№2, 1990/К юбилею

Повесть об одном десятилетии (1907–1917 гг.)

КНИГА ПЕРВАЯ

Я перечел «записки», или не знаю, как их назвать, которые сложились в тусклые зимние вечера в холодной комнате в годы войны. Теперь это время уже далеко и несмотря на это страшно близко. По-видимому, его забыть нельзя. Мои «записки»составлены в слишком литературном стиле. В этом их достоинство и в то же время недостаток. Я обожал живописную Москву той эпохи, хотя бы тот Большой Конюшковский переулок, где я поселился в первый год и в первый месяц после моего приезда в Москву. Это была глубокая провинция. Маленькие одноэтажные домики, они, кажется, стоят и сейчас, уже тогда насчитывали добрую полсотню лет. На окнах ставни, за стеклами герань. Кто мог подозревать, что в одном из этих домов два студента будут обсуждать «Urbi et Orbi»Брюсова и спорить о Фихте или Ницше? (…)

В (…) мезонине бывал самый разнообразный народ. Читали стихи, играли на гитаре, спорили обо всем на свете – надо всем повисли облака винных паров, религиозно-философских исканий и «несказанного». Сидя в изодранном кресле, Юлиан Анисимов1с карандашом в руках читал тоненькую книжечку в пестрой обложке и восхищался ею. То были стихотворения Рильке, потом его переводы из Рильке. «Книга Часов»была издана в 1913 году книгоиздательством «Лирика». Юлиан любил Рильке и, мне кажется, удачно переводил его. Слушая эти переводы, я думал: «Еще одно усилие, и ты при помощи Рильке станешь настоящим поэтом». Но этого не случилось, и так было суждено(…).

Среди гостей Юлиана в Малом Толстовском переулке часто бывали еще два поэта, один уже с именем, другой пока без имени. Это были Б. А. Садовской2и Б. Л. Пастернак. Здесь я должен сделать отступление.

Уход Льва Толстого из Ясной Поляны потряс всю Россию. Сразу заговорили все, в дворницких, в салонах, на рынках. Оказалось, что каждый имел какое-нибудь отношение к нему.(…)

Как раз в этих числах в Религиозно-философском обществе имени Вл. Соловьева, в особняке Морозовой на Воздвиженке, А. Белый читал доклад «Трагедия творчества у Достоевского» 3. За столом президиума – все, кого мы привыкли видеть на этих собраниях, но были два редких гостя, В. Я. Брюсов и Эллис4. Обычно на заседаниях общества они не бывали. А. Белый, конечно, не мог не сказать о Толстом. С Толстого он и начал. «Лев Толстой в русских полях», – закричал он, потрясая рукой. Брюсов как-то сбоку посмотрел на него и скверно улыбнулся. Великий поэт на этот раз был в помятом сюртуке, с несколько помятым лицом и мало походил на мага. Мне было очень приятно увидеть Брюсова в таком, можно сказать, домашнем облике. По мере того как А. Белый, по обыкновению смешивая все вместе, Достоевского, Веданту, платонизм и христианскую мистику, вел речь к определенной цели, то есть старался доказать, что искусство есть теургия, – Брюсов становился все мрачней и мрачней. Я слушал, стоя в проходе и чувствуя, что возле меня кто-то не безразличный мне. Оглянувшись, я прежде всего увидел глаза. Это было очень странно, но в тот момент я увидел только глаза стоявшего возле меня. В них была какая-то радостная и восторженная свежесть. Что-то дикое, детское и ликующее. Я припомнил фамилию и протянул руку. Мы уже встречались в кулуарах историко-филологического факультета. То был Борис Леонидович Пастернак.

Во время перерыва в зал вошел довольно высокий, плотный молодой человек с копной рыжеватых густых волос. Я узнал его только тогда, когда А. Белый бросился к нему и они расцеловались. – Мы из Шахматова, – услышал я ровный спокойный голос. Здесь они оба отошли. Я смотрел им вслед и думал. На вечере присутствовали три поэта, владевшие мыслями нового поколения. Но я не ощутил никакой связи между ними. Особенно Брюсов поражал своим фатальным одиночеством. Об этом свидетельствовали самые линии его угловатой фигуры, складки его сюртука. Этого нельзя было сказать об Андрее Белом, готовом излиться в пространство, судорожно дергавшемся во все стороны, готовом закричать благим матом. Обычно он хватался за каждую мысль, развивая ее, и, кажется, тотчас забывал. Блок внешне мало походил на поэта «Прекрасной Дамы». Только приглядевшись к нему, можно было понять его необычность. В нем не было ничего исключительного. Наоборот, подчеркнутая сдержанность и даже как будто деловитость. А между тем неизвестно, кто по существу был безумнее – он или Белый. Безумие Блока было, во всяком Случае, страшнее. Именно потому, что оно скрывалось очень глубоко, забронированное воспитанием, хорошими манерами, самообладанием и явным отвращением к толпе. А Белый был так же безумен, как бывает голым человек, снявший с себя все. И это спасало его. Он мог кувыркаться, гримасничать, кричать, петь – одним словом, делать все, что ему вздумается.(…)

Перед тем как вспомнить вечер в особняке Морозовой, я назвал два имени, хотя их ничто не связывало вместе и, пожалуй, было трудно найти столь разных людей, как Борис Садовской и Борис Пастернак. Но память имеет свои права, и я точно вижу, как они однажды вечером вошли один за другим в узенькие и расшатанные двери мезонина. Оба были знакомы с Юлианом давно. Пастернак участвовал в поэтическом сообществе «Сердарда», о котором он вспоминает в своей «Охранной грамоте» 5, Садовской вообще был знаком со всеми теми местами, где откупоривали бутылки и читали стихи. Они вошли как раз в ту минуту, когда Юлиан рассказывал какие-то небылицы о портрете работы Тропинина, украденном у него на Разгуляе, и Садовской, сразу учуяв нечто знакомое и родное, принялся детально расспрашивать его, а Пастернак, усевшись возле В. О.6, о чем-то гудел ей на ухо, размахивая в то же время руками, вставая и приседая и снова садясь и снова вставая. В. О. слушала его с хохотом и вскриками, по всем признакам он очень забавлял ее. (…)

Между тем, разговаривая с Садовским и прислушиваясь к тому, что происходит в другом конце комнаты, я уловил несколько слов Пастернака о стихах и поэзии и вспомнил, что как-то в университете он хотел показать мне несколько стихотворений. Как раз в это время В. О., по-видимому, решив, что настало время приступить к обычному священнодействию, встала и заявила о своем желании слушать стихи. Тотчас Юлиан заплетающимся языком прочел несколько переводов из Рильке, Садовской похвалил, но умеренно (переводов он вообще не признавал), прочла два или три стихотворения В. О. Затем обратились к Пастернаку. Садовской с любопытством приготовился слушать. Он уже заранее ощущал его «дичь». Борис долго отмахивался, приводил разные аргументы, но в конце концов все-таки прочитал несколько стихотворений в стиле «Близнеца в тучах», но, если память мне не изменяет, не вошедших в эту книгу. Все молчали. «Замечательно! – вдруг сказала В. О. -Прочтите еще!»– «Но мне бы хотелось!..»– «Читайте, читайте!..»Последовало еще несколько стихов. Пока я понял только одно – передо мной подлинное, ни на что не похожее дарование. Но я совершенно не знал, как к нему отнестись. Стихи Пастернака были так непохожи на преобладающий стиль эпохи, в них не было обычного, само собой разумеющегося современного канона. «Что же вы молчите – закричала В. О., – Борис Александрович, вам нравятся стихи?»– «Ничего не могу сказать, – ответил Садовской, снисходительно посмотрев на Бориса. – Все это не доходит до меня». Борис оторопело и дико смотрел на него. Сам того не зная, Садовской задел у него самое больное место. Он сконфуженно пробормотал что-то, потом уже громко, размахивая руками, быстро заговорил: «Да-да, я вас понимаю, может быть, если б я услыхал такие стихи несколько лет тому назад, я бы сам сказал что-нибудь в этом роде, но… тут он окончательно потерял дар слова и разразился потоком философем, смысл которых сводился к защите чего-то, что он хотел сделать, но, разумеется, не сумел сделать и т. д. После этого он быстро убежал. «Ну, вот, – сказала В. О., – вы его напугали». – «Все эти новейшие кривлянья глубоко чужды мне», – заявил Садовской, чувствуя себя хранителем священного огня. Вечер продолжался в том же духе, чередовались стихи, бутылки, приходил еще кто-то, разошлись поздно, по дороге обсуждая отдельные удачные строчки и стараясь понять Пастернака. «Так начинают жить стихом», – мог бы процитировать я, вспоминая всю эту неразбериху на Юлиановой мансарде, где большинство блуждало между символизмом и мистикой. Они не подозревали, что перед ними большой поэт, и пока относились к нему как к любопытному курьезу, не придавая ему серьезного значения. Между тем появление Пастернака, так же как и близость Маяковского обозначали конец символизма и новую поэтическую эру. Была ли она значительнее прежней, этого пока еще никто не мог решить.

* * *

В этот период 1910 – 1911 годов я встречал Пастернака чаще всего на историко-филологическом факультете. Мы оба числились на философском отделении, прельстившем меня отсутствием истории литературы, представленной Сперанским и Матвеем Розановым, то есть двумя допотопными архивариусами. Один всю жизнь жевал былины, второй – Руссо и руссоистов. На философском отделении была, впрочем, другая опасность, именно – экспериментальная психология проф. Челпанова, но об ней позже. Мы слушали историков – Виппера, Савина (Ключевский уже не читал), молодых доцентов философии – Шпета, Кубицкого, Брауна. Виппер и Савин нравились мне своей суховатой фактичностью, Шпет своей развязностью и остроумием, Соболевский чудовищными знаниями греческой грамматики, Мы читали с ним «Этику»Аристотеля. После занятий у Соболевского голова обычно по своему содержимому походила на барабан или тыкву, вот почему встречи с Пастернаком после столь полезного, но тягостного изучения были особенно приятны. Он сразу обрушивался потоком афоризмов, метафор, поэзия здесь присутствовала как нечто подразумевающееся и не подлежащее отсрочке. Вместе с тем все чаще и чаще я обращал внимание на какое-то отчаяние, скрывавшееся за всем этим потоком недоговоренного, гениального и чем-то изнутри подрезанного. Я начал искать разгадку и, как мне кажется, скоро нашел ее. Это была боязнь самого себя, неуверенность в своем призвании. Ему все время казалось, что он не умеет говорить о том, что составляло суть его жизни. С музыкой уже однажды произошла катастрофа. Неужели же? Вот почему ему нравились лекции Грушка о Лукреции. Это действительно был один из лучших курсов, который мне пришлось слушать в университете. Грушка читал не только с полным знанием материала, но и с большим вкусом, с большим изяществом. Читать о крупном поэте прошлого так, чтобы все было одновременно близко, ясно и стояло на высоте научного анализа, – дело нелегкое. Пастернаку нравилась эта ясность, и в то же время я видел, что он отталкивает ее, что она чужда ему. В этой мучительной борьбе чувствовалось, что право на неясность для него – решающий вопрос. Вспоминая его стихи, я понимал, что речь идет о двух системах выражения мысли. Латинская муза исключала всякую темноту, но ведь принять символистов он тоже не мог. Что же оставалось делать? То, что он по какому-то инстинкту правильно сделал, – то есть искать самого себя. На лекциях Грушка мы сидели рядом и записывалиобязательный курс.Грушка цитировал Лукреция в собственном прозаическом, и, надо сказать, прекрасном, переводе. Иногда Борис поднимал голову и с наслаждением слушал. Биография Лукреция замечательна(…).

