Не пропустите новый номер Подписаться
№5, 1994/Литературная жизнь

«Право на субъективность» (Алексей Ремизов и Лев Шестов)

Наш серебряный век часто называют «ренессансом» русской культуры, и недаром. Это время отмечено не только взлетом разнообразных форм человеческого творчества – поэзии, музыки, живописи, критики, философии, но и поистине ренессансным духом соединения, стремлением сблизить между собой и сроднить разные виды деятельности сознания – искусство и религию, поэзию и науку, литературу и философию.

Живой духовный обмен происходил тогда между философией и литературой. Опорой тому была известная отечественная традиция: крупнейшие наши художники всегда были и философами. Сближение философии и художественной литературы в конце XIX – начале XX века совершалось на почве напряженнейшего поиска обновления миропонимания, в надежде обрести принципиально иные способы постижения бытия. Художественно-философское творчество В. Соловьева, Д. Мережковского, В. Розанова и других стало выражением подобных тенденций.

Философская жизнь в России начала века приобретала необычные черты. Мало сказать, что русская философская мысль заявила о себе целой плеядой блестящих имен – С. Булгакова, Л. Шестова, Н. Бердяева, Е. Трубецкого, С. Франка и других, она начинала увлекать за собой широкую публику, расшевеливая духовную, интеллектуальную активность общества. На этот счет есть ценные свидетельства Ф. Степуна. В своей книге «Бывшее и несбывшееся» он рассказывает о том, что в России предвоенного десятилетия во многих городах с успехом читались лекции по философии, складывались философские кружки и объединения, причем не только в столице, но и в провинции. Он сам в течение четырнадцати лет разъезжал по городам России, выступая с лекциями по философии в Москве, Петербурге, Киеве, Харькове, Казани, Нижнем Новгороде, Пензе, Астрахани. В его программе были циклы лекций – «Введение в философию», «История греческой философии», «Россия и Европа, как проблема русской философии истории», «Основные проблемы эстетики Возрождения» 1. Как вспоминает Ф. Степун, его благодарными и заинтересованными слушателями были не только люди из пестрой «светской» публики, но учителя, медики, даже рабочие. По его же впечатлениям, культурная, умственная жизнь в России того времени была, может быть, «менее разветвленной, чем европейская», но «духовно более напряженной» 2. Особая ее духовная напряженность объяснялась, по его мнению, тем, что русская философия, по природе изначально экзистенциальная, для каждого причастного к ней связывалась с вопросом – как жить дальше3.

Русская философия начала XX века надеялась найти обновление по преимуществу на путях интуитивного творчества, поэтому шла на сближение прежде всего не с наукой, рационалистическим знанием, а с искусством, с художественной литературой. Лев Шестов, например, писал: «Не пора ли бросить заключения и добывать истину a posteriori, как это делали Шекспир, Гете, Достоевский, и – все почти поэты…» 4

Под стать литературе философия меняла и свои стилистические одежды. Отныне она хотела увлекать: философия, как сама жизнь, не может быть скучной, считает Шестов. Философ отказывался от позы всезнающего мудреца и пускался в рискованные «странствования по душам» (таков подзаголовок одной из более поздних книг Шестова – «На весах Иова (Странствования по душам)») – с игрой образами, с парадоксами и афоризмами, иронией и лиризмом.

Недилетантский интерес к философской культуре проявляли в то время почти все сколько-нибудь значительные литераторы. Если они помимо литературы не занимались «чистым» философствованием, как В. Соловьев или Д. Мережковский, то так или иначе становились причастными к философии – всерьез изучали философские труды, переводили их на русский язык, что делал, например, А. Ремизов. Интереснейшим явлением культуры предстает дружеская, творческая связь Ремизова и Шестова, писателя и философа.

Лишь в самое последнее время отношения Ремизова и Шестова привлекли внимание некоторых наших исследователей. В журнале «Русская литература» за 1992 год (N 2, 3, 4) опубликована переписка Шестова и Ремизова, очень существенная для понимания их взаимоотношений, с вступительной статьей и комментариями И. Даниловой и А. Данилевского. А. Данилевскому же принадлежит одна из первых попыток поставить проблему сопоставления творчества философа и писателя, предпринятая в статье «А. М. Ремизов и Лев Шестов (статья первая)», опубликованной в Тарту в 1990 году5. Но эта статья, в которой, помимо очень интересных биографических сведений относительно взаимоотношений Ремизова и Шестова, дана характеристика эволюции философских взглядов Шестова, пока представляет собой лишь подступ к теме, самое начало работы, предполагающее ее продолжение. Его еще не последовало.

