№8, 1979/Жизнь. Искусство. Критика

Путешествие вслед за мыслью

Эти заметки – не обзор писательского путевого очерка, а скорее рассуждения на тему. Поэтому автор свободно обращается и к произведениям, сравнительно недавно увидевшим свет, и к работам двадцатилетней давности. Задачи охватить весь материал или даже значительную его часть здесь не ставилось. Вместе с тем было очевидно, что без книг, о которых пойдет речь, трудно представить себе развитие жанра. Сама по себе известность произведений, их «освоенность» критикой не являлись помехой вовлечению их в круг рассматриваемых явлений. Все зависит от подхода к ним.

В отличие от некоторых теоретиков публицистики, утверждающих, что «публицистика не художественная литература, не область художественного творчества» 1, что «точка зрения на публицистику как на литературу, органически включающую в себя художественную образность, по существу нивелирует различия между художественной литературой и публицистикой» 2, автор этих заметок в оценке писательской публицистики опирается на высказывания В. Белинского об отсутствии резких границ между искусством и неискусством, а также на слова Г. Плеханова о способности публицистики «неудержимо врываться в область художественного творчества…».

Давно уже перед критикой стоит вопрос о художественности документалистики, о том, благодаря чему она становится фактом искусства. При подходе к произведениям разных авторов, выявляя определенные закономерности, хотелось исключить какую бы то ни было нормативность, поскольку каждая книга, каждый очерк пишется не «по правилам» и подход к ним должен быть соответственным.

В серьезной работе В. Канторовича «Заметки писателя о современном очерке», отдельные разделы которой в свое время публиковались на страницах «Вопросов литературы», приведен спор, разъясняющий многое. «Мы с тобой называем признаки художественной публицистики, но делаем противоположные выводы. Ты берешь каждый из них в отдельности… и заключаешь: нет, это еще не искусство. Я беру их совокупность, ощущаю эмоциональное воздействие произведения, систему символов, те же образы – их роль под час играют наблюденные писателем «подробности», – вступаю благодаря всему этому в интимное общение с автором очерка и говорю: это искусство, одна из разновидностей художественной литературы» 3. Эти предварительные замечания казались необходимыми прежде, чем мы решились пригласить читателя к путешествию вслед за писательской мыслью, к разговору об аналитическом путевом очерке.

1

Разговор о путевых очерках можно начать привычным перечислением всех путешественников, когда-либо покинувших родные края, а затем поведавших миру о своих странствиях. Список будет внушительным, а критик покажет свою эрудицию, умение сравнивать и сопоставлять. Если же ограничиться, скажем, последним полуторадесятком лет, то и здесь найдется подходящий материал. Можно поговорить о различных типах очерков, о темпе человеческой жизни в атомный век, о том, какого рассказа, отчета, каких впечатлений ждет сегодня читатель.

А действительно, каких? Что предложит автор будущих очерков? Повторит уже сто раз написанное? Перепишет путеводитель? «И вообще, зачем ехать, когда все это можно увидеть дома, в цветном кино, и на открытках, и в телевизоре…» Кому нужны тогда путевые записки? Но: «Записки – второе путешествие, тут сам выбираешь маршрут и события, но никогда не знаешь, правильно ли ты выбрал». Так думает Даниил Гранин. Вопрос о том, как не надо писать, он решает сразу. Отсюда полемичность его очерков. Он хочет нам дать свою Австралию и рассказывает о своей Англии. Он пишет «Примечания к путеводителю», а не еще один путеводитель. Д. Гранин, вероятно, помнит слова И. Эренбурга о том, что «можно и путешествовать и сидеть дома с одинаковым результатом: ничего не дав… Все зависит от самого человека: только личные качества могут помочь понять окружающие его ценности» 4.

В книге Д. Гранина его авторская личность раскрылась глубже, чем когда-либо прежде. Поэтому «Примечания к путеводителю» – не «еще одна работа писателя», а новый, принципиально важный этап в его творчестве. И Д. Гранин это чувствует. Недаром его идеалом становятся гейневские «Путевые картины»: «в них свобода, о которой всегда мечтаешь, – свобода от сюжета, от хронологии, от географии». Очевидно, автор не вполне удовлетворен своими прежними произведениями. Он полемизирует не только с другими, но и с собой. И хотя роман не путевые заметки, но и в нем может быть меньше рационализма, авторской заданности, чем встречалось у Д. Гранина. Вовсе не для того, чтобы столкнуть Д. Гранина сегодняшнего со вчерашним, скажем, например, что неудачи в изображении женщин и любви тоже шли от известной скованности романиста. «…Мы всегда слишком хорошо знаем, заранее знаем, о чем мы пишем» – эти важные слова сказаны самим Д. Граниным.

Д. Гранин вспоминает о Гейне. Но есть у него более близкие по времени предшественники. Он далек от мысли писать все подряд, терпеливо ждет, когда увиденное столкнется с чем-то важным в собственном сознании, даст искру, которая осветит иной мир и свой собственный, минувшее и нынешнее. Поэтому с точки зрения полноты информации о стране таких авторов можно упрекать. Но ведь они говорят только о первом впечатлении и совсем не стремятся шаг за шагом описать свой путь по городам и странам. У писателей достаточно скромности, чтобы понять: не это самое важное в их рассказе. Важным и для них, и для читателя оказывается возможность сопереживания.

Когда строится сюжет романа, то в определенный момент уже не все зависит от сочинителя. Логика жизни мстит, если поступки героя станут произвольными и не согласуются с жизненными обстоятельствами (мы говорим о реалистической прозе). Другое дело заметки. Здесь можно рассуждать самому с собой, спорить с тем двадцатилетним лейтенантом, каким ты начинал войну, можно дать волю воображению. В очерке «Прекрасная Ута» автор ходит вместе с бывшим немецким асом по Ленинграду, городу, который тот бомбил четверть века назад. В разговор сегодняшних собеседников вмешиваются те двое, что стояли друг против друга на войне. В каждом человеке автор видит сразу двух – сегодняшнего и вчерашнего. И вот уже не двое – четверо продолжают свой путь-Историю этого очерка трудно пересказать – она достаточно сложна. И конечно, Д. Гранин давно обдумывал всю коллизию – об отношении к немцам, воевавшим с нами, об искуплении вины, о времени, которое не все сглаживает. Поездка была толчком, который заострил эти проблемы, заставил Д. Гранина более четко себе их представить. Четырежды ходил автор по немецкой земле после войны, а написать ничего не мог. Медленно шел он к главному. И в очерке ставятся эти главные вопросы – об ответственности народа и каждого человека, о прошлом и настоящем. Можно ли обо всем этом написать, не уезжая за границу? Несомненно. Но тогда не будет тех ассоциаций, тех столкновений, которые позволяют автору сказать нечто важное как художнику.

У Д. Гранина своя Германия – та, которую он почувствовал на школьных уроках Марии Генриховны, и та, которую он увидел на картине старого художника, и та, которую он вынес из прозы Гейне и поэзии Гёте. Не было бы такого очерка, не повидай Д. Гранин пленных немцев в июле сорок первого года, не пройди он через всю войну, не узнай он, что такое захватчик в твоей родной деревне. Вот почему так закономерно, что этот очерк, самый личный, самый «свой», – может быть, самый важный. На него ушел не месяц, даже не год, а половина жизни. Он самый значительный, хотя в нем нет того изящества, легкости, ироничности, той законченности целого, которые видны в австралийских заметках («Месяц вверх ногами»). Все-таки двенадцать или тринадцать тысяч километров дают себя знать, а немцы рядом, близко. Бывало, что слишком близко.

Д. Гранин – публицист проявляет себя в каждом из путевых очерков, но в «Прекрасной Уте» прямое писательское слово, полемика наиболее ощутимы. Жизнь гранинского поколения связана с войной, Германией, борьбой против фашизма. Именно этот очерк вернул писателя к неисполненному долгу, военной теме. От размышлений: «…Неужели мы сами не могли написать о своей войне… Историю душевной нашей жизни в годы войны – как мы жили, как мы воевали, что думали, что чувствовали, как менялись мы и наши чувства. Наше чувство к Родине, наше понимание ответственности за судьбу мира, как менялось наше отношение к немцам», – от этих размышлений шел путь писателя и к «Нашему комбату», и к «Клавдии Вилор», и к «Блокадной книге».

