№7, 1967/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Последняя тетрадь М. Светлова

Снова встретились смерть и бессмертье, –
Мы страдаем от этих встреч.
Михаил Светлов

Последняя тетрадь Светлова – такая будничная на вид, в дешевом коричневом переплете, совсем как школьная, только размером побольше. А в ней черновики стихов, опубликованных еще при жизни автора, наброски, которым так и не суждено было стать стихотворениями, отдельные строчки, рифмы, торопливые отрывочные записи, понятные только тому, кто их сделал. Листаешь ее страницы, и в памяти встают последние годы жизни поэта, – страшная болезнь неумолимо подтачивала уже его здоровье, но никто, и меньше всего сам Михаил Аркадьевич, о ней не подозревал. Строились планы, намечались и откладывались дела, казалось, целая жизнь впереди. А жить оставалось только месяцы, недели…
Михаил Аркадьевич очень любил эту свою тетрадь, не расставался с ней последние два года (1962 – 1963 годы). Всегда она была у него под рукой, лежала на его рабочем столе не только в Москве, но и в Малеевке, Ялте, Переделкине. Только в больницу он ее не брал, «больничные» стихи записаны в другую, маленькую тетрадь – «полосатенькую», как он ее ласково называл. К «коричневой» он хотел вернуться, когда поправится, она предназначалась для серьезной работы, о которой он, измученный болями, мог только мечтать.
Когда он еще числился здоровым, был дома, он часто листал эту тетрадь своими длинными, тонкими, будто прозрачными, пальцами и читал вслух самым близким друзьям. Где-то недовольно морщился. Где-то, прочитав удачную строфу, в радостном изумлении останавливался и без тени самодовольства или любования самим собой, а даже несколько неуверенно и как бы обращаясь за поддержкой к слушателям, говорил: «Ничего, а? Ведь неплохое стихотворение может получиться?» Или с шутливой гордостью заявлял: «Оказывается, я не так-то уж плохо пишу!» И тут же, начисто забыв о понравившихся ему строках, переходил к следующим.
Всю жизнь он с завидной и бездумной щедростью разбрасывал вокруг чудесные строчки, четверостишия, экспромты, наспех записанные на крышках папиросных коробок, пригласительных билетах, бумажных салфетках, замасленных обрывках ресторанных счетов, а подчас и вовсе не записанные. Иногда это подбиралось его друзьями, чаще бесследно пропадало. В тех редких случаях, когда ему эти наброски возвращали или напоминали о них, Михаил Аркадьевич никакой радости не проявлял. Равнодушно прочитает или выслушает, поморщится и отмахнется: «Ерунда, выбрось!» И все же несколько раз удалось «подсказать» ему такие давно забытые им строки в счастливую минуту, и он, внезапно увлекшись, дописал их. Так родилось несколько очень хороших его стихотворений. Кое-что из этих небрежных записей на клочках бумаги сохранилось, но что толку – они, как рассыпанные бусы, собрать их в ожерелье уже никто не сумеет.
Из заготовок коричневой тетради Михаилу Аркадьевичу больше всего нравились наброски к поэме о Феде Чистякове, юноше-герое, встреченном на дорогах войны. Сколько раз, уже тяжелобольной, он с тоской повторял: «Вот поправлюсь, обязательно напишу поэму о Феде Чистякове». Поэма так и осталась ненаписанной, а оба отрывка, которые он не хотел печатать отдельно, были опубликованы в журнале «Юность» спустя несколько месяцев после смерти Светлова.
* * *
Немало успело появиться воспоминаний о Михаиле Светлове, прочно закрепляющих легенду о том, как он, полностью сознавая свою обреченность, мужественно ждал смерти. Пишут это чаще всего те, кто мало общался с ним в последние месяцы его жизни, на основании отдельных запомнившихся им фраз и мимолетных встреч. Люди, близкие Светлову, знают, что это не совсем так, что эта версия – попытка нанести «хрестоматийный глянец» на человека, абсолютно для того не пригодного. Светлов был фигурой яркой, сложной, никак не укладывавшейся в стандартные рамки и представления, и рисовать его в эти трагические для него дни одной, пусть самой эффектной, краской – значит предельно упростить, обеднить его образ.
Светлов, действительно, с необычайным мужеством, с редкой стойкостью, поражавшей даже умудренных опытом врачей, переносил нечеловеческие страдания. Никогда не жаловался, не ныл, а если уж совсем невмоготу становилось, умолкал, весь уходил в себя. Но чаще всего, как бы тяжело ему ни было, старался спрятать боль за шуткой. (Немало его «больничных» афоризмов до сих пор передаются из уст в уста.)
И вот что странно: поэт, так часто затрагивавший в своем творчестве тему старости и смерти, то и дело сыпавший в разговоре фразами, вроде «скоро дам дуба», перестал вспоминать о смерти, как только она вплотную подступила к его изголовью. Вполне возможно, что в глубине души он и догадывался о своем роковом недуге. Но весь он был настолько настроен на жизнь, что не хотел и не мог этому верить, тут же гнал от себя мрачные мысли и настойчиво ждал поддержки от окружающих.
Я жизнелюб – и в каждом случае
Активно, намертво живу, –
написал он как-то. И жизнелюбу Светлову смерть до последней минуты не представлялась чем-то реальным, способным унести его. Он мечтал о будущем, строил планы, подчас как-то несуразно огорчался по поводу, казалось бы, уже далеких ему житейских мелочей, связанных с возвращением «на волю». Ведь, несмотря на то, что чувствовал он себя все хуже и хуже, Михаил Аркадьевич упорно не терял надежды вырваться из больницы и безмерно расстраивался, когда ему говорили, что болезнь затягивается. «Неужели придется здесь до Нового года проваляться?», – спрашивал он еще за две недели до смерти, когда ему невероятных усилий стоило каждое слово. Светлов не сдавался. Огромным напряжением воли, с какой-то поразительной энергией, неизвестно откуда бравшейся в его совсем уже обессилевшем теле, он боролся за жизнь до последнего своего вздоха, и в этом не меньший героизм, чем в стоически покорном ожидании кончины, которое ему сейчас пытаются приписать.
«Я еще недостаточно взрослая, чтобы верить в смерть», – говорила Девочка в так и не написанной Светловым пьесе по книге Экзюпери. И мне иногда кажется, что эта горько-наивная фраза принадлежит не маленькому выдуманному им персонажу, а немало прожившему и пережившему, мудрому и все же не способному смириться с небытием Михаилу Аркадьевичу Светлову.
* * *
Больше всего его, такого подвижного, общительного, такого колкого, когда дело касалось ущемления его самостоятельности, угнетала прикованность к постели, беспомощность, бездеятельность – вся эта «антижизнь», как он выразился в одном из последних писем. Но когда – чтобы отвлечь его от мрачных мыслей – ему предлагали по мере сил работать над «Маленьким принцем», попробовать диктовать, он резко обрывал: «Я не Николай Островский. Когда мне плохо, я работать не могу. Вот станет полегче, начну писать. Мне еще столько сделать надо». Очевидно, само это предложение в тот момент было неосознанной жестокостью. Ведь благодаря его выдержке окружающие не всегда понимали тяжесть его страданий. На людях он старался не сдаваться, быть прежним Светловым – остроумным, интересным собеседником. А когда все уйдут, как-то сникал. «Если бы кто знал, каких героических усилий мне это стоило», – признавался он как-то после ухода посетителей, которых, несмотря на мучительные боли, пытался развлекать. (Да и это становилось возможным только благодаря уколам, которые он обязательно просил делать ему перед приходом гостей.) Но постепенно силы сдавали, а ему тяжело было показываться «не в форме», и круг людей, которых он хотел видеть, все заметнее сужался. И даже перед самыми близкими он стыдился подчас своей слабости, беспомощности.
* * *
Но все это было позднее и к коричневой тетради непосредственного отношения не имеет. А весной 1962 года, когда она была начата, Светлов, еще здоровый, или по крайней мере считавшийся таковым, только что переехал в новую однокомнатную квартиру на 2-й Аэропортовской улице. Как он был счастлив своей свободе, одиночеству, открывшейся наконец возможности спокойно работать и жить. С какой гордостью показывал он друзьям и знакомым свои «хоромы», хвалился «необъятными просторами кухни», как старался обставить, сделать уютной квартиру, о которой потом не раз с тоской вспоминал в больнице. Предельно непрактичный и чуждый житейским мелочам, Светлов принадлежал к той редкой породе людей, которые как бы бесплотно проходят по жизни, почти не соприкасаясь с практической, бытовой ее стороной. Ему, как не раз отмечали его друзья, казалось, никогда ничего не надо было, – не интересовали его ни одежда, ни еда, ни удобства, не домогался он никаких благ и даже к славе своей относился он иронически-безразлично.
Слава – грустной собакой
Плетется за мной, –
писал он еще в 1929 году.
И вдруг Михаил Аркадьевич начинает проявлять несвойственный ему интерес к своему жилищу. Он сам покупает какую-то мебель, расставляет ее. Любая вещь, купленная им для дома, где он почувствовал себя хозяином, – книжные полки, подушки, холодильник – радует его, как игрушка ребенка.
Конечно, не надо полагать, будто Светлов стал бегать по магазинам, записываться в очереди или обращаться к помощи спекулянтов. Все его приобретения делались как-то по-своему, необычно, по-светловски. Казалось, что живет он в занятной сказке, окруженный необычными людьми, и каждая его покупка сопряжена с какой-нибудь удивительно интересной встречей, доставившей ему большую человеческую радость. Является вдруг с двумя большими пуховыми подушками и уже с порога начинает рассказывать, как подошла к нему на улице древняя старуха и предложила две чудесные подушки чуть ли не «довоенного» качества, как отвела к себе домой, познакомила с еще более древним стариком, как «очень дешево, почти даром» (о ценах он никогда не имел ни малейшего представления), уступила ему эти остатки своего приданого. Весь вечер он пребывал в приподнято-радостном настроении, причем не столько от самой покупки, сколько от неожиданности вторгшегося в его жизнь приключения.
В другой раз – несут в квартиру столик для телевизора, приобретенный им, кажется, у парикмахера. Телевизора у Михаила Аркадьевича тогда еще не было, столики такие продавались за ту же вену, а пожалуй, даже дешевле, в любом мебельном магазине, с той только разницей, что были они целые, а у этого оказалась сломанной полка, да весь он внутри был залит чернилами. Но даже и это неожиданное открытие не способно было омрачить радость Светлова. Он тут же очень убедительно стал доказывать, что в магазин он бы никогда не пошел, что так все получилось гораздо удобнее, а главное, надо было человеку помочь, который как раз в деньгах нуждался.
Надо сказать, что так же легко, как Михаил Аркадьевич покупал вещи, он с ними и расставался. Помню, прихожу к нему, а в комнате пустовато. Присматриваюсь, вместо двух старинных кожаных кресел, которые он очень любил, одно. Михаил Аркадьевич, страшно довольный, рассказывает, как к нему пришел кто-то, кому давно уже нужно было такое кресло, и как он этому посетителю, не задумываясь, сказал: «Ну, забирай его!» – и как этот «кто-то» был счастлив. Но, мне кажется, еще более счастлив был сам Светлов, весь день вспоминая о доставленной малознакомому человеку радости. Таких случаев можно было бы рассказать немало.
Стоило кому-нибудь восторженно или просто одобрительно высказаться о принадлежащей Михаилу Аркадьевичу вещи, как в ответ почти всегда раздавалось: «Тебе нравится? Ну и бери!» И он щедро раздаривал не только бесчисленные безделушки, которые ему же приносили в подарок друзья, но и чуть ли не любой предмет, попадавший в поле зрения его гостей. Он, например, раза четыре покупал и тут же отдавал картофелечистки, подарил какому-то старику книжный шкафчик, хотя для этого и пришлось свалить на кухонную полку навалом целую кипу ценных книг с автографами, над расстановкой которых он в свое время немало потрудился.

Цитировать

Федосюк, Н. Последняя тетрадь М. Светлова / Н. Федосюк // Вопросы литературы. - 1967 - №7. - C. 121-132
Копировать