Несколько раньше некоторые общие черты творческого сходства Ремизова с Шестовым были намечены в статье М. Козьменко, тогда моего ученика по университетскому семинару6.

В предлагаемой статье попробуем обозначить суть типологической близости между творчеством Ремизова и Шестова, пусть пока тоже в очертаниях достаточно общих, но, на наш взгляд, главных. Сопоставляя Ремизова и Шестова, будем помнить, что подлинный художник, да еще такой поистине уникальной своеобычности, как Ремизов, ни в чем и нигде не является интерпретатором готовых философских идей. Речь пойдет и не о прямых влияниях художника и философа друг на друга, но об определенном, характерном для времени, созвучии их творчества.

Оно, это созвучие, рождалось из сходства типов художественного мышления, из духовной близости личностей художника и философа (при всей их заметной даже невооруженным глазом непохожести друг на друга) и насыщалось новыми «веяниями» одной культурной эпохи – ее сомнениями, отчаянием и надеждами, кризисными комплексами, пророческими предчувствиями и эстетическими открытиями.

О глубоком психологическом и духовном родстве личностей Ремизова и Шестова, причем почувствованном ими обоими сразу же с первой их встречи (в Киеве, 1904 г.) и закрепившемся потом в долголетней дружбе до конца дней (до смерти Шестова в 1938 г.), красноречиво свидетельствует их переписка.

Философские увлечения Ремизова были разносторонними – Гераклит, Эмпедокл, Пифагор, Плотин, Шопенгауэр, Леклер, Ницше. Философия не только входила в круг его постоянного и любимого чтения, она была впитана в плоть и кровь всего его художнического существа. В одной из своих дневниковых записей (от 15 января 1957 г.) писатель замечал: «Если бы жили одни только бездарные, мир был бы голым… Мы думаем мыслями Платона, Аристотеля, Канта, Заратустры, Ницше,строя фразы «7.

В 900-е годы, будучи секретарем редакции философского журнала «Вопросы жизни», Ремизов, естественно, самым непосредственным образом был связан со средой русских современных ему философов. Позже, в эмиграции, продолжая интересоваться философией, не уставая погружаться в мир древней, античной мудрости, нередко предаваясь «дельфийскому самопознанию» 8, он вместе с тем следил и за современной европейской, в частности французской, мыслью, был лично знаком с некоторыми французскими философами, например, с Ж. Маритеном. С ним его познакомил, конечно, Шестов.

В молодости Ремизов, как и его друг, пережил сильное увлечение философией Ницше, «весть» которого захватила писателя мгновенно, сразу же после первого отклика на нее в России – статьи В. Преображенского о Ницше в журнале «Вопросы философии и психологии» в ноябре 1892 года.

Близкие Ремизову современные русские философы, как Шестов или Розанов, в глазах писателя были звеньями той плеяды мыслителей, что шла от Сократа и Платона до Достоевского и Ницше. В раздумьях Шестова он узнавал голос Сократа. В статье «Памяти Шестова», навсегда прощаясь со своим другом, Ремизов утверждал: «Ты на путях своего духа… говорил с Сократом» 9.

Современная философия в лице Розанова или Шестова импонировала Ремизову уже самой своей манерой, отвечала его стилистическим вкусам и, вероятно, по-своему поддерживала писателя в его собственных усилиях по обновлению художественных форм. Об этом можно судить хотя бы по такому отзыву Ремизова о сочинениях В. Розанова: «…»Уединенное», «Опавшие листья» – ведь это целыйроман, новая форма!»10

«Блестящим стилистом» называли современники Шестова11. Его мысль не была стеснена соображениями «системы», она жила свободно, разветвленно и фрагментарно, развиваясь с естественностью прерывистого и ритмичного человеческого дыхания, через вольную вязь афоризмов. Афоризм – важнейший элемент шестовского стиля. Причем он не просто средство привлечь внимание читателя, сделать философский язык «нескучным» и доступным для понимания. Его роль – другая. Ее верно угадал в свое время Р. Иванов- Разумник, отмечая, что афоризмы нужны Шестову для «разрушениясвязности «12, то есть, добавим мы, для освобождения от общепринятых, ограничивающих автора рационалистических правил мышления.