В одном из очерков Д. Гранин передает свой разговор с журналисткой, которая побывала одновременно с ним в Италии, выпустила книжку об этой поездке и вновь собиралась в дорогу. Когда автор «Примечаний к путеводителю» сказал, что тоже собирается писать об Италии и Франции, он услышал: «Что вы им можете сообщить, какие сведения? Какой новый поток информации получат они?» Сейчас в этом жанре котируются записки о совсем других странах». Но у Д. Гранина другой жанр, вот в чем дело. Мало ли бывших солдат побывало, скажем, в Германии спустя двадцать и тридцать лет после войны. Но в нашем сознании не так много книг. А ведь писали – и о лагерях смерти, и о борцах немецкого Сопротивления, и о логове Гитлера – Вольфшанце. И вот Д. Гранин. Мы знали и до него, где находилась эта ставка фюрера, знали, что она была взорвана перед приходом наших войск, знали о неудавшемся здесь покушении на Гитлера. Но вот подробность, случайно узнанная писателем, дает не просто материал для одной из главок «Прекрасной Уты», но становится поводом для глубоких размышлений. «Под всеми этими бункерами, под всеми помещениями штабов, под планом «Барбаросса», под Герингом, Кейтелем, Гиммлером, Гитлером была заложена взрывчатка. И они знали, что есть кнопка и перед ней дежурный офицер. Снаряды падали на Невском, дымили печи Освенцима. Гитлер прогуливался под Винницей, в Крыму проектировался новый курорт для воинов рейха, а дежурство офицера у кнопки не прекращалось».

Трудно сказать точнее о неизбежности разгрома фашизма. Символом его бесславного конца становится кнопка, которую нажал в конце концов дежурный офицер. Слова обрели плоть, выросли в публицистический образ, очерк превратился в серьезное размышление о судьбах мира и поколения.

Оценивая так «Прекрасную Уту», мы вовсе не хотим сказать, что другие очерки хуже, а лишь проявляем некоторый субъективизм, свойственную каждому читающему избирательность. Объективно же очерки книги равноценны по своим художественным достоинствам и верности автора поставленной задаче. Поэтому перед нами не сборник, а именно книга. И по Австралии тоже ездит не «некто», регистрирующий все на своем пути, а человек, влюбленный в родную северную природу, думающий о ней не трафаретно. Австралийская птица панпан-панелла, птица-колокол, напомнила автору звонницу под колоколом Ростова Ярославского. И вот в австралийских очерках появляется самоирония, которая придала новой прозе Д. Гранина неповторимую интонацию: «Вместо того чтобы глядеть во все стороны, записывать, запоминать, я предавался мыслям о Дороше и ростовских колоколах, как будто у меня были не часы, а годы жизни в Австралии». Конечно, автор чуть-чуть утрирует – он и записывал, и запоминал. Так появились в книге портреты австралийских писателей, так появился рассказ о трагической судьбе художника-аборигена Наматжиры. И о чудесных тамошних песнях, и о прекрасных дорогах, и о Кинг-Кроссе.

Впрочем, в заметках своих Д. Гранин мог избрать и другой маршрут, что-то автор мог заменить другими впечатлениями. Но все равно осталось бы главное – личность человека думающего, в большой степени искреннего, который знает: чтобы иметь слушателей (читателей), нужно завоевывать их доверие. Д. Гранин не скрывает своих пристрастий, он пишет и о том, что ему нравится в Австралии, и о том, чего он принять не может. Его ирония далеко не всегда направлена на собственную персону. И вот выясняется, что в стране, где «лорда… легче встретить, чем какого-нибудь аборигена», советского писателя попросту не пустили к коренным жителям материка, хотя отказ «был упакован довольно изящно».

Иронический ключ очень подошел к этим очеркам. Единственно, где ирония кажется несколько однообразной, – в замечаниях автора о стандарте путевых заметок. Д. Гранин пишет об этом на протяжении всей книги. Создается впечатление, что он хочет «заговорить» этот штамп, чтобы вернее избежать его. И хотя в поисках «антиштампа» автор проявляет завидную изобретательность, достигая подчас афористичности, хочется, чтобы эта полемичность чаще уходила в подтекст, вытекала из существа авторского решения, а не проявлялась, пусть даже в такой блистательной форме. «Лондон состоял из цитат… Из одних кавычек я попадал в другие. Я был обречен на плагиат». Вскоре читатель убеждается, что автор (в который раз!) счастливо избежал этой опасности. И вот уже такие высказывания выглядят, увы, как некое кокетство.

Очерки об Англии, пожалуй, ближе всего к блестящим очеркам-фельетонам Михаила Кольцова. Ирония уже не в отдельных фразах, а во всем построении вещи, ее тональности. В очерке напоминает о себе Гранин-инженер, особенно, когда он пишет об ученых, похороненных в Вестминстере. Страницы о Фарадее написаны, как говорят, со знанием дела, но интересны другим. В нескольких строках возникает образ целого поколения – подростков начала 30-х годов. Стоя над могильной плитой Фарадея, автор вспоминает свои юношеские и детские мечты. Мы уже знаем, что он начал войну в сорок первом, что городом его детства была Старая Русса, что он писал романы и ездил по свету, что в школе он учился немецкому языку. Мы знаем об авторе и много другого – и все из его же путевых заметок. Но вот и нечто новое: «Михаил Фарадей был одним из героев моего детства… Я тоже захотел стать великим ученым. В детстве достижимо все – можно было стать силачом, летчиком, красиво умереть, переплыть океан. Герои менялись. Гаврош, Спартак, Овод, Монте-Кристо, Чкалов, среди них Фарадей был самым скромным. Он не умел стрелять. Вообще неизвестно, мог ли он дать сдачи. Время от времени я жертвовал своей ученой карьерой ради Днепрогэса, борьбы с врагами народа и полета на полюс, но Фарадей почему-то не покидал меня». Можно было сказать: «Я хотел стать ученым». Автор говорит: «великим ученым». И в этой снисходительной улыбке к себе – подростку не просто ирония, а сама правда о восторженном пареньке, который отдавался увлечениям своего времени.

Непосредственным поводом к созданию путевых очерков стали заграничные поездки. Однако «Примечания» были бы бесконечно беднее, да и вообще носили бы совсем другой характер и не стали столь значительными, если бы в них органично не вошли черты авторской личности и некоторые факты биографии писателя.

Автор рассуждает о власти человека над собой, о смысле собственной жизни, о своих возможностях, о ненаписанных книгах. Он предъявляет себе счет, когда пишет о тридцати с лишним вариантах одной страницы у Хемингуэя. «Побывав в Лондоне, лучше понимаешь Диккенса» – так начинает Д. Гранин главу, названную «Тринадцать ступенек». Ни к Диккенсу, ни к Лондону эти ступеньки отношения не имеют. Писатель вспоминает, как ходил по местам Достоевского с его внуком, как был в доме Раскольникова.

Автор решительно уклонился от «обязательного перечня для всякого пишущего» путевые заметки, зато в них появилось много совсем непредвиденного. Такому автору не скажешь: об Италии уже писали. Конечно, писали. Бог мой! А разве о Ростове и Владимире не писали до Ефима Дороша? Вспомним еще раз Эренбурга: «Только личные качества могут помочь понять окружающие его ценности».

Действительно, личность писателя, человеческая индивидуальность автора – залог роста нашей публицистики, нашего путевого очерка, превращенного в литературу.

В. Конецкий полемически взял эпиграфом к своей книге «Соленый лед» слова Г. Торо: «Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре». Последующие работы писателя – «Среди мифов и рифов», «Морские сны» – по существу продолжение «Соленого льда», все это как бы единая книга жизни. (В 1977 все три части вышли вместе под одним названием «За Доброй Надеждой».) Она бы не появилась, если бы по роду своей профессии писатель не был «морским волком», штурманом дальнего плавания. Но написать эту книгу мог только В. Конецкий. С его судьбой блокадного мальчишки, с его литературными и житейскими пристрастиями. Он плыл, чтобы работать, и эта работа позволила ему лучше разобраться в себе, узнать людей, мир, многое понять и осмыслить. Может быть, В. Конецкий и не знал слов гимназического учителя, говорившего К. Паустовскому и его товарищам, что для того, чтобы стать писателем, нужно постараться быть интересным человеком. В. Конецкий таким человеком стал. В его плаваниях с ним была литература (Брехт, Экзюпери, Толстой, Пушкин), история (Петр, Екатерина, Нельсон), он думал о прожитом и пережитом, о личном и общем. Он иронизировал: «Я обычно на тонком лиризме выезжаю, на самоанализе и пейзажах». И при всем этом мы чувствуем и сложность морского труда – пот, тоску по близким, – и привязанность человека к морю.

Говорить же о том, что В. Конецкий пишет все время как бы одну книгу, не совсем верно. Она меняется вместе с автором, он сам «уж стал каким-то иным» и так сказал о своей путевой прозе:

  1. М. Черепахов, Проблемы теории публицистики, «Мысль», М. 1971, стр. 115.[]
  2. Евгения Журбина, Повесть с двумя сюжетами, «Советский писатель», М. 1979, стр. 300.[]
  3. Владимир Канторович, Заметки писателя о современном очерке, «Советский писатель», М. 1973, стр. 66.[]
  4. См.: Н. Маринкович, Смысл и любовь, Изд. иностранной литературы, М. 1958, стр. 106.[]

Цитировать

Рубашкин, А.И. Путешествие вслед за мыслью / А.И. Рубашкин // Вопросы литературы. - 1979 - №8. - C. 27-53
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке