№9, 1981/Обзоры и рецензии

Роман, который еще может удивить…

Ю. М. Лотман, Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий, «Просвещение», Л. 1980, 415 стр.

Тот факт, что художественное произведение нуждается в комментировании, в последнее время сомнений не вызывает. Теоретически здесь все достаточно ясно, более того, все чаще пишущие на эту тему напоминают, что необходимо восстанавливать историко-литературный контекст произведения, что имманентный анализ не может исчерпать его сути, что литература диалогична (в широком смысле этого слова). Практически же дело обстоит гораздо сложнее; с призывами к поискам «контекста», «диалога», «языка эпохи» соседствует сумма механических отсылок: упомянут писатель – назовем годы его жизни, попалась цитата – укажем ее источник. Очевидно, что от простого соединения этих тенденций результат не изменится. Очевидно и то, что подлинный комментарий должен быть обращен к тексту как целому, со всеми его бытовыми, общекультурными, литературными я прочими связями. Подобные исследования появляются: укажем хотя бы на еще не оконченное полное собрание сочинений Достоевского. Однако их все еще мало. Книга Ю. Лотмана – опыт именно такой работы.

Если определять принцип этого исследования, можно сказать: в основе книги лежит стремление разглядеть бесчисленные и подчас незаметные связи между сколь угодно малыми (вплоть до слова, рифмы, отдельной буквы) фрагментами текста, создающие то уникальное по необъятности смысла и активности бытования в культуре единство, которое называется «Евгений Онегин».

Интересна уже сама структура этого комментария. В краткой заметке «От составителя» оговариваются принцип издания, его направленность, его особенности, связанные со своеобразием пушкинского романа в стихах. Во Введении фиксируются общие моменты, комментирующие текст в его единстве. Прежде всего речь здесь идет о хронологии работы Пушкина над «Евгением Онегиным», а также о внутренней хронологии романа. Столкновение двух хронологий оказывается значимым: исследователь показывает, каким образом пушкинский текст живет как бы в двух временных планах, выявляет, насколько взаимодействие этих планов важно для Пушкина. То, что в другом случае будет внеположно тексту (его творческая история), в «Евгении Онегине» становится самим текстом. Крайне важен, например, итоговый характер двух финальных дат: в марте 1825 года оканчивается действие романа, осенью 1830 – летом 1831 года Пушкин заканчивает работу над ним. 1825 год – рубеж не только в жизни поэта, но и в истории России; 1830 год – переломный в биографии Пушкина и в его творчестве.

Следующая важная проблема, затрагиваемая во Введении, связана с прототипами героев. Ю. Лотман убедительно показывает научную несостоятельность плоско-биографического подхода к поэтике пушкинского романа. Следует подчеркнуть этическое значение этого вопроса. Серьезный и вдумчивый анализ связей, идущих как от «реальных человеческих судеб к роману», так и «от романа к жизни» (стр. 31), противостоит мелочному выискиванию интимных деталей биографии поэта и его окружения. На редкость уместно звучат приведенные исследователем слова из письма Пушкина Вяземскому о толпе, которая «жадно читает исповеди, записки etc.; потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего» (стр. 25). Таким образом, сама научная строгость приобретает этический смысл.

За Введением следует «Очерк дворянского быта онегинской поры» и лишь за ним – собственно построчный комментарий. Выделение «Очерка…» в отдельную главу не случайно. Ю. Лотман настойчиво проводит мысль об особом статусе быта в пушкинском романе. В данном случае, пишет он, «знание бытовых реалий необходимо для понимания текста даже тогда, когда они непосредственно не упоминаются или лишь мелькают в виде кратких отсылок, намеков на то, что было с полуслова понятно и автору, и современному ему читателю» (стр. 35). Читателю же XX века, познакомившемуся с книгой Ю. Лотмана, открывается возможность взглянуть на пушкинский текст глазами человека пушкинского времени, для которого было само собой разумеющимся, что бал начинался польским, за ним следовал вальс, а центром бала была мазурка; глазами человека, который твердо знал, на каких каретах были двойные фонари, чем езда «на своих» отличается от «езды на почтовых», в чем разница между интерьером помещичьего дома и аристократического особняка.