И все это перекликается с эстетическими установками Ремизова, его стиля «модерн», когда автор отказывается от видимой связности повествования, от всяческих «почему» и прямых ответов на подобные вопросы, строит свое повествование «на несколько планов» и фрагментарно, – другими словами, художник вырывается из-под диктата причинно- следственных отношений, получая взамен всю полноту лирической или, точнее, эссеистской свободы.

Именно так прокладывались пути новой прозы XX века, той прозы, которая называлась (и была!) модернистской, потом вышла далеко за пределы модернизма, породнившись с реалистическим корнем. В России это проза А. Белого, Е. Замятина, Б. Пильняка, М. Пришвина, А. Платонова, М. Булгакова, Б. Пастернака – вплоть до А. Битова. Наконец, черты этой прозы явственно, хотя нередко искаженно, с гримасами запоздалой реакции на модернизм, сказались сегодня в так называемом «постмодернизме», лицо которого определяется также принципом фрагментарности. На этот счет я разделяю взгляд автора одной из недавних статей о постмодернизме А. Гениса, который пишет: «Ведь суть постмодернизма не в цитатах, не в эклектике, как с легкой душой решили его критики, а вфрагментарности«13.

Стиль Ремизова и Шестова роднит прежде всего повы-, шенная субъективность. И’это сразу почувствовали’ современники, их первые критики. «Слишком интимный, слишком обособленный писатель…» – так Иванов-Разумник отзывался о Щестове14.»Слишком субъективная», эксцентричная, причудливая, «можно сказать, чудовищная форма» – так оценивал М. Гершензон произведения Ремизова в своей рецензии на повесть «Часы»15.

В чем можно усмотреть первооснову творческой близости Ремизова и Шестова? Прежде всего в общности их судьбы – жизни «без пристанища» (по слову Ремизова), часто без понимания окружающих, в пространстве «беспочвенности». Не оглядывающаяся на других свобода самовыражения Ремизова и Шестова – эксцентричность одного и вызов академическим традициям философствования другого – мешала современникам принимать их как «своих» в той или иной писательской группе. Ремизов казался чуждым в кругу символистов так же, как и в среде реалистов. Его, как и Шестова, почти всю жизнь сопровождало ощущение непонимания со стороны окружающих, критиков и читателей. Не желающие приноравливаться к чему-либо и к кому-либо, оба сполна испытали чувство своей пожизненной «бесприютности». Лев Шестов еще в начале войны, в декабре 1914 года, писал Ремизову, «…очень уж взбудораженное время… все приспособились – только мы с тобойбесприютныеходим»16.

Понятно, что эмигрантское существование позднее усиливало и закрепляло подобное их самоощущение. Оно давало чувство внутренней свободы и вместе с тем трагического одиночества. Ремизова и Шестова объединяло также, и, может быть, это главное, сходное отношение к собственной судьбе, «бедовой доле» – своеобразный и вызывающий ее «апофеоз». Феномен «беспочвенности», в трагических и освобождающих своих ипостасях, был осознан в работах Шестова («Апофеоз беспочвенности (Опыт адогматического мышления)» и последующие книги) как явление в современную эпоху крайне широкое, не только национальное (под этим знаком можно было бы увидеть известную склонность русского человека к странничеству, бродяжничеству, а также будущее изгнанничество, эмиграцию), но и универсальное, в высшей степени характерное для XX века. В эпоху, когда бытие становится преисполненным катаклизмами, делается словно прерывистым, необычайно возрастает роль случайности. Бытие и рассматривается Шестовым главным образом в аспекте властвующей случайности.

Загадка случайности волновала не одного философа и писателя нашего столетия. Усилившуюся власть случайности остро чувствовал Чехов, и это было подхвачено Шестовым в его книге «Творчество из ничего», а много позднее проявлено исследователями в анализе чеховской поэтики. Весомость случайности становилась заметной в поэтике и других художников, современников Чехова, например Куприна или Горького.

Тайна случайности, «озорства судьбы» с самого начала была в центре внимания Ремизова. Бессилен ли человек перед случайностью? Что кроется за ней? В повести «Часы» вместе с автором мы следим за тем, как ведет себя человек, которого природа наказала уродливой и смешной внешностью, как влияет эта случайность на его взаимоотношения с людьми, в конце концов – на всю его жизнь. Кривой нос мальчика Кости, героя повести, превращает его существование в кошмар насмешек и издевательств со стороны окружающих, кошмар наполовину реальный, наполовину воображаемый. Символический нос ремизовского персонажа, надо признать, уже иной породы, нежели гоголевский, в повести «Нос». В герое Гоголя перед нами обнажена крайняя человеческая пришибленность, обернувшаяся – по закону компенсации – манией величия. В поведении героя Ремизова – совсем иное, хотя ассоциации с произведением Гоголя, как часто у Ремизова, здесь налицо. Это отчаянный, безумный вызов судьбе, «поперечность» герря своей «бедовой доле», которая казнит его ни за что. Затея Кости – остановить городские часы- это попытка смешать все карты, сбить заведенный в городе порядок жизни, прекратить Время – ответить злой Судьбе, отплатив разом всем за все.