После лекции Грушка мы разговаривали о соотношении биографии поэта и его поэзии. Борис говорил об этом как о чем-то своем, давно ему известном, но чем более я вслушивался в его не совсем, как всегда, ясные речи, тем несомненнее казалось, что эта тема задевает его каким-то особым образом. Однажды, остановившись, он воскликнул: «Костинька, что мы будем делать с вами со всем этим?»– и он показал рукой на аудиторию, откуда мы вышли. Действительно, за стенами аудитории, где мы слушали о Лукреции, была Москва, была жизнь, и нам скоро предстояло встретиться с ней лицом к лицу.

В Филипповском переулке, где я жил осенью 1908 года, проходили разные люди. В ту пору их было немного, можно было легко запомнить каждого встречного. Иногда мне встречался высокий седеющий блондин с острой эспаньолкой, внимательным и немного ироническим взглядом, подчеркнуто твердой походкой. Не совсем обычный облик запомнился мне. Придя в первый раз к Борису на дом, я был представлен ему. То был отец моего друга, Леонид Осипович, известный художник7. Квартира Пастернаков широко и уютно расположилась в старом доме на Волхонке, комнаты были большие, мебель старая, в гостиной – карельская береза, на стенах – рисунки и портреты. Скоро мы сидели за чайным столом, у самовара несколько рассеянно разливала чай Розалия Исидоровна8, две девочки в гимназических платьицах, с косами заняли свои места9.Брат Шура на этот раз отсутствовал10. Боря был сдержан и являл вид воспитанного молодого человека. Разговаривали об искусстве, о литературе. Л. О. говорил несколько неопределенно, иронически посматривая на сына. «Интересно, – подумал я, – знает ли он о его стихах». Потом оказалось, кое-что он знал и был не особенно доволен. Комната, в которой помещался Борис вместе с братом, была безличной, очень чистой и аккуратно убранной комнатой с двумя столиками, двумя кроватями и какой-то стерилизованной скукой в воздухе. Внутренняя жизнь подразумевалась. Она подразумевалась и у Л. О., человека большого жизненного и художественного опыта. Но о ней я мог только догадываться: Л. О., по моему мгновенному тогда определению, был замкнутым, скорее скрытным, мог даже показаться несколько черствым. Это потому, что в глубине души он заключал какую-то горечь, какую-то грусть, не знаю что, быть может, мудрость или мудрый скепсис. Я понял только одно, что Борису в родительском доме жить трудно. Ему не хотелось огорчать родителей, а когда-нибудь – так думал он – их придется огорчить. Пока по внешности речь шла о профессии: философское отделение филологического факультета, стихи в будущем обещали не много. Отсюда неприятные разговоры, о которых он иногда мне передавал. Пока в этом доме я бывал не слишком часто. Мы предпочитали встречаться в университете, у Юлиана и в Cafe Grec на Тверском бульваре. Борис почти каждый раз читал свои стихи, иногда на клочках бумаги записывал их, а я уносил домой эту добычу и старался понять его. Мало-помалу передо мной начали вырисовываться контуры какого-то редкого и совсем необычного дарования. Стихи не были похожи ни на Брюсова, ни на Блока, в словаре изредка проскакивали знакомые сочетания, но в совсем другом смысле. Между тем символизм здесь несомненно был, но в какой-то другой пропорции и совсем с другим значением. Значение заключалось в относительности и условности образа, за которым скрывался целый мир, но эту условность подчиняло настолько натуралистическое применение деталей, что стихотворение начинало казаться россыпью золотой необработанной руды, валявшейся на дороге. Слова лезли откуда-то из темного хаоса первичного, только что созданного мира. Часто он не понимал их значения и лепил строчку за строчкой в каком-то бреду дионисийского опьянения жизнью, миром, самим собой. Отсюда вопль о «непонятности», преследовавший его почти всю жизнь… Но дороже стихов, дороже необычной музы был он сам. Это значило, что стихи были только одним из проявлений еще какого-то неосознанного и становящегося духовного мира. Вот почему писание стихов было для него не только счастьем, но и трагедией. После всего этого я понял его манеру разговаривать. Это было непрекращающееся творчество, еще не отлившееся в форму и поэтому столь же гениальное и столь же непонятное, как и его стихи. Мучение заключалось в необходимости выразить себя не в границах установленных смыслов, а помимо и вопреки им. Но преодолевать то, что сложилось в человеческом сознании с незапамятных времен, было немыслимо.

  1. Юлиан ПавловичАнисимов(1886 – 1940) – поэт, переводчик, художник. Книга стихов «Обитель»вышла в 1913 году. В очерке «Люди и положения » Пастернак писал о нем: «Хозяин, талантливейшее существо и человек большого вкуса, начитанный и образованный, говоривший на нескольких иностранных языках свободно, как по-русски, сам воплощал собою поэзию в той степени, которая составляет очарование любительства и при которой трудно быть еще вдобавок творчески сильною личностью, характером, из которого вырабатывается мастер». Пастернак познакомил Анисимова с поэзией Р. М. Рильке.[]
  2. Борис АлександровичСаловской(настоящая фамилия Садовский; 1881 – 1952) – поэт, следовавшим классической традиции русской поэзии. Выпустил сборник стихов «Самовар»(1914) и др. Выступал также как критик.[]
  3. Доклад А. Белого был прочитан 1 ноября 1910 года.[]
  4. Псевдоним Льва Львовича Кобылинского (1879 – 1947), сына известного московского педагога Л. И. Поливанова. Окончил юридический факультет Московского университета. Поэт, теоретик символизма, переводчик Бодлера. Автор книг: «Иммортели»(1904), «Stigmata»(1911). «Арго»(1914). С 1913 года жил в Швейцарии. Герой юношеской поэмы Цветаевой «Чародей».[]
  5. О кружке, собиравшемся у Анисимова, Пастернак в очерке «Люди и положения»пишет: «У кружка было свое название. Его окрестили «Сердардой», именем, значения которого никто не знал. Это слово будто бы слышал член кружка, поэт и бас Аркадий Гурьев однажды на Волге».[]
  6. Вера ОскаровнаСтаневич(1887 – 1967) – поэтесса и переводчица; в 1912 году стала женой Анисимова.[]
  7. Леонид ОсиповичПастернак( 1862- 1945) в сентябре 1921 года с женой и дочерьми Жозефиной и Лидией уехал в Германию, жил в Берлине. В 1937 году семья переехала в Англию. С 1940 года, после смерти жены, жил в Оксфорде. Его воспоминания «Записи разных лет», собранные и обработанные Ж. Пастернак, вышли в 1975 году в Москве в изд. «Искусство».[]
  8. Розалия ИсидоровнаПастернак(1868 – 1939) – пианистка и педагог, с большим успехом концертировавшая в России и за границей. Уже в 1885 году в Одессе вышла ее краткая биография, написанная О. Бахманом. Ее игру высоко ценил Л. Толстой. Ради семьи отказалась от концертной деятельности. Ее последним публичным выступлением было участие в концерте в Большом зале Консерватории 11 ноября 1911 года на траурном вечере памяти Л. Толстого.[]
  9. Жозефина ЛеонидовнаПастернак – доктор философии. Выпустила под псевдонимом Анна Ней в 1938 году в Берлине в изд-ве «Петрополис»книгу стихов «Координаты». Воспроизведение этого издания, но с настоящей фамилией автора, вышло в Мюнхене (б.г.): Лидия ЛеонидовнаПастернак(в замужестве Слейтер; 1903 – 1989) – биохимик, профессор. Автор книги стихов «Вспышки магния»(1975). Переводчик стихов Пастернака на английский язык, выходивших несколькими изданиями (1958, 1959, 1963, 1972, 1973, 1980).[]
  10. Александр ЛеонидовичПастернак(1893 – 1982) – архитектор. Автор книги «Воспоминания», рассказывающей о семье Пастернаков.Главы из нее опубликованы в «Новом мире»(1972. N 1). Полностью (за исключением главы о храме Христа Спасителя) по лицензии ВААП вышла в Мюнхене на русском языке (1983), а в 1984 году в Оксфорде на английском, иллюстрированная рисунками Л. О. Пастернака.[]

Цитировать

Локс, К. Повесть об одном десятилетии (1907–1917 гг.) / К. Локс // Вопросы литературы. - 1990 - №2. - C. 5-34
Копировать