Ю. Лотман комментирует не только то, что заведомо непонятно современному читателю (названия, термины и пр.), но и то, что читатель пробегает глазами, будучи уверен, что здесь «все и так ясно» и что язык пушкинской эпохи и пушкинского романа вполне совпадает в этом месте с современным языком. Так, он не увидит никакого другого смысла в словах из седьмой главы о «форейторе бородатом». Оказывается же, что смысл этой детали совершенно конкретен и отнюдь не очевиден с первого взгляда. Борода форейтора, пишет Ю. Лотман, – «свидетельство патриархального уклонения Лариных от требований моды: форейтор должен был быть мальчиком, модно было, чтобы он был крошечного роста» (стр. 321).

Свою задачу (поставить сегодняшнего читателя в позицию читателя – современника Пушкина) исследователь выполняет как нельзя лучше. Однако разговор о быте имеет и другую сторону.

Стремясь рассказать как можно подробнее об укорененности одушевленных и неодушевленных персонажей «Евгения Онегина» в быту, Ю. Лотман подчас преувеличивает меру этой укорененности. В комментарии дело выглядит так, словно каждая вещь, упоминаемая в пушкинском романе, входит на его страницы, неся с собою абсолютно все обстоятельства и координаты своего существования в реальной жизни, сохраняя трехмерность, цвет, вкус и запах. Немного утрируя, можно сказать так: получается, что если в романе упомянут дом, то непременно значимы для понимания смысла романа будут и местоположение этого дома, и его номер и его история, и его жильцы; если назван какой-то предмет, то про него можно и нужно с уверенностью сказать, что он изготовлен в таком-то году таким-то мастером, а если идет речь о человеке, то мы обязаны держать в уме все его «паспортные данные», вплоть до года рождения.

Ю. Лотман прекрасно обосновывает в своей книге бесплодность гаданий о том, что случилось с героями «Онегина» по окончании пушкинского повествования, настаивая на открытости романа «вперед». Но, как нам кажется, и двигаясь «назад», к началу судьбы героев, не всегда обязательно достигать предельной конкретности.

Возьмем, например, вопрос о возрасте героев. Двадцать шесть лет Онегина – это реальный, жизненный, нелитературный возраст. В этом случае позволительно говорить об ориентировочном годе его рождения (1795) и о том, что он «был ровесником А. С. Грибоедова и декабристов К. Ф. Рылеева, В. Ф. Раевского, Н. И. Лорера» (стр. 18). (Хотя, заметим в скобках, указание на то, что начало событий романа относится к 1819 году, содержится в предисловии к отдельному изданию первой главы, не включенному автором в окончательный текст романа, а слова Пушкина, что в его романе «время расчислено по календарю», – явный полемический прием, обыгрывание точки зрения критиков, упрекавших роман в ошибках против правдоподобия и логики, так что точное установление «внутренней хронологии» само по себе представляется излишне строгим для пушкинского романа.)

Итак, возраст Онегина почерпнут из сферы реальней, и правомерно в комментарии возвращать его к ней. Но «осьмнадцать лет» Ленского и «семнадцать лет Татьяны» – возраст сугубо литературный (в первом случае – элегический штамп, во втором – штамп «романический»). Говоря словами Пушкина: «любой роман возьмите и найдете верно» в нем героев и героинь, возраст которых исчисляется семнадцатью и восемнадцатью годами. А если возраст у героя литературного, то герой этот скорее всего не рождался ни в 1801, ни в 1802 году и число его лет не соотносит его с реальными людьми того же возраста и не несет с собою информации об эпохе, на которую пришлось его рождение, а просто означает, что герой был молод.