Пустячная случайность (пропажа переписанного листа из деловых бумаг) выбивает Маракулина, героя повести «Крестовые сестры», из его жизненной колеи, лишает доверия – вначале начальства, сослуживцев, а потом и других ближних и дальних, выбрасывает его в разряд людей подозрительных, ненадежных, с подпорченной репутацией, которым возврата к «порядочной» жизни уже нет.

Категория неожиданности необычайно важна для Шестова, именно за ней, по его убеждению, может скрываться истина. В своей книге «На весах Иова (Странствования по душам)» он писал: «Истина там, где наука видит «ничто». Т.е. в том единичном, неповторяющемся, непонятном, всегда враждующем с объяснением, – «случайном»17. Тот, кто сосредоточивается в размышлении над презираемым наукой случаем, тот начинает понимать, что истина «не может быть необходимой и общеобязательной», и решается за случаем воспринимать откровение18.

Что стоит за случайной и трагической смертью ремизовского героя Маракулина? Абсурд, бессмыслица жизни или непостижимая тайна высших сил, возможность откровения и веры? Ответить на подобный вопрос не просто. Видимо, сам Ремизов не сразу нашел ответ на него.

Философия Шестова складывается как философия трагедии, что вообще характерно для философских умонастроений XX века. Н. Бердяев именно это прежде всего и ставил в заслугу Шестову: «Мы решительно присоединяемся к Шестову в одном: философские направления нужно делить по ихотношению к трагедии… всякая же философия, игнорирующая… ее, неизбежно позитивна, хотя бы и назвала себя идеализмом»19.

При этом важно подчеркнуть, что свою философию трагедии Шестов черпал не только из опыта новой действительности, но в очень большой степени из художественной литературы – произведений своих современников и Достоевского, раньше всех угадавшего реальные очертания будущего, нашего столетия. Атмосферой трагического дышит почти вся литература серебряного века в отличие от гармоничного духа классики, – это поэзия Блока, Сологуба, А. Белого, Мережковского, 3. Гиппиус, творчество позднего Чехова, Бунина, Л. Андреева, отчасти Куприна и многих других.

Краеугольный камень шестовской философии трагедии – индивидуальная судьба, «основная проблема человеческой жизни, корень всех религий»20, по словам Н. Бердяева, и убежденность, что никакие общественные переустройства трагедию устранить не в состоянии. «…Настало время не отрицать страдания, как некую фиктивную действительность…», пора «принять их, признать и, быть может, наконец, понять», – писал Шестов21. Индивидуальная судьба по определению сопряжена с трагедией, потому что ей рано или поздно угрожает «ужас небытия», просыпающийся в душе человека в моменты его кризисов, пика страданий. По Шестову, единственно важен «только опыт смерти или равнозначащий ей опыт трагического переживания, который открывает человеку глаза на суетность всяких земных привилегий, не исключая и моральных», как писал он Бердяеву в 1924 году22.

Философия трагедии во многом созвучна художественному миру Ремизова. Ключ к сюжетике писателя – ситуация «последнего отчаяния». Лейтмотив многих его произведений, – таких, как «Часы», «Пруд», «Крестовые сестры» и другие, – «колотиться головой о стену» – почти цитата из Шестова, мотив, наполненный своим, ремизовским содержанием, разумеется. Героев Ремизова преследует не столько ужас небытия, сколько ужас неосуществления, несбывшегося бытия. Каждую из «крестовых сестер» в одноименной повести томит не просто несбывшаяся мечта, подобная той, что у чеховских «трех сестер». Хотя есть и это. Для одной из ремизовских сестер это надежда получить аттестат зрелости, для другой – наладить человеческие отношения на службе, для третьей, Верочки, -. стать великой певицей и доказать всем, прежде всего бросившему ее возлюбленному, какая она замечательная. Для Маракулина – это мелькнувшая было надежда на старую дружбу, развеянная иронией судьбы: Плотников отделывается от друга двадцатипятирублевой бумажкой. Наконец, всех «бурковцев» тешит на время мечта о Париже. «Там, где-то в Париже, Анна Степановна найдет себе на земле место и подымется душею и улыбнется по-другому, и там, где-то в Париже, Вера Николаевна поправится и сдаст экзамен на аттестат зрелости, и там, где-то в Париже, Василий Александрович снова полезет на трапецию и будет огоньки пускать…»»В Париж! В Париж!» – явная аналогия с чеховским «В Москву! В Москву!».

Но сердцевина повести Ремизова в другом. Здесь на сценической площадке Буркова дома (а это «весь Петербург»!) разыгрывается уже не драма томительной и изнуряющей душу тоски, здесь безумствует лихорадка неудовлетворенной страсти и насмерть оскорбленного человеческого достоинства, когда душа начинает полыхать «костром», как у Верочки, толкая ее к гибели, «самосожжению». Верочка становится уличной проституткой: «Она выбрала свой «сожигающий путь «. За зло от другого она мстит злом себе. Русский человек вообще, как это остро чувствует Ремизов, склонен свое несогласие с судьбой выражать таким именно образом- действуя назло самому себе. В тех же «Крестовых сестрах» звучит лирически-скорбное размышление писателя: «…эти потерянные глаза бродячей Святой Руси, оробевшей, с вольным нищенством, опоясанной бедностью – боголюбскимпояском, все выносящей, покорной, терпеливой Руси, которая гроба себе не построит, а только умеет сложитькостери сжечь себя на костре…».

Жертвами «чужой вины», как правило, и погибают герои Ремизова.

Но в его мире происходит переоценка отчаяния и трагического испытания. В отчаянии усматривается не только безнадежный тупик, но и возможная ценность.

  1. См.: ФедорСтепун, Бывшее и несбывшееся, изд. 2-е (I-II), т. I, Лондон, 1990, с. 206.[]
  2. Там же, с. 263.[]
  3. См.:там же, с. 264.[]
  4. Лев Шестов, Собр. соч., т. IV, Paris, 1971, с. 205.[]
  5. А. А.Данилевский, А. М. Ремизов и Лев Шестов (статья первая). – «Ученые записки Тартуского университета», вып. 888,1990.[]
  6. М.Козьменко, Мир и герой Алексея Ремизова (к проблеме взаимосвязи мировоззрения и поэтики писателя). – «Филологические науки», 1982, N 1.[]
  7. НатальяКодрянская, Алексей Ремизов, Париж, б/г, с. 307. (Здесь и далее во всех цитатах разрядка моя. -Л. К.)[]
  8. Там же, с. 223.[]
  9. АлексейРемизов, Огонь вещей, М., 1989, с. 480. Дальше ссылки на это издание – в тексте, с сокращением: ОВ – и страницей.[]
  10. АлексейРемизов, Кукха. Розановы письма, Нью-Йорк, 1978, с. 123.[]
  11. Иванов-Разумник,О смысле жизни. Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов, изд. 2-е, СПб., 1910, с. 165.[]
  12. Там же, с. 227.[]
  13. А.Генис, Социалистический «Улисс», или Как читать постмодернистские книги. – «Литературная газета», 3 ноября 1993 года.[]
  14. Иванов-Разумник,О смысле жизни…, с. 161.[]
  15. «Вестник Европы», 1908, кн. 8, с. 769 – 770. []
  16. Л. И. Шестов – А. М. Ремизову, 9 декабря 1914 года. – «Русская литература», 1992, N 4, с. 117.[]
  17. ЛевШестов,На весах Иова (Странствования по душам), Париж, 1975, с. 191.[]
  18. Там же,с. 123.[]
  19. Н.Бердяев, Трагедия и обыденность (Л. Шестов «Достоевский и Ницше» и «Апофеоз беспочвенности»). – «Вопросы жизни», 1905, N 3, с. 274[]
  20. Н.Бердяев, Трагедия и обыденность…, с. 269.[]
  21. ЛевШестов, Собр. соч., т. Ш, с. 240.[]
  22. Л. Шестов – Н. Бердяеву, Париж, 1924. – «Мосты» (Мюнхен), 1961, N 8, с. 256.[]

Цитировать

Колобаева, Л. «Право на субъективность» (Алексей Ремизов и Лев Шестов) / Л. Колобаева // Вопросы литературы. - 1994 - №5. - C. 44-76
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке