верующему в украшенном изображениями храме, разглядывал каждую деталь, ища в ней внутренний сокровенный смысл. Эротическая терминология, как пишет автор, не «вводила в заблуждение» византийца. На первый взгляд вывод автора парадоксален, но множество приведенных доказательств постепенно превращают парадокс в убедительную гипотезу… В то же время, говоря о трансформации и «аллегоризации» романа от Ахилла Татия к Евмафию, С. Полякова указывает на появление тех черт, которые, на наш взгляд, специфичны для всей византийской литературы, а не только аллегорической. Прежде всего это относится к так называемой деконкретизации, разрушению литературного иллюзионизма. Процесс этот в той же мере свойствен роману, как, например, и историографии, в которой уже, естественно, никакой аллегории быть не может. То же самое относится к абстрактному описанию внешности, к непомерному разбуханию и детализации экфразы и т. д. Даже такой мастер психологического изображения, как Михаил Пселл, рисует внешность своих героев весьма схематично, а отдельные описания превращаются у него в громоздкие экфразы, напоминающие анатомические трактаты. Подобные изменения скорее могут быть объяснены общими тенденциями литературного развития, не обязательно связанными с аллегоризацией. В связи с этим трудно избежать вопроса, является ли роман Евмафия произведением сознательно аллегорическим, так сказать, заведомо «зашифрованным» автором, или же таким он только мог казаться византийцам? Иными словами, не удается ли С. Поляковой дать лишь хорошо обоснованный вариант возможного прочтения этого произведения византийцами?

Теоретически наиболее значимым в книге представляется раздел «Повесть» и западная аллегория любви». Еще в начале нашего века американский исследователь Ф. Уоррен обнаружил общность между «Повестью» и известным французским аллегорическим «Романом о розе» XIII века. В духе господствовавшей тогда филологической методики Уоррен, не имея оснований говорить о прямом заимствовании, предположил наличие общего источника, следов которого в истории литературы не сохранилось. Развивая наблюдения Ф. Уоррена и перенося центр тяжести со сходства отдельных деталей на тождество структуры произведений (при почти полном несовпадении внешнего действия), С. Полякова приходит к выводу, что оба сюжета накладываются друг на друга «как равнобедренные треугольники». Такое подобие объясняется, по мнению исследовательницы, все же не общим источником, не непосредственными контактами (хотя прямое заимствование в деталях не только предполагается, но и постулируется!), а сходством типологическим. Обозревая многовековой путь, пройденный греческим любовным романом и западной аллегорией любви, С. Полякова прослеживает отчетливую тенденцию к становлению жанра аллегории. То, что в древнегреческой литературе было мотивом, метафорой или только компонентом личного имени, развивается у Евмафия Макремволита, чтобы затем окончательно конституироваться в жанр любовной аллегории в «Романе о розе». Вот только один пример из книги С. Поляковой: в древнегреческом романе слово «роза» – часть имени многих героев (притом в обыденной жизни такие имена встречались не столь уж часто), героини романов нередко уподоблялись розам. В византийских романах эта связь с прекрасным цветком ощутимо усиливается, а у Гийомаде Лорриса уже сама героиня – Роза.

С. Полякова пишет: «…Древний миф об умирающем и воскресающем божестве, лежащий в основе сюжета древнегреческого и византийского романов, подобно бабочке, совершил цикл предопределенных ему превращений и выпорхнул в европейскую литературу, прочертив в ней яркий след. Важным этапом в этой серии метаморфоз оказался предпоследний, византийский: в романе Евмафия, продолжая сравнение, как в куколке, спала будущая бабочка – еще не все элементы будущей любовной аллегории в нем окончательно сформировались, но они уже существуют в вот-вот раскроющемся намеке» (стр. 155 – 156).

Концепция эта подкупает своей стройностью и широтой. В ее рамках получают теоретическое объяснение даже вероятные прямые заимствования, ибо, как писал В. Жирмунский, «самая возможность влияния со стороны обусловлена имманентной закономерностью развития данного общества и данной литературы как общественной идеологии, порожденной определенной исторической действительностью» 5.

Конечно, и в этой гипотезе нетрудно найти «белые пятна» (они в большинстве случаев осознаются и самим автором). Механизм сюжетосложения средневековых литератур, при котором сюжет исподволь «созревает» и развивается в разноязыких литературах, в науке еще не исследован и окончательно даже не постулирован.

Но одно можно сказать с уверенностью – что исследование С. Поляковой, при всей его оригинальности, выдержано в лучших традициях отечественного сравнительного литературоведения. Автор исходит из того, что «средневековые литературы еще не обладают узкой национальной замкнутостью, поскольку средневековые народности еще не сразу сложились в буржуазные нации ни в этническом, ни в культурном, ни даже в языковом отношении. Черты сословного сходства нередко преобладают в них над национальными различиями» 6. Напомним также известное положение А. Н. Веселовского из «Исторической поэтики», использованное в рецензируемом исследовании, о том, что литературный мотив или сюжет часто оказывается переосмыслением традиционных поэтических формул7.

Итак, казалось бы, малозначительный роман Евмафия благодаря труду С. Поляковой предстает как важное звено в формировании европейской средневековой литературы, а в какой-то мере и как предвестник ряда позднейших литературных феноменов. Помимо упомянутого, укажем на интересные наблюдения С. Поляковой о протокуртуазных элементах романа и о прециозном стиле, которые, как «голоса Блока» в стихах Фета, появляются у Евмафия задолго до окончательного литературного конституирования этого стиля. Вместе с тем и книга С. Поляковой из частного изыскания о второстепенном писателе превращается в исследование большой теоретической и методологической значимости.

г. Ленинград

  1. Даже исследования последних десятилетий Г. Бека и Г. Хунгера (H. G. Beck, Kirche und theologische Literatur im Byzantinischen Reich, München, 1959; H. G. Beck, Geschichte der byzantinischen Volksliteratur, München, 1971; H. Hunger, Die Hochsprachliche profane Literatur der Byzantiner, Bd. I, II, München, 1978) ни в коей мере не являются историями литературы. Это прекрасные справочники, где материал расположен по жанрам, что уже само по себе исключает возможность исторического подхода к литературному процессу.[]
  2. В первую очередь здесь имеются в виду труды С. Аверинцева, большинство из которых ныне объединены в его книге: С. С. Аверинцев, Поэтика ранневизантийской литературы, «Наука», М. 1977.[]
  3. А. Д. Алексидзе, Мир греческого рыцарского романа (XIII – XIV вв.), Изд. Тбилисского университета, 1979, стр. 9.[]
  4. «Византийская любовная проза. Аристенет. Любовные письма. – Евмафий Макремволит. Повесть об Исминии и Исмине». Перевод с греческого, статья и примечания С. В. Поляковой, «Наука», М. – Л. 1965.[]
  5. В. М. Жирмунский, Сравнительное литературоведение, «Наука», Л. 1979, стр. 20 – 21.[]
  6. В. М. Жирмунский, Сравнительное литературоведение, стр. 159 – 160.[]
  7. См.: А. Н. Веселовский, Историческая поэтика, Гослитиздат, Л. 1940, стр. 493 – 498.[]

Цитировать

Любарский, Я. Роман в Византии / Я. Любарский // Вопросы литературы. - 1981 - №2. - C. 296-302
Копировать