№2, 2001/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Предводитель

Юрий ОКЛЯНСКИЙ

ПРЕДВОДИТЕЛЬ

 

Шестидесятникам не кажется, что жизнь

сгорела зря.

Они поставили на родину, короче говоря,

Она, конечно, в суете о них забудет.

Но ведь одна она, другой уже не будет.

Б. Окуджава, сб. «Милости судьбы».

 

Шестидесятые – фальшивый ренессанс. Они же люди были все фальшивые.

Фридрих Горенштейн,

из газетной публицистики 90-х годов.

 

НЕОБХОДИМОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

В 1967 году, когда страна и все прогрессивное человечество только и делали, что готовились к величайшему из событий мировой истории – юбилею 50-летия Великого Октября, редакция «Краткой литературной энциклопедии» сморозила такую непристойность. Том четвертый этого издания, вышедший в самый-самый канун, нес на корешке переплета как обозначение начальной персоналии набранную крупными золотыми буквами фамилию «Лакшин».

Лакшин к тому времени, в номенклатурном партийном восприятии, был фигурой более чем одиозной. Фактический первый заместитель главного редактора оппозиционного журнала «Новый мир» (формального согласия сверху на это назначение так и не последовало), популяризатор антисоветчика Солженицына в скандально известной статье «Иван Денисович, его друзья и недруги», хитрый проталкиватель других литературных разрушителей, плодовитый автор зловредных писаний, на которые едва поспевала давать достойные ответы стоявшая на правильных позициях пресса. Так воспринимался партийными аппаратчиками недавний университетский преподаватель, 33-летний литературный критик.

Для них это был один из главарей «осиного гнезда», доставшегося в наследие от пресловутой «оттепели» и лишь по инерции еще терпимого властями. Тогда как все вокруг постепенно возвращалось на твердые и накатанные солончаки сталинизма.

Публичным триумфом этих испытанных дорог и призван был стать всепоглощающий 50-летний октябрьский юбилей; А тут на тебе – капля дегтя?! Зачем? С какой целью?! Неужто нельзя было найти на открытие тома какую-нибудь другую фамилию, начинающуюся с «Ла»? Да миллион и тысяча одна возможность! Значит…

Летели литературные доносы. Бегали и ярились сотрудники идеологического отдела ЦК. Опять, как уже не раз у неусыпных церберов, прокол случился в непредставимом месте. Группа единомышленников, тех, кого впоследствии назовут «шестидесятниками», как бы ненароком подняла знамя солидарности с гонимым «Новым миром».

Лакшин был одной из самых видных фигур литературного шестидесятничества, поэтому на предваряющих страничках придется еще раз вернуться к этому понятию, ставшему предметом множества публицистических схваток, в особенности с начала 90-х годов. В этой стычке разных взглядов, поколений, жизненных опытов, сиюминутных интересов, вкусов, умов и самолюбий завалы слов уже нередко затемняют смысл. Обратимся поэтому к азбуке.

«Новомирство» было главным оплотом и наиболее ярким выражением литературного шестидесятничества. Под синей своей обложкой журнал умел объединить все то лучшее и живое, что могло продраться и пролезть сквозь цензуру.

Перечень известен, но все же придется повторить. Здесь печатались А. Твардовский, А. Солженицын, А. Ахматова, И. Эренбург, В. Гроссман, В. Катаев, К. Паустовский, С. Маршак, Ю. Домбровский, В. Некрасов, Ю. Трифонов, Б. Можаев, А. Яшин, В. Шукшин, Ю. Казаков, В. Тендряков, В. Панова, И. Грекова, К. Воробьев, Ф. Искандер, В. Семин, В. Быков, Ф. Абрамов, Ч. Айтматов, Г. Троепольский, С. Залыгин, Г. Владимов, В. Войнович… Многие из этих авторов были впервые открыты и выпестованы журналом. А иные за отчетливую узнаваемость позиций и регулярность журнальных публикаций в обиходе даже так и именовались – «новомировские прозаики».

Даже в таком усеченном перечне легко заметить, конечно, что тут названы писатели разных взглядов и последующей литературной судьбы. Но журнал был с «направлением», с четкой программой. И он отбирал лишь то, что, по мнению А. Твардовского и близких его сподвижников, в эту программу вписывалось или по крайней мере не противоречило ей.