Если комментарий к словам «Бывало, он еще в постеле» гласит: «Распорядок дня франта сдвинут по отношению к средним нормам светского времяпрепровождения. День Онегина начинается позже обычного («проснется за-полдень»)» (стр. 139), – то можно с уверенностью предположить: и Пушкин осознавал, что такая деталь указывает на щегольское поведение героя, и читатели его воспринимали эту информацию как указание на то, что герой вел себя как франт. Здесь бытовые корни эпизода значимы для романа. В книге обстоятельно разобрана топография XLVII строфы первой главы: здесь вскрыта глубинная семантика пушкинских намеков, особая роль того, что поэт назвал «местоположением» (стр. 170 – 172). Но важно ли «местоположение» квартиры Онегина в первой главе? Комментатор уточняет, что Онегин, по всей вероятности, жил на набережной Фонтанки: «Вряд ли гувернер водил мальчика Евгения в Летний сад издалека» (стр. 63). Дело не в том, чтобы заменить Фонтанку Мойкой или Миллионной. По-видимому, уточнение вообще излишне. Если Пушкин не счел нужным оговорить точное местожительство героя, его адрес, нужно ли настаивать на том, что такой адрес у Онегина был?

Сходным образом не могут не вызвать сомнения фразы типа: «Видимо, такой оброк и ввел Онегин в своих деревнях» (стр. 179). Столь прямые сближения текста с мемуарными источниками неожиданно приводят к тому, с чем исследователь борется в разделе о прототипах, хотя уж Ю. Лотмана-то трудно заподозрить в небрежении категорией художественной условности.

Бытовая логика способна объяснить в романе многое, но не все.

В списке книг, которые «возил с собой Евгений», встречаются имена Фонтенеля и Ламота (Антуана Удара де Ламотта). Ю. Лотман замечает, что появление имени Ламота в списке философов, которые перечисляются Пушкиным, труднообъяснимо (стр. 319). Однако упоминание этих авторов, вполне возможно, связано не с тем, что Онегин реально интересовался ими обоими, а с тем, что во французской культуре они образуют почти нерасторжимую пару (типа Гёте и Шиллер – для культуры немецкой); оба занимали сходную позицию в Споре Древних и Новых, придерживались сходных рационалистических взглядов на поэтическое творчество, поверяя поэзию прозой; имена обоих – вехи в развитии французской эстетики. Поэтому появление Ламота в одном ряду с Фонтенелем и Дидро вполне закономерно, но объясняется оно, возможно, не столько особенностями психологии Онегина и логикой его интеллектуального становления, сколько логикой развития французской культуры, то есть вещью в данном случае как бы внеположной бытовому сознанию героя (мы отнюдь не собираемся утверждать, что Онегин напряженно размышлял о проблематике Спора Древних и Новых).

Однако наши сомнения в справедливости некоторых наблюдений, связанных с комментированием бытовых реалий, отнюдь не означают, что быт в рецензируемом исследовании самоценен. Быт и в романе, и в комментарии неразрывно связан с литературой; на страницы пушкинского повествования он входит зачастую уже оформленным предшествующей литературной традицией, поэтому литературные произведения оказываются для Ю. Лотмана источником сведений о быте наравне с мемуарными свидетельствами. Такова роль романа Э. Бульвер-Литтона «Пелэм, или Похождения джентльмена», место которого в пушкинских замыслах общеизвестно. Роман этот становится призмой, сквозь которую рассматривается «дендистская» тема в «Евгении Онегине».

Зачастую исследователь видит литературные реминисценции и источники там, где речь, кажется, идет о реалиях сугубо биографического свойства, и, напротив, находит «бытовое» решение там, где поверхностный взгляд заметил бы лишь общелитературный штамп. Таков анализ строфы XXXV четвертой главы (в строках «Ко мне забредшего соседа…//Душу трагедией в углу» Ю. Лотман справедливо находит литературный стереотип писателя-графомана) и комментарий к выражению «младые грации Москвы» (глава седьмая, строфа XLVI; комментатор раскрывает понятный всем современникам смысл этого выражения, обозначавшего вполне реальных лиц).

Чрезвычайно важны размышления Ю. Лотмана о «литературности» мышления и поведения героев пушкинского романа, прежде всего о «романных» амплуа Татьяны. Здесь хочется сделать ряд дополнений. Раскрыв литературную традицию имени и фамилии, поставленных Пушкиным в заглавие романа, исследователь в другом месте замечает: «Имя Татьяна литературной традиции не имело» (стр. 198). Утверждение это представляется слишком категоричным. Имя Татьяна могло появиться в сентиментальной повести (см., например, повесть В. Измайлова «Прекрасная Татьяна, живущая у подошвы Воробьиных гор»). Не решая вопроса о знакомстве Пушкина с повестью Измайлова, скажем, что связь Татьяны с сентиментально-карамзинской традицией значима и неслучайна. В восьмой главе дважды звучит выражение «бедная Таня» («Кто прежней Тани, бедной Тани//Теперь в княгине б не узнал!» – строфа XLI, и затем в монологе героини: «…Для бедной Тани // Все были жребии равны…» – строфа XLVII), прямо отсылающее нас к этой традиции («Бедная Лиза» Н. Карамзина, «Бедная Маша» А. Измайлова, «Бедная Дуня» Н. Остолопова и др.). Пушкин тоже вводит в свой роман героиню «простую» (хотя, разумеется, и не крестьянку) и готовит ей такую же несчастливую участь, какая ждет, как правило, сентиментальную героиню. Но пушкинская Татьяна, в отличие от героинь сентиментальных повестей, избирает не самоубийство, а жизнь.

Не менее существенна и еще одна литературная проекция – баллада Жуковского «Светлана». Уже в XXVI строфе второй главы (третья строфа о Татьяне!) появляется строка: «Задумчивость, ее подруга», – отсылающая по контрасту к словам Жуковского: «Будь веселость, как была,//Дней ее подруга». Татьяна, таким образом, изначально соотнесена с героиней Жуковского.

Вообще творчество этого поэта играет в пушкинском романе чрезвычайно активную роль, несводимую к отдельным цитатам. Хотелось бы в этой связи обратить внимание на начальные строфы восьмой главы. Описание странствований поэта и музы ориентировано на стихотворение Жуковского «Я Музу юную бывало» (о его особой важности в творчестве Жуковского свидетельствует то, что в 1824 году поэт сделал его своеобразным эпилогом итогового трехтомного собрания своих сочинений, выделив графически и композиционно). Очевидно, не случайно и появление строк: «Она Ленорой, при луне//Со мной скакала на коне?» Нам кажется, что строки эти отсылают не к «обобщенной романтической формуле», как считает Ю. Лотман (стр. 344), а именно к Жуковскому. Мотив луны – один из излюбленных мотивов романтиков, но в поэзии Жуковского он занимает исключительное место (поэт сам осознавал и подчеркивал это – см., например, такое автометаописание, как «Подробный отчет о луне»). Первоначально Жуковский, так же как Державин, Дмитриев и Карамзин, был упомянут в V строфе восьмой главы (беловая рукопись). Впоследствии Пушкин оставил лишь имя Державина, однако, как мы попытались показать, образ Жуковского присутствует в начальных строфах восьмой главы, и освященных «поэтической родословной» Пушкина. Снятие же строк о Карамзине и Дмитриеве, думается, следует объяснять их ироническим характером, на который прямо указывает стих: «И Дмитрев не был наш хулитель». Стих этот, прямо противоречащий истине, представляет собой измененную цитату из самого Дмитриева («Конгрев меня хвалил, Свифт не был мой хулитель«, – «Послание (от Английского стихотворца Попа к доктору Арбутноту»), на что уже указывалось в пушкинистике1. Ю. Лотман полагает, что первоначальный вариант был вполне серьезным и вызывался полемикой с Н. Полевым, а снял Пушкин эти строки, потому что они стилизовали «реальную картину» (стр. 341). На наш взгляд, именно в условиях полемики 1830 года иронические строки о Дмитриеве должны были показаться Пушкину некорректными! и он от них отказался.

Скажем несколько слов и о еще одной «литературной» линии романа.

Давно известно, какую большую роль играл для Пушкина роман Ч. -Р. Метьюрина «Мельмот-скиталец». Ю. Лотман указывает, сколь существенно соотнесение начальных строк романа с этим произведением (стр. 120). Можно заметить, продолжая его мысль, что связь «Евгений Онегин» – «Мельмот-скиталец» осознавалась и современниками. Первое четверостишие пушкинского романа послужило эпиграфом к повести В. Олина «Пан Копытинский, или Новый Мельмос» 2, содержание которой вообще крайне далеко от «Евгения Онегина». Эпиграф призван был обозначить лишь общность источника и исходной ситуации (приезд племянника к умирающему дяде); тем самым подчеркивалась «мельмотовская» линия в романе Пушкина.

Чрезвычайна важный аспект комментирования «литературной» сферы «Евгения Онегина» – раскрытие автореминисценций. Оно позволяет глубже раскрыть общую структуру романа, подчеркивает царящий в нем «принцип противоречий» 3. С этой точки зрения особенно интересны соображения Ю. Лотмана о «Путешествии Онегина» и финале восьмой главы. Размышления о своей судьбе, о своих стихах, оценка их, осознание глубокой связи между ними играют чрезвычайно важную роль в «Евгении Онегине». Они делают этот роман не только повествованием о героях, но и размышлением Пушкина о собственном творчестве, о собственном пути.

Разговор о книге Ю. Лотмана неизбежно переходит в разговор о Пушкине и его романе. Это продиктовано самим характером рецензируемой книги. Исследователь постоянно уходит в тень, подчиняет себя своему объекту. Принцип его работы выражен в словах С. Рейсера, сочувственно процитированных на стр. 5: «Комментарий – сателлит текста». Отнюдь не случайно первый раздел книги называется не «От автора», а «От составителя». Эта позиция выдерживается на протяжении всей книги и сама по себе может служить нравственным уроком.

В последнее время часто повторяются пушкинские слова об «уважении к преданию». Однако гораздо легче эти слова повторять, чем им следовать. Книга Ю. Лотмана дышит «уважением к преданию». «Предание» здесь не только сам Пушкин: это и культура его эпохи во всей ее сложности, и литература, жившая рядом с «романом в стихах», спорившая с ним, и огромный опыт послепушкинской поэзии и прозы, и, наконец, огромный опыт отечественной пушкинистики и филологии в целом (Введение, в частности, оканчивается кратким, но чрезвычайно емким списком «Основной литературы по «Евгению Онегину»).

Обилие отсылок к трудам предшественников подтверждает настойчиво проводимую Ю. Лотманом мысль о том, что изучение культуры – общее дело, о том, что оно немыслимо вне филологической традиции. Символично, что книга о пушкинском романе посвящена памяти замечательного пушкиниста Григория Александровича Гуковского. Символичен и тот взгляд в будущее, которым завершается Введение: «…Пушкинский роман в стихах «еще может нас удивить». И тогда потребуются новые комментарии». Автор верит в Пушкина, верит в литературоведов будущего, и эта вера для него важнее незыблемости его собственного труда.

  1. См., например, А. А. Ахматова, Болдинская осень (8-я глава «Онегина») в ее кн. «О Пушкине. Статьи и заметки». «Советский писатель», Л. Г977, стр. 174 – 175.[]
  2. См.: В. Н. Олин. Рассказы на станции, ч. 2, СПб. 1839.[]
  3. О «принципе противоречий», см.: Ю. М. Лотман, Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Спецкурс. Вводные лекции в изучение текста, Тарту, 1975.[]

Цитировать

Немзер, А. Роман, который еще может удивить… / А. Немзер, В.А. Мильчина // Вопросы литературы. - 1981 - №9. - C. 256-263
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке