№11, 1982/Обзоры и рецензии

…Прямо пойдешь…

И. Дедков, Во все концы дорога далека, Ярославль, Верхне-Волжское книжное изд-во, 1981, 200 с.

«И снова рождается острое чувство непроглядной глубины жизни, и приоткрывается на миг общность нашей судьбы, земного срока, человеческого удела, и проступает прошлое…» (стр. 22).

Следом за костромским критиком Игорем Дедковым это чувство рождается и во внимательном читателе его книги «Во все концы дорога далека», вышедшей в конце прошлого года в Ярославле. Вот разве слово «непроглядной» (о глубине) не совсем у места, потому что разумеется-то критиком не тьма глубины, а как раз свет и даль минувшего, где автор пристально ищет тех, «хотя бы трех, праведников», которых искал в каждом русском углу Лесков, утверждавший, что без них не стоит город. Без них не стоит и литература.

В первой и самой значительной в книге статье «Пейзаж с домом и окрестностями», которую по естественности интонации и по импровизационной свободе обращения с обширным материалом точнее было бы обозначать как эссе, И. Дедков оборачивается в прошедшее, вызывая имена Островского, Писемского, Ремизова, Пришвина – тех, кто шел навстречу его воображению в прогулке по родной ему старой Костроме, кто живал здесь, думал об этой земле и сказал о ней по сию пору не обветшавшие слова. Он собирает в статье и тех добрых людей, о ком нет книг, но кто тем не менее находит место в благодарно поместительной народной памяти, потому что делал свое дело как следует и тем тоже входил в состав этой земли, делался необходимой составной частью ее генетического кода. Не зря Родина – это земля родившая. Вот писатель и ищет теперь в этой земле свои корни, приглядывается, как она растит его душу, чего ждет от него, какие налагает обязательства.

Статью можно бы счесть исповедальной, но она скоро уходит от воспоминаний о детстве, о журналистской юности и о дорогих встречах, уходит к существенным обобщениям. Являются имена Аксакова, Герцена, Достоевского, а скоро проясняется и главный тезис этой статьи и всей книги: высокое понятие «народности» складывается не в одной «метрополии», не в столичных только центрах (хотя, конечно, и в них тоже), но и по всей необъятной державе, и зачастую как раз в провинциальных-то ее отдалениях и растут те дорогие опорные мысли, которые становятся потом питательной средой для всей нашей литературы и которые сращивают нашу культуру в полное и последовательное целое, не дают, «чтобы историческая ткань ползла» (стр. 20).

И. Дедков остерегает от механизированной безродности, но при этом автор не теснит мысль в одни русские границы и спокойно поминает в подтверждение своих постулатов суждения Сент-Экзюпери и Фолкнера, умевших хранить верность своему дому, своей почве, потому что «дом человеческий просторен, окрестности его во все концы бескрайни» (стр. 38).

Мысль критика сначала словно сужает горизонт статьи от «общей» Родины к конкретному городу, даже улице, чтобы потом, обновленную, вывести ее обратной дорогой к земле и миру, два раза перевернув бинокль – от дальнего к ближнему и наоборот.

Очертив первой статьей общие пределы, И. Дедков обращается к творчеству тех современных писателей, которые живее и полнее всего отвечают его чувству истины, стараясь терпеливо и бережно проследить, «как все это развивалось и сходилось, как складывалась… история современника, с чего начиналась, к чему пришла» (стр. 96).

Складывалась, как выясняется сразу, нелегко, и писателей И. Дедков избирает резких, неуклончивых. Они все родились в разных краях нашей земли, и хоть судьба часто уводила их далеко от отчего порога, они не забывали своего дома и писали своих «мальчиков» с точным адресом: В. Астафьев – красноярского, В. Семин – ростовского, К, Воробьев – курского. Когда же их герои взрослели, они помнили свои корни крепко, и если даже жили потом в иных краях, мы знали, откуда они, – так устойчива была закваска.

При всей разности материала объединяюще последовательны были и художественные принципы авторов: автобиографическая достоверность, историческая добросовестность и художественная честность. Но если Астафьев умел так плотно написать мир через одного лирического героя, что в него вмещалась разом вся жизнь, то Семину надо было «понять жизнь вне себя», и это была «сила, заставлявшая всматриваться, вслушиваться, допытываться, догадываться, додумывать до конца» (стр. 77). Астафьев – живет в прозе и тем обнимает мир, Семин – вглядывается с жадностью, как в небывалое и преходящее. Воробьев – спрашивает с мира со всей строгостью человека, привыкшего безобманно глядеть в глаза реальности.

Все прошли войну, все видели ее со страшной стороны и ни разу не принарядили ее в памяти. Все вернулись раненные войной (и нравственно и физически), и двое уже погибли от этих настигших через десятилетия ран.

И, Дедков следом за ними ничего не смягчает и не скрашивает, он ищет причины, которые дали писателям и их героям перемочь войну, устоять вместе с народом.

Это общее спасительное начало состоит как раз в том, что какая бы страшная жизнь ни прошумела над героями, но в глубине все заветы дома и правды остались не повреждены. У Астафьева И. Дедков отмечает, что «всё, что не унесено навсегда, возвращается на старые, надежные берега» (стр. 47). У Семина «дом как гнездо, кров и очаг, как узел родства» (стр. 86), будут служить героям в плену опорой сопротивления. У Воробьева «мальчики, вырастая, помнили и как бы восстанавливали первоначальный текст» (стр. 97) жизни.

Вот почему так пристально ищут разные писатели даже малые малости минувшего, и И. Дедков, напоминая их, доверчиво пишет и свое детство, и свое понимание родины. Критик справедливо полагает, что «поколение, рожденное в тридцатые годы, еще только начинает рассказывать о своем детстве и отрочестве. Из этих рассказов составится бесценное дополнение к истории войны и послевоенного времени» (стр. 155).

И. Дедков примечает в характере дара всех троих неизжитый (и, может быть, сознательно неизживаемый) детский максимализм реакции на зло мира: астафьевский Витька иногда мстительно проедется и по читателю, если тот под горячую руку попадет; Воробьева мучает неутоленность от расчета со злом и незнание, «как надо защищаться, как пронять это злое, прояикшее в быт небрежение человеком»; герой Семина, воспитанный «ласковыми словами» детства, не может примириться с фашизмом и произволом, потому что они противоречат вечной правде матери, говорящей детям «ласковые слова».

Два других раздела книги посвящены прозаикам и поэтам родной И. Дедкову ярославско-костромской земли (писателям, как выражается склонное к фронтовой терминологии литературоведение, «второго эшелона»). Все они разного дарования и справедливо числят свои имена в разных рядах. Да и в статьях Ю. Куранов никогда не поминается в одном ряду с В. Корниловым, а В. Леонович с В. Шапошниковым. Не сводит их в одной статье и И. Дедков. Но в книжке они соседствуют, объединенные все тем же чувством связи с отчей землей.

Метод И. Дедкова в анализе неизменен: не «топтаться, – как еще не без красивости писал он в давней уже теперь статье о В. Шапошникове, – на утрамбованной площади из общих мест и полуистин, какие бы пышные цветники ни были бы там разбиты в утешение гуляющей публике» (стр. 169), а искать слова, которые способствовали бы обновленному и зоркому познанию жизни. Это плодотворный метод, и благодаря ему критик с одинаковой убедительностью написал и о тончайшем стилисте Куранове, пишущем, впрочем, по точному замечанию критика, «человека без судьбы», и о несколько косноязычном, простоватом и, казалось, вовсе позабывшем о стиле как раз во имя «судьбы человека» Л. Воробьеве.

Так слово за словом, имя за именем проступает в книге лицо русской литературной провинции, полное многообразной жизни со всем сбереженным в исторических осложнениях духовным здоровьем и необходимой перспективностью.

Странно и несправедливо было бы предполагать, что все писатели равно по сердцу И. Дедкову и одинаково отвечают его принципам миропонимания. Рассыпалась и никак, несмотря на усилия критика, до конца не смогла собраться статья о прозе Корнилова, словно он ее насильно пытался скрепить, а материал увертывался, и статья несколько раз начиналась, но не нашла стержня и сошла на нет, обратившись в итоге в реестр сюжетов с подробным аннотированием. Чистым называнием, полным бездоказательных авансов, обернулась рецензия на книгу Галины Миловой, свернувшая как раз на «утрамбованную площадь из общих мест и полуистин».

Но зато там, где критик чувствует в прозаике родственность в понимании мира и большие силы, он не попустительствует слабостям, ожидая совершенной правды интонации и чутко улавливая сбивчивость или расслабленность пера писателя. Замечательно точно видит он диалектику зла в прозе Астафьева, тот неуловимый перебор, когда ожесточившееся сердце писателя в описании зла невольно приводит его к «самой грани эстетически оправданного», за которой описания становятся «равносильны примирению с самой возможностью зла» (стр. 53).

Так же безусловно верно и замечание о том, что Астафьев часто «не может выйти за пределы каких-то малоподвижных и порою узких, ограниченных представлений о ходе жизни и месте… в ней человека» (стр. 69; кто помнит Гогу Герцева в»»Царь-рыбе», знает, как схема душит этот любопытно задуманный образ). Верны и предостережения критика о точном выборе художественного арсенала, потому что мы все много раз убеждались, как не дается Астафьеву публицистика с риторической сатирой, – он там наг и бесцветен и словно и не он в соседстве со своей же мощной изобразительностью.

Иногда, чувствуя голод, тень неудовлетворенности в хорошем, но как будто неполном сочинении, критик деликатно подсказывает писателю мысль, которая может развиться ко благу. Говоря, например, об «Облачном ветре» Куранова, заглушая в себе чувство неутоленности, он ищет объяснения неполноты в предположении, что автор продолжит книгу и договорит то, что не получило пока «должного развития и нравственной оценки». И несколько лет спустя такая книга действительно явилась и многое уточнила.

Окончательно и прямо критик объясняется в заключительной главе «Из чего «выстраивается» духовность?», оттолкнувшейся от анализа живой традиции в наследии Валентина Овечкина, но к концу ушедшей в прямые и порою жесткие признания, впрочем, нигде не отвлеченные, потому что И. Дедков вообще критик, склонный к конкретности, точности, даже несколько суховатой подробности, и всегда ведет мысль не от умоврения, а от прямого художественного повода. Он внял совету Овечкина «пережить и испытать» мысль прозаика и поэта и следует этому совету на протяжении этой книги и всей своей критической работы с последовательной прямотой.

Зайдет речь о произвольном обращении с «чертой нравственности», и И. Дедков приведет в пример рассказ В. Солоухина «Ожидается похолодание и снег», чей герой славится прозаиком уже за то, что не сбежал с уборки, хотя и мог это сделать. Критик с горьким недоумением поглядит на это странное представление о доблести и справедливо напишет: «Многое нужно забыть, чтобы так видеть и так писать».

И. Дедков ищет в литературе полноты, разнообразия и богатства, свойственных всей неисчерпаемой жизни, при этом напоминает, что, как бы ни казалось исчерпывающим сказанное сегодняшней литературой, «вся действительность не исчерпывается насущным, ибо огромною своею частию заключается в нем в виде еще подспудного, невысказанного будущего Слова» (Достоевский).

Вот этого «будущего Слова» он и ждет, его и ищет в современной прозе и поэзии и не всегда находит, отчего книга кажется внутренне нервной, напряженно вглядывающейся, иногда нетерпеливо-назывной, когда нет художественного подтверждения и автору хочется поторопить правду прямым ее выкликанием.

Эта книга сродни прозе тех, кого И. Дедков любит и к чьему творчеству он постоянно возвращается, и это совпадение угадывается читателем и делает книгу особенно убедительной, Критик снова подтверждает, что хоть «во все концы дорога далека», но по-прежнему, как в старых сказках, она не обещает беспечной необязательности в выборе направления, потому что истинная дорога остается одна, как всегда – прямиком, туда, где правда.

г. Псков

Цитировать

Курбатов, В. …Прямо пойдешь… / В. Курбатов // Вопросы литературы. - 1982 - №11. - C. 238-242
Копировать