№7, 1990/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Прошлое, ставшее настоящим (Автобиография). Публикация. А. Дмитриевой

Автобиография Паруйра Севака была написана по просьбе составителя сборников «Советские писатели. Автобиографии»А. Н. Дмитриевой для запланированного «Художественной литературой»пятитомного подписного издания автобиографий крупнейших советских писателей. Она была представлена составителю в феврале 1966 года в переводе жены писателя Нелли Казарян. Издание это не было осуществлено.

17 июня 1971 года Паруйр Севак и Нелли Казарян погибли в автомобильной катастрофе. На армянском языке автобиография напечатана посмертно в журнале «Советакан Граканутюн»(«Советская литература»), 1988, N 1, но со значительными купюрами, касающимися характеристики Сталина и сталинизма, духовной атмосферы в стране в те годы (см. с. 240 – 241).

Здесь печатается полный текст автобиографии. С армянским оригиналом перевод заново сверен и уточнен М. Я. Малхазовой. Рукопись находится в архиве А. Н. Дмитриевой.

* * *

Паруйр СЕВАК

ПРОШЛОЕ, СТАВШЕЕ НАСТОЯЩИМ (АВТОБИОГРАФИЯ)

Писать автобиографию – значит вспоминать прошлое. А вспоминать прошлое – значит оглядываться туда из настоящего, иными словами – не перенестись в прошлое, а прошлое перенести в настоящее.

Это неизбежно особенно у художника, для которого вчера – не хранилище сладких и горьких воспоминаний, а источник раздумий…

Поэтому на свою попытку написать автобиографию я смотрю не как на «вечер воспоминаний», а как на проверку собственного опыта.

Писать автобиографию – значит также посвящать в свои секреты, но секреты ничего не стоят, если они не выдают тайну. Поэтому мои воспоминания. – повод для размышлений, а автобиография – попытка объяснить самого себя.

Я счастлив, что пишу эти страницы в моей родной деревне – бывшей Чанахчи, а теперь Совсташен (Армянская ССР, Вединский район).

Природа, этот великий экспериментатор, сегодня произвела очередную из своих метаморфоз: выпал первый снег, который слегка смягчил суровый лик этого горного края. Односельчане образно говорят о нашей деревне: «Сорок ущелий, да в каждом по сорок ущелий». А там, где ущелье, там, разумеется, и горы. И вот первый снег пал на эти сорок сороков ущелий, сгладив немного резкие»линии гор… Земля и камни (трудно сказать, чего здесь больше) отдались холодному белому наваждению. Только деревья, растерявшие листья, упрямо подчеркивают свою черноту, подобно монахам свидетельствуя о своей преданности небу…

Но не только сегодня и из-за снега изменился мой родной край. Сорок лет назад здесь лишь церковь не была покрыта плоской земляной кровлей. Весной высокая трава колыхалась на крышах, а желтый железный купол церкви напоминал верблюда, опустившегося на колени на траву. Не будь церкви, могло показаться, будто вся деревня под одной общей плоской кровлей: дома лепились друг к другу, как сбившийся в бурю скот, а кривые улочки (их и улочками-то называть неловко) были настолько узенькими, что ребята повзрослее в рождественские праздники, прыгая через костры, проносили огонь из конца в конец деревни не по улицам, а по крышам…

Дом, где я родился… Но я должен был бы сказать не дом, а погреб, и не в фигуральном значении этого слова.

Фамилия моих предков из поколения в поколение была связана с частицей «тэр», которая является знаком принадлежности к духовному сословию. Деды мои были воспитанниками Эчмиадзинской духовной академии, которая давала, как мне теперь определенно известно, знания в объеме нынешнего филологического факультета университета. У них был двухэтажный дом с погребом и балконами. Но в 1918 – 21 годах наши всей деревней вынуждены были трижды сниматься с насиженных мест. И если от огромной библиотеки моих предков сохранился лишь Нарек («Книга скорбных песнопений»Грикора Нарекаци, гениального армянского поэта X века) с рубцами пожарищ на коже переплета, Нарек осиротевший, то есть потерявший своих читателей, то и от двухэтажного дома осталось только то, что не сгорает: врытый в землю погреб. Здесь-то и родился я 26 января 1926 года.

Волею судьбы образование отца свелось к умению писать, а матери не выпало и этого счастья. Самая простая по написанию буква в армянском алфавите «с». И моя младшая сестра часто изводила мать: «Даже «с»не умеешь писать?!»Да, не умела и не умеет по сей день.

И не потому ли больше половины моей жизни (целых 23 года) ушло на учебу?!

В школу я пошел очень рано – в шестилетнем возрасте.

причем умел читать и знал все четыре действия арифметики. Среднюю школу закончил в деревне, любил все предметы, в том числе и физико-математические. Затрудняюсь сказать, что доставляло мне больше наслаждения – чтение любимого романа или решение геометрической задачи.

Были годы пробуждения, но и годы трудностей. Не было бумаги и карандашей, не было учебников, часто весь класс учился по одному-единственному учебнику. Недоставало и учителей, а те, что были, – со средним и низшим образованием. В девятом классе, например, у нас был учитель физкультуры, молодой человек, симпатичный и плечистый. Этот учитель в десятом классе вынужден был преподавать нам литературу. Сегодня физкультуру, завтра – литературу! И преподавал: по вечерам я писал «о жизни и творчестве»очередного писателя, которого мы проходили, и на следующий день он диктовал классу мое изложение, причем со всеми вместе под его диктовку писал, разумеется, и я. И так – круглый год…

Я еще не брился, когда был принят на филологический факультет Ереванского государственного университета, разочаровав всех своих учителей (каждый был уверен, что я пойду изучать его предмет), кроме учителя литературы и своей матери, – знала бы она, что такое филология и почему я поступил на это отделение!

Ребенком я был застенчивым, не скрытным, а именно застенчивым. В то время я не знал, конечно, ни слова «самолюбие», ни тем более слова «достоинство». Но теперь знаю, что застенчивость обусловлена именно этими чертами характера. И знаю также, что застенчивые дети впоследствии становятся очень прямыми и искренними людьми.

Застенчивость моя особенно проявлялась вот в чем. В одиннадцать лет я написал свое первое стихотворение. Стихотворение было не о чем, а о ком: о Зинаиде. И Зинаида эта была не моей одноклассницей, а… героиней Тургенева.

Книг не было. Мы ходили выпрашивать книги из деревни в деревню. Так совершил я в своей жизни крупную кражу: втроем или вчетвером, в полночь, по всем правилам искусства, мы ограбили в окрестных деревнях три-четыре школьные библиотеки. Воровство – из жажды чтения! Главарем был я. И большая часть книг досталась мне. Читал я все подряд: растрепанный роман запрещенного Раффи (половину переписал), Дарвина «Происхождение видов»(законспектировал), монографии о Давиде Рикардо и Адаме Смите (как было понять?) и даже… «Военное искусство»(что мог понять?). И поскольку в то время был издан первый том Сочинений Тургенева, то, естественно, и его «Первую любовь». Что и как понял одиннадцатилетний ребенок в этой великолепной повести, затрудняется теперь сказать даже его сорокалетний двойник, но что он свое первое стихотворение написал не о елке, не о Первомае или о другом каком-нибудь празднике, а о Зинаиде – не трогательный ли это факт?

Я читал…

А наши боялись, как бы не сошел с ума. Деревенские убеждены, что от чтения глаза слезятся, а разум мутится. Родители мои опасались вдвойне, ибо все наши односельчане были уверены, что мой родной дед от чтения «разумом повредился», и мнение их не было лишено основания. Рассказывают, как он, бывало, погрузив мешки с семенами на мулов, запрягал быков и ехал на пахоту, но, раскрыв какую- нибудь книгу, забывал и о существовании запряженных быков, и о нагруженных пудовыми мешками мулах. О сумасшествии моего деда ходило с десяток подобного рода историй. Но впоследствии, в конце 30-х годов, его немногочисленные оставшиеся в живых современники стали припоминать столько же, если не больше фактов, свидетельствовавших о том, что дед мой не только не был сумасшедшим, а, напротив, был чуть ли не пророком, ибо «покойный все что ни говорил – исполнилось»…

И вероятно, эта дедовская кровь обращалась и во мне, заставляя ночи напролет не выпускать книгу из рук, вселяя страх в родителей, как бы и я «от чтения не сошел с ума». И поскольку их увещевания и наставления не давали никаких результатов (я упорно шел по пути помешательства), мать время от времени заводила со мной такой разговор:

– Кем же ты станешь, раз так много читаешь? Учителем?

– А кем же еще! – отвечал я.

– Как и все эти учителя?

– Ну да!

– Эх, глаза бы мои не глядели на это!

– А кем бы ты хотела, чтоб я стал?

Мать моя, как я уже говорил, неграмотная. Она, естественно, не знала значения слов «писатель»или «поэт». Но, невольно слыша, как мы с сестрой, бывало, читали вслух, она запомнила кое-что, например, печальную историю туманяновского «Гикора». В то время она не знала даже имени Ованеса Туманяна и потому на мой вопрос: «Кем бы ты хотела, чтоб я стал?»– отвечала:

– Раз уж ты столько читаешь, стал бы хоть таким, как тот человек, что написал «Гикора».

Я, – сам с ноготок, а тайна с вершок, – уже давно был уверен (не мечтал, а был уверен!), что стану «таким, как тот человек, что написал «Гикора», то есть писателем или поэтом. Но об этом знали только я сам, да еще… Бог. И первой в моей жизни удивительной загадкой стало: откуда же мать узнала о том, что ведомо только Богу?!

Тогда я еще не подозревал, что если поэты имеют с Богом косвенную связь, то матери их причастны Богу непосредственно…

С этой несомненной уверенностью и намерением «стать, как тот человек, что написал «Гикора», я отправился в университет.

В то время любое напечатанное в газете стихотворение казалось мне шедевром, а автор его – гением.

Однако первый же месяц университетской жизни остудил мой пыл – меня словно холодной водой окатили, да еще вдобавок отхлестали огненным бичом, что в переводе с высокого стиля означает: привели в чувство.Прежде всего я тут же понял, что ничего не знаю, то есть знаю лишь то, что содержится в наших хрестоматиях: отрывок из романа (а не роман); два стихотворения великого поэта (а не всего поэта); две неправды и одну полуправду (вместо неискаженной истины) и вместо знания сколько-нибудь заметного литературного течения – несколько заключительных характеристик: «идеолог крупной буржуазии»,»представитель мелкобуржуазной среды»,»ветеран пролетарской литературы»,»ярый националист»,»проповедник клерикального мышления»…

Даже мои сведения об армянской литературе ненамного превышали то, что сообщается в списках о кандидатах в депутаты Верховного Совета: имя, отчество, фамилия, краткая биография и более чем пристрастное изложение деятельности, а не сама деятельность.

Вскоре я понял также, что я неграмотен. В то время до слуха моего еще не дошел страстный клич Горького: «Какое это счастье – быть грамотным!»Но этот клич не только потряс меня, но и поверг в ужас, когда я понял, и не с чужих слов, а испытал на собственной шкуре, что если овладеть грамотой вообще трудно, то четырежды труднее это в армянском языке, так как хорошо овладеть армянским языком означает овладеть… четырьмя языками (грабаром, среднеармянским, западноармянским и восточноармянским). А если добавить, что в армянском языке шестьдесят диалектов, многие из которых более далеки друг от друга, чем русский от белорусского, и что мой родной диалект не ближе к литературному языку, чем украинский к русскому, то примерно станут понятны трудности в овладении армянским языком.

Но мои разочарования не ограничились этим: я понял, что я… не поэт.

В этом меня убедил прежде всего Егише Чаренц.

Я так и не имел счастья видеть его (за три года до моего приезда в Ереван он погиб в тюрьме). Книги его были запрещены, только за одно упоминание его имени грозила тюрьма и ссылка. И тот, кого еще вчера называли «становым хребтом советской армянской литературы», сегодня был объявлен врагом народа. Но еще оставались люди, которые хранили ту или иную его книгу, подвергая себя и свои семьи опасности. С их помощью Чаренц, подсев ко мне на мою жесткую общежитскую койку, до конца раскрылся передо мной и собирался уже сказать о том, о чем я, опередив его, сказал сам:

– Понял, я не поэт!

Понял, ибо раньше я думал, что поэзия – это стихи по случаю той или иной даты, оды гениальному вождю или его боевым соратникам, мешанина на две трети из цветов и на одну треть из дистиллированной воды: когда нужно – в возвышенно-пышном стиле (это делали «поэты-бойцы»), когда нужно – на ашугский лад (это было областью «эмоциональной лирики»).

Я до этого не замечал, что подобного рода литература в конечном счете занимается лишь тем, что заключает все в кавычки, а теперь начал понимать, что первейший долг писателя – раскрывать скобки, а не заключать в кавычки. Я еще не знал, что политика – посредник между поэтом и временем, но уже начал догадываться, что этот посредник в данных условиях не столько служит делу, сколько вредит ему.

Я начал отличать истинную поэзию от пены и накипи горе- поэзии и понимать:

что именно об этом сказал наш умерший двадцатилетним гений: «Пена и накипь у меня на дне»(П. Дурян1.);

что приспосабливать поэзию к календарю – это все равно что исполнять хорал Баха на стадионе или «Тайную вечерю»выставлять в бане;

  1. Петрос Дурян (1852 – 1872) – выдающийся западноармянский поэт, автор проникновенных лирических стихов и исторических трагедий. Родился и умер в Константинополе.[]

Цитировать

Севак, П. Прошлое, ставшее настоящим (Автобиография). Публикация. А. Дмитриевой / П. Севак // Вопросы литературы. - 1990 - №7. - C. 233-250
Копировать