Главнейшим при этом оставалось требование жизненной правды в искусстве. Эстетическая платформа журнала, сориентированная на реализм мировой классики, отличалась высотой понятий и представлений. Тут не терпели муляжей и подделок, умели распознавать творческую самобытность, изнутри оценить запас жизненных наблюдений, стиль и мастерство художника. Вкус и профессионализм большинства сотрудников были безукоризненны. «Тебя так выправят в «Новом мире», что пальчики оближешь», – это было распространенное мнение среди литературных «крестников» журнала.

Сложнее обстояло дело с системой общественно-политических воззрений и оценок, принятых в стане единомышленников. Внутри себя она знала больший разброс мнений. Однако главное, безусловно, поддается выделению и здесь.

Сюда относились так или иначе: дух антисталинизма (под прикрывающим флагом XX съезда партии – несмотря на и вопреки сначала официальной реставрации, а затем все более крепнувшей и наглевшей неосталинистской идеологии и политике режима); традиционное народолюбие русской классики, пожалуй, чуть с крестьянским уклоном (печать личности главного редактора!); атеистический гуманизм; либеральный марксизм и то, что позже получило название «социализм с человеческим лицом».

Упрощая, конечно, можно сказать, что на сходных основах с теми или иными разновидностями держалось и все общественно-литературное шестидесятничество.

Ограниченность идеалов и несостоятельность части из этих воззрений и установок теперь очевидны. Однако это была лишь первая «оттепель». После десятилетий немоты и мглы сталинизма – открытое противостояние системе государственного тоталитаризма. И внутреннее напряжение, сила духа и одержимость от самого А. Твардовского или, скажем, от таких его авторов, как Федор Абрамов, публично поднимавших голоса против тогдашнего феодализма в деревне, за простейшие человеческие права обездоленного беспаспортного крестьянства, требовались, конечно же, совсем иного рода и свойства, чем от режиссера Марка Захарова, напоказ сжигавшего свой партбилет перед глазком телекамеры, или от иных запрудивших площади митингов и демонстраций поры поздней горбачевской «перестройки». То, что некогда было рискованной личной судьбой и смыслом жизни, постепенно обращалось в театр.

Либеральные общественно-политические воззрения «новомирства» тогда, бесспорно, отвечали духу времени. Они не только сделали возможным само существование единственного в стране оппозиционного журнала, но, вперемежку с иллюзиями и миражами, как это всегда бывает в жизни, долгий срок еще оставались убеждениями и страстью передовой части пробуждающегося общества.

Конечно, рядом существовали Александр Солженицын, и Василий Гроссман, и немногие другие даже среди «новомировских» авторов, давно уже произнесите окончательный приговор марксистскому коммунизму. Но то были одинокие провидцы. Даже Андрей Сахаров тогда еще мечтал лишь о мирной «конвергенции» – о сочетании «духовных преимуществ социализма» с динамизмом капиталистической экономики. В «социализм с человеческим лицом», по крайней мере до его вытаптывания гусеницами советских танков после вторжения в Чехословакию в августе 1968 года, верили многие.

В этой духовной атмосфере взрастали, ею оплодотворялись многие произведения «новомировских» художников, которые (теперь уже ясно) принадлежат к главным достижениям отечественной литературы второй половины XX века. Теми же идеалами шестидесятничества так или иначе вдохновлялись и любимовский Театр на Таганке, и театр «Современник» О. Ефремова, и чухраевская студия «Мосфильм», и ленинградский театр Г. Товстоногова. Да и многое еще и еще.

Но «Новый мир» занимал особое место в этом ряду. Он был мыслительным центром, маяком, который освещал все более сгущавшиеся сумерки брежневского «застоя».

Когда журнал, наконец, закрыли, это было общественное потрясение. Несмотря на ожидаемость события, почти шок. Ощущение, будто в доме отключили свет, будто вам вдруг отказало зрение. Потому что мы, тогдашние шестидесятники, при всех разноречиях, все же смотрели на мир глазами «Нового мира», думали его мыслями.

Горбачевская «перестройка» взрастала и оформлялась на идейной базе либерального коммунизма. Ее провал был обусловлен в немалой степени несостоятельностью идейной платформы. Но хотя идеология и искусство, политика и литература, как известно, родственники удаленные, тень исторической неудачи какой-то своей стороной пала и на литературное шестидесятничество.

Во всяком случае, именно с концом горбачевской «перестройки» и новым взлетом общественных иллюзий на первой волне так называемых ельнинских «демократических» и «капиталистических» реформ затеялась авральная критика всех видов шестидесятничества. И если благородный А. Адамович последний прижизненный том своей публицистики не без вызова назвал «Мы – шестидесятники» (1991), то в текучем печатно- телевизионном потоке такая аттестация все чаще обретала бранный оттенок.

В кампанию включились совершенно разные люди.

Были тут и запоздало прозревшие писатели-одиночки, по возрасту того же поколения, вроде Фридриха Горенштейна. На страницах «Независимой газеты» (8 октября, 1991 года) желчный автор одним миром мазал и все художественные результаты (по его выражению, «новомировскую кирзу»), и очаги, вокруг которых гужевались шестидесятники: «группу «Нового мира» – Твардовского», «Современник» – Ефремова…

Громкогласием выделялись «железные мальчики» 90-х годов (вроде Дмитрия Галковского и помельче). Иные из них в наивном задоре даже и не очень скрывали, что видят в изничтожении литературных предшественников необходимую «санитарную работу» по расчистке жизненных и печатных площадок для собственного самоутверждения и скорейшего возвышения.

Дискуссия, затеявшаяся столь давно, не смолкает и по сей день. Книгу под названием «60-е. Мир советского человека» явили свету остроумные эссеисты П. Вайль и А. Генис. Но опять же не для того, чтобы сей «мир» узнать, а себя показать. Книга пестрит выражениями: «Шестидесятники топили себя в бескрайнем море романтики» или «Шестидесятники… объяснялись на усредненном говоре, восходящем если не к Хемингуэю, то к Гладилину».

Ст. Рассадин, дважды оценивавший новую книгу, дал справедливое объяснение этим словесным пируэтам: «С Вайлем и Генисом все относительно просто… Они талантливо – как подлинные, а не самозваные постмодернисты – сыграли в историков, как в других случаях играют в литературоведов…»

К сожалению, Ст. Рассадин поспешил при этом отмежеваться от самого понятия «шестидесятничество», усматривая в нем «не столько соборность, сколько расплывчатость». Мол, каждая литературная особь слишком «шероховата» и своеобразна, чтобы улечься «в поколенческую сплотку» («Континент», 1998, N 96, с. 352-354). Оно конечно! Но интересно, что бы рецензировал Ст. Рассадин, если бы речь шла всего лишь об очередном «подпоручике Киже»?

Впрочем, задолго и до пожилых желчевиков, и до их будущих молодцеватых последователей основательную критику «новомирства», то есть наиболее концентрированного литературного воплощения шестидесятничества, дал Александр Солженицын. Этот писатель и здесь оказался не только оперативней, но и прозорливей и основательней многих.

В своих мемуарных очерках литературной эпохи «Бодался теленок с дубом» (1975) и в некоторых других публицистических работах Солженицын с дотошностью «новомировского» завсегдатая и внутреннего оппонента попытался проанализировать идеологию, стратегию и тактику литературного шестидесятничества. Там же он предложил и собственные трактовки, оценки и портретные истолкования основных его деятелей и заглавных фигур.

Сразу скажу: горькие и неоспоримые истины перемежаются здесь с размашистыми и несправедливыми суждениями. От части из них, при обычной своей неуступчивости, впоследствии отказался и сам автор. По поводу того, что в «Теленке» он «давал простор нетерпеливым, а иногда и несправедливым оценкам поля боя», Солженицын счел нужным объясниться в мемуарном продолжении – «Угодило зернышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания», недавно впервые опубликованном в России («Новый мир», 1999, N 2).

Конечно же, не случайно в обеих мемуарных книгах немалое место отведено Владимиру Лакшину. Помимо постраничных упоминаний, то и дело мелькающих, в «Теленке» представлен отдельный «этюд» о нем («Новый мир», 1991, N 7, с. 104-108). Портрет журнального деятеля и литературного критика продолжен и в «Зернышке» («Новый мир», 1999, N 2, с. 93-96).

Лакшин, как известно, явился не только одним из главных защитников творчества А. Солженицына в подцензурной критике в конце хрущевского правления, но и, несомненно, первым и самым досадным для автора его оппонентом из числа оппозиционных к режиму критиков, действовавших внутри СССР. Имею в виду публицистический разбор В. Лакшиным мемуарной книги А. Солженицына «Бодался теленок с дубом». Размером почти в брошюру (70 страниц), полемическая статья под названием «Солженицын, Твардовский и «Новый мир» была напечатана им в лондонском эмигрантском журнале Жореса Медведева «XX век» (1977, N 2).

При сдержанной и рассудительной манере критика в статье разлит праведный гнев. Она дышит желанием восстановить попранную, как кажется автору, истину, защитить честь и оградить поруганную память любимого журнала. Оберечь уникальное явление отечественной культуры от комков грязи, которые, как опять-таки представляется автору статьи, мечет в его страдальческую тень из зарубежного далека возвысившийся неблагодарный литературный питомец, а ныне оголтелый антикоммунист и потерявший всякие ориентиры нобелевский лауреат. Написано все это с позиций благородного, но (к 1977 году!) уже стремительно ветшавшего и дряхлевшего либерального шестидесятничества.

Как бы там ни было, но сам В. Лакшин проделал путь от «друзей» автора «Ивана Денисовича» к его «недругам». И это, безусловно, отразилось на эволюции портрета критика в двух мемуарных книгах А. Солженицына.

Не привыкший в чем-либо спускать оппонентам, Солженицын дает волю перу. И если в «Теленке» молодой журнальный деятель – личность нередко противоречивая, в чем-то сомнительная, но, безусловно, ярко одаренная и среди соратников А. Твардовского – выдающаяся, то во второй книге та же самая персона утрачивает всякие остатки шарма. Фигура из-под пера мемуариста вырастает казенно-унылая, да к тому же еще откровенно карьерная и злокозненная.

Оценки следуют не просто раздраженные или резкие, но часто уже, что называется, размазывающие по стенке: «Лакшин подложничает едва ли не в каждой фразе», «лжет, не жмурясь» и т. д. И даже там, где Солженицын обнаруживает у своего оппонента «искренние убеждения», – «они не веселят». А лишь «показывают рельефно, насколько невозможно между нами понимание» (с. 94-96).

Книга «Угодило зернышко промеж двух жерновов», включая отповедь В. Лакшину, писалась осенью 1978 года. Полемика эта, хотя до недавних пор и мало кому известная в деталях, оставила разрушительный след на репутации Владимира Яковлевича Лакшина.

Последствия ее то там, то сям продолжают заявлять о себе на страницах печати. В дополнение к публикации 1999 года (без всяких коррективов!) самого «Зернышка» А. Солженицына назову еще два известных мне случая.

«…Я не питал к вам особой неприязни до 1977 года, т. е. до появления вашей статьи в Англии, в которой вы бранили на чем свет стоит А. Солженицына», – писал, например, покойный ныне Борис Можаев.

Не знавший (вероятно, как большинство читателей) всей подоплеки давних отношений этих трех лиц, помню, я даже с нескрываемым изумлением держал в руках свежие газеты со статьями Б. Можаева, направленными против В. Лакшина. О ярости тона, их раздиравшего, говорили уже названия – «Каинова печать и нательный крест» («Аргументы и факты», 20-26 января 1990 года), и вторая, в две газетных полосы (откуда взята цитата), – «Еще о каиновой печати и нательном кресте» («Книжное обозрение», 6 апреля 1990 года).

«Советский художник», принадлежащий к «ложным мудрецам от критики»: «у Лакшина правда так переплелась с неправдой, что отличить это может только опытный глаз» и т. п. Эти и подобные инвективы, разве лишь в несколько смягченной форме, воспроизводили сказанное ранее А. Солженицыным. Борис Можаев был «новомировским прозаиком», когда на первых ролях в журнале был Лакшин. В представлениях давних «новомировских» приверженцев и почитателей оба литератора долгие годы стояли где-то рядом. И вот вам ярость разлома!

Какая-то часть нашего либерально-демократического истеблишмента, узнав или только прослышав о полемике с Солженицыным, поторопилась отлучить Лакшина от своих рядов. Об этом говорит хотя бы такая недавняя публикация, которую приведу почти полностью. Это выдержка из «Монохроник» – дневниковых зарисовок безвременно ушедшего прекрасного прозаика, художника и барда Юрия Коваля, напечатанных в журнале «Октябрь» (1999, N 7). Выдержка почти тотчас была тиражирована в обзорном разделе «Периодика» еще одним столичным журналом без всяких комментариев, то есть, выходит, – вновь иглой под кожу!

Юрий Коваль воспроизводит такую случайную загородную встречу в писательском поселке Переделкино группы литературных друзей, среди которых была и Бэлла Ахмадулина, с В. Лакшиным.

«Я всегда очень нежно относился к Лакшину, – пишет Ю. Коваль. – И вот однажды (март 1978 года) мы вышли с Б. А. из главного корпуса «Переделкина». Вдруг встретился Лакшин.

– Добрый вечер, Владимир Яковлевич, – сказал очень дружелюбно я.

– Здравствуйте, Бэллочка, – сказал Вл. Як.

Б. А. повела плечами.

– Простите, не будучи представлена…

– Да ведь это… – засуетился я.

– Не знаю, не знаю… – сказала Б. А.

– Напрасно вы так, – сказал я попозже. – Он добрый человек.

– Но о нем плохо писал Солженицын, – заметил Андрей Битов, бывший с нами.

– Видимо, это я и имела в виду, – сказала Б. А.» («Новый мир», 1999, N 11, с. 250-251).

О расхождениях Лакшина и Солженицына в той мере, в какой мне довелось быть этому свидетелем, еще пойдет речь.

Конечно, попытаться представить более или менее целостный портрет Владимира Яковлевича Лакшина, личности столь непростой и интересной, не грех и без каких-либо современных заостряющих поводов и привходящих обстоятельств. Но тут, кажется, назрела еще и настоятельная общественная потребность. Вокруг шестидесятничества, его главных «персо-налий», как видим, теперь накручено, наверчено всякого. Это, может, и придает дополнительный интерес рассказу о том, что я знал и видел своими глазами.

Очерк свой я назвал «Предводитель». Никак не хочу сказать тем самым, что В. Лакшин непременно и единодушно признавался таковым всем литературным шестидесятничеством. Отношение к нему в этой обширной и достаточно пестрой среде было неодинаковым. На безоговорочный авторитет (да и то не у всех) мог рассчитывать разве лишь сам А. Твардовский. Но воспоминания всегда личны. А для меня, да, знаю, еще и для многих других людей близкого возраста и общего нашего круга, литературный и личный пример В. Лакшина долгие годы значил очень многое. О том – и записки.

 

I

Владимира Яковлевича, или, как повелось у однокашников с университетской скамьи, Володю Лакшина, я не однажды наблюдал в острых драматических ситуациях, в которых сохранить лицо человеку бывает трудно.

Первый раз происходило это зимой 1970 года. Завершался так называемый разгон редакции «Нового мира». Оседала последняя пыль отгремевшей идеологической схватки. Дело оставалось за пустяком – уволенные ближайшие сподвижники А. Твардовского получали извещения о назначении на новую работу. Для этого, по номенклатурным порядкам, два бывших зама главного редактора – А. И. Кондратович (формально – первый) и В. Я. Лакшин – были вызваны в особняк на улицу Воровского, где располагалось правление Союза писателей СССР. Здесь в роскошном своем кабинете тогдашний оргсекретарь правления, «полпред партии», по кичливому собственному обозначению, и «челюсть», как метко окрестил его А. Солженицын, К. В. Воронков в «дружеской беседе» должен был оповестить опальных изгнанников о местах дальнейшей службы и пропитания.

Я в то время состоял консультантом секретариата правления СП СССР по критике и в тот день пребывал, что называется, на своем рабочем месте. То есть от ощущений «историчности момента» толкался в коридоре, неподалеку от приемной.

Первым из высоких двустворчатых дубовых дверей с массивными золотыми ручками почти что вылетел Алексей Иванович Кондратович. Его лицо пошло красными пятнами, мочки мясистых ушей горели.

А. И. Кондратовича, в прошлом военного журналиста, я знал еще со времен отраслевой авиационной газеты «Сталинский сокол», где пытался подрабатывать в голодные студенческие годы. Отношения были достаточно неформальными. В коридоре я все же осмелился поинтересоваться:

– Ну что, Алексей Иванович, как? Куда вас? Кондратович метнул на меня взгляд карих глаз, из которых не ушла еще диковатая ошалелость.

– В журнал «Советская литература на иностранных языках», – произнес он заторможенно. – Есть такой, знаете, склад всеобщих перепечаток, почтовый ящик?! Но дело не в этом. Понимаете, – вдруг воскликнул он с возмущением, – он меня… поцеловал! Палач, понимаете, целуется! – И отерев щеку с гадливостью носовым платком, Кондратович отсекающе махнул рукой и быстро зашагал прочь.

Через несколько минут из тех же дверей, неторопливо опираясь на свою неизменную палочку, показался Лакшин. Вид у него был ясный и спокойный, чтобы не сказать даже лучезарный.

– Володя? А тебя куда?

– Угадай? – в улыбке сощурился Лакшин. – Впрочем, не трудись. Консультантом в журнал «Иностранная литература», – своим хорошо поставленным баритоном произнес он. – Ну что ж… поконсультируем! По- кон-суль-ти-руем!

Светло-серые глаза сквозь стекла очков смотрели с привычной, хочется сказать, почти профессорской невозмутимостью. Казалось, он рассчитывал на худшее.

На самом деле все было, конечно, не так. «Пас в сторону», если вспомнить бюрократические «принципы Паркинсона», был кратчайшим. Темпераментного, боевого критика загоняли в болотистую заводь, где можно было, пожалуй, дремать, но ни самовыразиться, ни повлиять на что-либо было нельзя.

Но Володя, схватывая реальную ситуацию, обычно не жаловался, а даже старался проиграть ее в выгодном для себя свете. Отец и мать Лакшина были актерами МХАТа. И в нем самом под доспехами кабинетной академичности, в которых он обычно держался, было много внутреннего артистизма. В дружеской компании он хорошо играл на гитаре, пел. А последующие многолетние циклы его историко-литературных передач на телевидении, где он выступал и рассказчиком, и ведущим, тоже ведь были в какой-то мере театром одного актера.

Впрочем, иногда Володя даже и козырял своей скрытностью. Однажды, например, разыгрывал в лицах такую прибаутку, принадлежащую якобы его битому-перебитому судьбой деду. При этом с шутливой острасткой поднимал к потолку указательный палец, как бы остерегая от возможного подслушивания, и с шипящим паническим полушепотом произносил:

«Подумал – не говори, сказал – не пиши, написал – не печатай, а напечатал – беги! Понимаешь? Так-то!»

Многие черты характера Лакшина, без сомнения, выработались в борьбе с тяжелым недугом – костным туберкулезом ножных суставов, которым он страдал с детства. Долголетние лежания на больничной койке рано приохотили к одиноким раздумьям и обильному чтению. Развили волю, выдержку и особый стоицизм в этой натуре, когда новые испытания воспринимаются почти как ничто в сравнении с тем, что уже пережито.

А внешне блистательная карьера щедро одаренного литератора и журнального деятеля полна не только множеством обычных рытвин и ухабов, но даже и специально заготовленных «волчьих ям».

Помню, еще на какой-то ранней стадии литературной биографии Лакшина, до выдвижения в «новомировские» лидеры, на всю Москву прогремела история, будто Лакшин причастен к хищению книг из Ленинской библиотеки. Такую версию в фельетонном исполнении растиражировала вечерняя московская бульварная газета.

На самом деле, как затем стало очевидным, это было проделкой тех органов, у которых «длинные руки». Дирекция библиотеки обратилась к экспертам из узкого читательского актива с просьбой отобрать из макулатурной свалки то, что еще может представлять хоть какую-то ценность, прежде чем списанные литературные залежи отправить в утиль. Но почему-то в специальном списке приглашенных, как на подбор, оказались молодые вольнодумцы-интеллектуалы, находившиеся на заметке или подозрении у властей. И тут же последовал разоблачительный фельетон.

Ловцы душ и погубители репутаций отсутствием фантазии не страдали. Но что же было делать теперь? Большинство фельетонных «героев» покипятились, по сокрушались, но в конце концов отступились. Один Лакшин подал в суд. Проявил редкое упорство в обивании судейских порогов. Выиграл процесс и добился опровержения.

В другой раз, вернувшись после летнего отпуска из теплых краев, Лакшин нашел свою московскую квартиру открытой. Но из вещей и даже картин странным образом ничего не исчезло. Милиция выдвинула версию: дескать, грабители искали золото и драгоценности, а остальным пренебрегли. Зная квартиру Лакшина, таких воров трудно себе представить. Вернее, была очередная акция запугивания.

Больше пяти лет мы жили по соседству, через проезжую дорогу, в дачном писательском поселке Красновидово. До Москвы – пятьдесят километров. Обычно летом Володя ездил туда на «Жигулях», с ручным управлением, которые сам водил. На ночь оставлял машину на лесистом пригорке, неподалеку от окон каменного коттеджа, где жил. Верный «конь» обеспечивал ему связь с городом.

Однажды по поселку разнесся слух, что у Лакшина «раздели» машину. Под покровом ночи воры сняли и унесли передние колеса. Происходило это уже на излете горбачевской «перестройки». Подобный разбой становился правилом.

Было уже за полдень, когда я оказался у домов по ту сторону дороги. На пригорке возле своей обезображенной машины на парусиновом складном стульчике в одиночестве сидел и коротал время Лакшин. Летнее солнце нещадно палило. Милиция, вызванная еще в восемь утра и обвыкшая к подобным «чп», не ехала. Ближайшие соседи, сочувственно потолкавшись, уже давным-давно разбрелись. Между тем пострадавший, посмевший обеспокоить районное отделение милиции, в ожидании расследователей обязан был безотлучно блюсти место происшествия.

Положение было нелепым и унизительным. На мой вопрос – почему он снова не звонит в милицию, Лакшин ответил, что все, что необходимо, уже сказал. Дальнейшее – война с ветряными мельницами. Они приедут. Вдобавок, по словам Лакшина, он догадывается, кто это сделал. Кое- какие наработки по окрестной мафии у него есть. Нынешняя наша жизнь такова, и надо иметь терпение. На нас, только что подошедших «для поддержки», Володя глядел острым веселым взглядом исподлобья. У своих «раздетых» и сразу ставших жалким, обезноженным калекой «Жигулей», на парусиновом стульчике, Володя все-таки не выглядел растерянной жертвой и докучливым жалобщиком, а скорее охотником, затаившимся среди деревьев в ожидании добычи.

Никакого толку на сей раз, по-моему, он так и не добился. Но от всей истории у меня больше всего остался в памяти именно этот его азарт ожидания – отчаянный озорной взгляд серых глаз.

Существуют разные мифы о Лакшине, один из которых состоит в том, что будто бы все, кто признавал его достоинства и таланты, его бесконечно любили. На самом деле отношения были под стать сложным душевным качествам Владимира Яковлевича. Даже в узком кругу его ближайших коллег и соратников – «новомировцев» встречались и такие, кто его откровенно недолюбливал.

Запомнился разговор с общей нашей однокурсницей по университету, известной своим прямодушием. Она давно уже наблюдала события, что называется, со стороны. Высоко чтила Лакшина. Но, зная о подобных настроениях, выразила их однажды, может быть, несколько огрубленно, но точно.

– Вы там, в своей литературной среде, – говорила она мне, – можете как угодно усаживаться и величать друг друга. А я знаю, что главное в нем – гордыня. Въелась в него, наверное, с детства, вместе с этой бедой костного туберкулеза, с годами лежания на больничной койке как компенсация за искалеченную ногу – и точит. Непременно быть в вождях, и первым! Как палочку свою, еще прежде каждого шага норовит выбросить вперед и выставить эту гордыню…

Я вспоминал гордый самолюбивый Володин профиль, с орлиным носом и маленькими усиками, его часто нарочито замедленную, словно бы величественную речь, где одно слово будто излишне пригнано к другому, его тонкие поджатые интеллигентские губы и эту его вечную палочку, с которой он неторопливо и словно бы с подчеркнутым чувством собственного достоинства вышагивал, и мысленно не мог не согласиться с тем, что известная правда в словах собеседницы была.

А она между тем наседала:

– Только законченный наполеончик, – говорила она, – мог требовать, чтобы после ухода с постов его и других журнальных начальников за ними отправилось в отставку все войско до последнего капрала! А кто откажется, тот – нарушитель присяги, ренегат и предатель! Ничуть не меньше! Удел для них один – позор, бойкот и нравственная блокада!

– Но ведь тут дело особое, – пробовал возразить я. – Духовная солидарность… Общее противостояние тоталитарному режиму…

– Да-а?! – язвительно вскидывалась собеседница. – Но ведь он-то сам, да и еще кое-кто, как он, получили по номенклатурной линии хорошие, хлебные местечки! А куда могли податься бабы-литсотрудницы? У них же семьи, дети! Как будто не все брежневские печатные органы были на одну колодку.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2001

Цитировать

Оклянский, Ю. Предводитель / Ю. Оклянский // Вопросы литературы. - 2001 - №2. - C. 233-273
Копировать