№6, 2014/Литературное сегодня

Реальность, легенда, миф- и обратно

Владимир Маканин- один из самых последовательных и одновременно динамичных авторов новейшей российской литературы. Ему всегда удавалось сочетать верность некоторым с молодости выработанным творческим установкам с чуткостью к Zeitgeist, к разлитым в воздухе культурным ожиданиям общества. Важно и то, что отклик на них у Маканина чаще всего бывал нестандартным, «обманывающим ожидания». С этой точки зрения очень интересно проанализировать неброские, но существенные изменения, происходившие в образно-смысловом строе его творчества в 80-е годы прошлого века. Вектор этих изменений можно обозначить следующим образом: сквозь поверхностный слой быта- к инвариантам человеческого бытия, запечатленным в мифе.

Но прежде- о том, что с самого начала выделяло Маканина на общем литературном фоне. В предшествующие десятилетия, когда писатель дебютировал и получил первое признание, «продвинутая» советская проза помещала в фокус своего внимания нравственно-психологические коллизии (с более или менее явными мировоззренческими коннотациями). Сквозь все ее разнообразные сюжетные построения красной нитью проходил настойчивый вопрос: как герою- в конкретных исторических условиях- оставаться порядочным человеком, как участвовать в общей жизни, будучи заодно с прогрессом и «правопорядком» и не идя при этом против совести, сохраняя свое «моральное я»? Конкретный жизненный материал адаптировался к этой матрице- выбора нравственной и гражданской позиции, линии достойного индивидуального поведения.

Писатели-деревенщики, также набиравшие в то время вес и популярность, существовали в автономном, но и несколько маргинальном статусе. Они размышляли о традициях и корнях, порванных историческими катаклизмами, об ущербности современного жизненного уклада, не основанного на моральных (часто читай- религиозных) устоях, о возвращении к неким- не очень внятным- патриархальным, органистическим нормам и ценностям.

К концу этого периода в центре издательско-читательского внимания оказалась так называемая «московская школа»: Р.Киреев, А.Курчаткин, А.Афанасьев, Л.Бежин, В.Гусев и, конечно, сам В.Маканин. Эти авторы проводили инвентаризацию бытового и психологического антуража периода советской стабильности. Действительность рассматривалась внимательно и несколько отстраненно, через лупу или микроскоп: каковы ее внутренние механизмы и закономерности, как живется в ней маленькому человеку с его обыденными потребностями, заботами и стремлениями. «Большие нарративы» советской литературы, в том числе и прогрессивного, «новомировского» толка, постепенно выводились из употребления.

В рамках «школы» позиция Маканина выделялась своей радикальностью. После ранней повести «Безотцовщина» в его произведениях 1970-х годов по сути не встретишь «нравственных конфликтов». Автор словно распластывал своих персонажей на плоскости обыденности c ее каждодневно-неизменными заботами, минипроблемами, микроцелями, невозмутимо показывая, что в основе всякой жизнедеятельности лежат универсальные и очень элементарные мотивы и влечения: стремление к стабильности и сытости, к обладанию вещами, престижем и прочими благами, к телесным удовольствиям и продолжению рода. Тем самым Маканин доводил до логического завершения интенции «московской школы», отрицавшие ценностную ориентацию предшествовавшей литературы: все начала и концы- в быте, в жизненной эмпирике, сверх этого нет ничего.

С начала 1980-х годов, однако, стала ощущаться недостаточность такого подхода. Слишком серой, аморфной и анемичной представала субстанция «самотечного» быта. В сознании публики вызревал запрос на новые «генераторы смыслов», на «трансценденцию». Не случайно в это время особую популярность обретают произведения А.Кима, Ч.Айтматова, Т.Пулатова, Вл. Орлова с его мистико-фантастическим «Альтистом Даниловым». В них плоскость повседневности дополнялась иными бытийными планами, реальность обогащалась и расцвечивалась вспышками чуда, метаморфозами, вторжениями метафизических начал. Возникала- отчасти под влиянием латиноамериканского романа- мода на неомифологизм. Работа Маканина встраивается в этот ряд- но, как всегда, весьма своеобразно.

Миф в первом приближении

Начну анализ с повести «Человек свиты»- произведения, которое завершает важный для писателя цикл 1970-х годов (одновременно «социальных портретов» и «рентгенограмм»): «Отдушина», «Гражданин убегающий», «Антилидер». Герой повести, Митя Родионцев, причисленный кнеофициальной свите директора института и использовавшийся для «особых поручений», вдруг отставлен от своей привычной- даже не должности, а функции. И это становится для него потрясением, почти катастрофой. Маканин внимательно исследует феноменологию этого микрокатаклизма.

На первый взгляд, все здесь просто, прозаично. Митя- человек как все, с нормальными усредненными качествами, без ярко выраженных способностей, но и без явных нравственных изъянов, пожалуй, даже порядочный. Из беспросветно-серых будней рядового инженера в отделе он оказался вознесен в солнечную кабинетную сферу, где не просто «чисто, светло», а и престижно, где ощутим волнующий ритм принятия решений. Расставаться с этим обидно.

Но присутствует в этой коллизии и символический аспект. Директорский кабинет и секретарская приемная предстают в повести атрибутами системы власти как таковой. Сам директор-громовержец в тексте практически не появляется- от его лица представительствует преданная секретарша Аглая, женщина практически без возраста, которая воплощает величие и неизменность учрежденческого (бытийного?) порядка. Приемная видится отвергнутому Мите потерянным раем. Герою так и не удается понять, почему с ним произошло это, в чем его вина или ошибка. Все совершается согласно раз и навсегда заведенным, непостижимым правилам, чему подтверждением- простые слова царственной Аглаи: «Все на свете <…> однажды требует смены, свита тоже». Звучат, звучат здесь глухие отзвуки «Процесса» и «Замка».

Кульминационная, пожалуй, сцена повести разворачивается в ресторане, где Митя, смирившийся с необратимостью опалы, решает напиться. А напившись, «выговаривается» перед двумя молчаливыми соседями по столику. Эпизод этот являет собой изящный психологический этюд: по ходу нарастающего опьянения, изображенного со всеми его стадиями и нюансами, совершается процесс освобождения героя от комплекса «человека свиты».

Характерно, что этой сугубо реалистической по деталировке сцене Маканин сообщает определенный мифологический колорит. Митиным соседям приданы черты каких-то каменных языческих истуканов, свидетелей вечности:

Они в клубах дыма, крупнолицые, старые, и лица у обоих в оспинках и в какой-то замшелости. Они сидят здесь с самого начала, с первых поставленных городских стен <…> похожие на старые башни, по которым палили пулями, стрелами и камнями, а потом в местах выбоин изо дня в день налетала пыль, вырос мох, и птицы стали вить там гнезда.

Этот пассаж понадобился писателю, чтобы подчеркнуть: ситуация, в которой очутился его вполне современный, даже сиюминутный герой, принадлежит внеличному, чуть ли не природному порядку вещей. Власть так же непостижима и неподсудна, как судьба, как рок. Раньше, в 1970-е, Маканин, заметим, не пользовался столь суггестивными ассоциациями для обоснования своей картины мира…

Почти одновременно с «Человеком свиты», в 1981 году, была опубликована небольшая повесть «Голубое и красное», написанная совсем в ином ключе. Произведение это как раз знаменовало собой возвращение, пусть и под сурдинку, параметра истории в маканинскую прозу, тяготевшую до того к повторяемости обстоятельств и ситуаций, к концепту цикличности. Передний план повести — встреча маленького Ключарева (сквозного героя Маканина), приехавшего на лето из родного барачного поселка «на деревню к бабушке», с непривычным деревенским пространством и строем жизни.

Маканин не впервые обращался к теме специфической барачной коммунальности- еще в повести «Голоса» он посвятил ее изображению горькие и проникновенные страницы. Но здесь, в «Голубом и красном», писатель идет дальше. Стесненность, скученность жизни в барачном поселке, давление людской массы на единицу площади перестает быть количественной характеристикой, становится фундаментальным свойством, порождающим особый человеческий тип. Люди, принадлежащие к нему, глубинно схожи между собой. Маканин заостряет «феномен одинаковости» до предела, гиперболически утверждая, что его герой практически не различал отца и мать. Это уже- своего рода мифологема.

В деревне же, даже бедной, жизненное пространство обитателей разделено, прослоено органическими «вставками»- избами, огородами, домашней скотиной, сельскохозяйственной утварью. А главное- здесь сохранились остатки автономного жизненного уклада, предполагающего разность людей, сбереженное несходство их характеров и темпераментов.

На этом и строится центральный конфликт повести. Возле маленького Ключарева сталкиваются две яркие личности, две любящие его и непримиримо соперничающие между собой женщины: бабка Матрена и бабка Наталья.

Бабка Матрена- потомственная крестьянка, бабка Наталья- дворянского происхождения. В послевоенное время, когда пути этих женщин по сюжету пересекаются, социальные различия между ними давно стерлись, более того: «статусное» превосходство как раз на стороне Матрены, подлинной деревенской жительницы. В ней, однако, продолжает кипеть классовая неприязнь, для которой нет никаких оснований в реальной жизни:

…Сколько веков вы на нас ездили!- ярилась бабка Матрена, непростившая. Она нет-нет и вскипала, намекая, что они, барыньки, хотят, чтобы она за ними ухаживала и полы мыла, хотя они вовсе этого не хотели.- Получается, вы опять желаете на мне ездить- не выйдет! Лакеев нет!

Показывая нелепость этой запоздалой вражды, писатель исподволь дезавуирует одну из основополагающих, пусть и не самых актуальных мифологем советской идеологии- о приоритете классовой борьбы и позитивности классового сознания. Таким образом, с одной стороны, Маканиным вводится, пусть и «на полях» повествования, мифологический элемент собственного производства, а с другой- критически, пусть и по касательной, затрагивается современный официозный миф. Это- новый для него подход.

Здесь не место подробно рассматривать комплексную проблему «мифологии XX века». Важно, однако, отметить следующий момент: процессы мифотворчества и демифологизации в сегодняшней культуре тесно переплетаются1. Разумеется, в современной мифологии практически ничего не осталось от «наивности» классических мифов. Но, как и прежде, в коллективном сознании наших дней мифы выполняют функцию осмысления и упорядочения невероятно усложнившейся реальности (то есть используются в качестве гарантов стабильности бытия), они способствуют созданию неких «образцов», объектов подражания, восхищения, повышенного авторитета, а то и веры.

Существенно и то, что «мифологии» нашего времени создаются и коллективным (те или иные социо-культурные слои и группы), и индивидуальным, «авторским» сознанием. Соответственно, сильно разнятся их статус и функции в современных художественных текстах. Проза Маканина 1980-х годов дает в этом плане обильный материал для анализа.

В тени евангельской легенды

В 1982 году в журнале «Север», выходившем в Петрозаводске, была опубликована большая повесть Маканина «Предтеча», в которой воплотились новые установки и устремления писателя в сочетании с новыми изобразительными средствами. Сюжет повести образуют судьба и удивительные свершения врачевателя-самоучки Якушкина, незаурядного экстрасенса и своеобразного учителя жизни. В глубинном плане «Предтеча» являет собой горько-насмешливую инвективу против современного (советского) общества, утратившего моральные ценности и ориентиры, против сформированного им «массового человека». Примеры царящих в обществе эгоизма, корыстолюбия, суетности, а главное- духовной слепоты и потерянности разбросаны по тексту, явлены с публицистической наглядностью.

Но особенно важен был для Маканина опыт создания образа, противостоящего броуновскому мельтешению повседневной жизни. Целитель Якушкин- натура пассионарная и в чем-то загадочная. Говоря о присущем ему даре врачевания, автор не претендует на рациональные объяснения, точнее, ограничивается отсылкой к входившим в моду представлениям о гипнозе, биоэнергетике, экстрасенсорике и т.д. Якушкин и сам очень смутно понимает происхождение и природу своего дара. Да и возникновение последнего представлено в анекдотической тональности. Герой был когда-то осужден, работал на лесоповале. Там его ударило по голове падающее дерево, а травма привела к перерождению и обретению новых способностей (вместе с диагнозом «шизофрения»).

Но герой повести- не просто нетрадиционный целитель. Он чуток не только к чужой физической боли, но и ко всякому неблагополучию, к человеческому горю вообще (здесь символически важен мотив неслышимого другими, но улавливаемого Якушкиным посреди городских «шумов» детского плача). Он- проповедник, своего рода пророк, стремящийся подчинить «паству» своему исправляющему и направляющему влиянию, избавить от эгоизма и корыстолюбия, повернуть к добру, к праведности.

Автор очень точно показывает, как в коллективном сознании формируется спрос на «тайну, чудо и авторитет». Аудитория Якушкина- больные, страждущие и просто нищие духом. Привычная утомительная погоня за материальным достатком оказывается смешной и жалкой перед лицом болезни, смерти. Они потерялись, заблудились, они ищут хоть какого-то света и путеводного знака. Вот им и дан Якушкин- как тот Мессия, какого заслуживают люди и время. Экстрасенс, знахарь, пусть и склонный к учительству, пусть и наделенный обостренным чувством справедливости.

Интересно проследить, как работает Маканин с новым для него образом человека неординарного, возвышающегося над плоскостью повседневности. В «Предтече» возникает очень подвижная оптическая перспектива. Фигура Якушкина в этой перспективе постоянно «мерцает», на первый план попеременно выступают взаимоисключающие качества: то грубость, агрессивность, малообразованность, то великодушие, самоотверженность, способность к «чудотворству». Подобная смена оценочных ракурсов призвана лишить рассказываемую историю слишком явного колорита сакральности или мистики. Отчасти это делалось, вероятно, по цензурным соображениям, но и внутренние — эстетические и содержательные- мотивы здесь присутствуют. Писатель добивается тонкого баланса между посюсторонним и трансцендентным, между «физическим» и метафизическим.

Автору важно не столько подтверждение (или опровержение) мистической сущности героя, сколько способность этой фигуры аккумулировать «легендарный» потенциал. Торжественное слово «предтеча», вынесенное в заголовок повести, конечно, не случайно. Евангельские реминисценции, пусть глухие и тронутые иронией, травестия образов и ситуаций Нового Завета здесь, безусловно, важны. Прослеживаются аналогии между группами последователей Якушкина и жителями Иудеи и Галилеи, с пугливым восторгом впитывавшими слова нового учения. Адепт Кузовкин вместе с шустрым журналистом Коляней персонифицируют коллектив апостолов. Сам же герой при таком раскладе оказывается в позиции замещения/совмещения образов Иоанна Крестителя и собственно Христа.

Маканин словно прикидывает, ложится ли схема евангельского мифа на современную ему профанную реальность. При этом он нестесненно модернизирует исходную матрицу, добавляя к ней снижающие житейские детали, отголоски фольклорных преданий, вкрапления новейших стереотипов, суеверий, паранаучных представлений.

Образная структура «Предтечи» пребывает, таким образом, под знаком «как если бы». Реалистический и мифологический ракурсы повествования перекрещиваются, накладываются друг на друга, снова расходятся…

Характерен в этом смысле финал повести, точнее, варианты финала, окончательно помещающие судьбу Якушкина в контекст предания- при этом не обязательно евангельского. Главный вариант смерти героя связан с зарыванием последнего в землю, углубления в нору («в поисках корня»). Тем самым в его облике подчеркиваются свойства «хтонические», языческие. Тут возникает антитеза христианской идее воскресения и вознесения на небеса. Однако в параллельной, дополняющей версии легенды Якушкин не углубляется в почву, а остается на поверхности. Он объявляет своему последнему адепту, приблудному псу, что умирает «без дерганий и ликуя». Такая версия- более благостная, приближенная к житийному канону.

Следует подчеркнуть, что Маканин использует «творимую легенду», элементы традиционной и новой мифологии, не только как «тему»- для обозначения начал, противостоящих упадку и энтропии, но и как прием: для суггестивного воздействия на читательское восприятие, для повышения эстетической и смысловой значимости текста. Фигура Якушкина контрастно противопоставлена его приземленному, чуть ли не карикатурно мелкому окружению. Он предстает то в облике мощно витального, подавляющего энергией и напором «психократа», то в ипостаси проповедника, почти пророка, пламенно обличающего прогнивший мир и сокрушающегося от своего бессилия изменить его. Повествование Маканина, обычно сдержанно-суховатое, беспафосное, замкнутое в сфере обыденного, обретает благодаря этому особый, сверхэмпирический колорит и некую вертикальную координату.

Публикация «Предтечи» вызвала немалый резонанс, многочисленные и запальчивые критические отклики2. Автор, похоже, и хотел расшевелить публику, нарваться на скандал. Но разговор все уходил в сторону от главного, сбивался на привычные частности. Ни острая критика состояния «коллективного сознания», ни опыты современного мифотворчества не были адекватно отрефлексированы…

  1. Как писал С.Зенкин, «для современной культурной ситуации критика мифов сущностно сближается с мифотворчеством (в частности, с созданием «искусственных мифологий»)…» (Зенкин С. Ролан Барт- теоретик и практик мифологии// Барт Р. Мифологии. М.: Изд. им. Сабашниковых, 2000. С.17).[]
  2. См., например, рецензии А.Казинцева и А.Латыниной в журнале «Литературное обозрение» (1983, №10).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2014

Цитировать

Амусин, М.Ф. Реальность, легенда, миф- и обратно / М.Ф. Амусин // Вопросы литературы. - 2014 - №6. - C. 9-35
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке