№6, 2005/История русской литературы

«Последний акмеист»: Евгений Рейн

Пытаюсь вспомнить, когда я увидела Рейна в первый раз. Именно увидела, потому что услышала его читающим стихи – отчетливо помню – на вечере студенческой поэзии в Политехническом институте в середине 1950-х годов. А увидела раньше – во Дворце пионеров, в литературной студии, которой тогда руководил Игорь Ринк и куда я, уже будучи шестнадцатилетней студенткой филфака университета, все еще приходила на занятия.

Потом – на Пушкинской, в знаменитом гостеприимном доме Штейнбергов: два брата Штейнберги и Евгений Рейн были детьми архитекторов, в школьные годы вместе ездили в пионерские лагеря Союза архитекторов, и дружба сохранилась на всю жизнь. Из круга детей архитекторов вышли художники и писатели: Вадим Рохлин, Алик Агабеков, Андрей Битов, Игорь Долиняк, Евгений Рейн. В пионерских лагерях – в Зеленогорске и на озере Красавица близ Зеленогорска – не просто играли в футбол и волейбол и влюблялись в девочек – здесь у костров ставили пьесы своего сочинения, а любимых девочек и друзей запечатлевали не фотоснимками, а замечательно точными карандашными рисунками.

Одну из пьес, которую разыграли на «костре» по поводу окончания третьей смены в лагере на озере Красавица, сочинили Евгений Рейн и пионервожатый Рафа Ривенсон, студент факультета живописи Ленинградской академии художеств. Речь в ней шла о толстопузом капиталисте, сын которого разочаровался в капитализме и ушел к пионерам. Капиталиста играл Евгений Рейн, которому Рафа придумал костюм в стиле сатирических изображений буржуев в «Окнах РОСТа» и на рисунках Маяковского. Пузатый коротышка размахивал руками и кричал раскатистым голосом Евгения Рейна: «Вернись, мой сын! Вернись!», но сын уходил вослед за пионерами в светлую даль…

Об этом «костре» мне рассказывал Александр Штейнберг, свидетель постановки. Он же добавил любопытную деталь. Недалеко от лагеря на даче жил одинокий мальчик-дачник Сережа Юрский, которому было очень скучно, и он приходил в лагерь детей архитекторов играть с ребятами в волейбол. Однажды на «костре» после смешной пьесы про капиталиста Сережа попросил разрешения выступить. И прочел прозаический отрывок из повести о гибели Лизы Чайкиной. Его слушали сначала с недоумением, потом только что смеявшиеся дети смолкли, у них подступили к глазам слезы, а когда Сережа кончил, плакали все.

Впрочем, причастность к искусству школьниками 1940-х – 1950-х годов осознавалась не сразу. Сережа Юрский поступил в университет на юридический факультет, Андрей Битов – в Горный институт, Евгений Рейн – в Технологический.

В «ближнем кругу» Евгения Рейна любили стихи и очень много стихов знали наизусть. Русских и переводных. Среди любимых поэтов были Пастернак и Сельвинский, Маяковский и Луговской. Но – не только. Школьник Евгений Рейн собственноручно перепечатал на папиросной бумаге всего Есенина, включая «Москву кабацкую». Один экземпляр, им переплетенный, он подарил младшему Штейнбергу. Приобретение старых поэтических книг на развалах, у знаменитых ленинградских (петербургских!) букинистов, на «барахолке» с детства было увлекательным занятием, а «добыча» – бесценной.

Но рискну сказать, что собственные стихи были в первое время для них не исповедью, не выражением гражданской позиции, а игрой. Евгений Рейн писал поэму «Рембо», Генрих Штейнберг – какие-то чудовищные стихи про песчаные пляжи «по заказу» Евгения Рейна, для публикации в зелено-горской местной газете «Ленинградская здравница». Не поэзия-исповедь, а игра в поэзию, в которой вовсе не обязательно было за строку отвечать судьбой. Так было какое-то время и в студенческие годы, когда образовался круг друзей-поэтов Техноложки – Рейн, Найман и Бобышев. Авангардизм, эпатаж, не открытая гражданская позиция, как это было у милых моему сердцу поэтов-«горняков», а кукиш, глубоко спрятанный в кармане. Откровенный эротизм, образы «низа»: «девочка-пипирочка аккуратно писает в стакан, а рядом мальчик, все тот же»хулиган» (строки Бобышева), – все это было мне чуждо, и особого интереса к творчеству Рейна и его друзей по Техноложке я в 1950-е годы не проявляла.

, Но время шло, «компании» поэтов сближались, все чаще мы выступали вместе на малых и больших молодежных вечерах поэзии, оказывались рядом в домашних компаниях. Появился среди нас Иосиф Бродский, который держался особняком, но пытался «прибиться» то к одной, то к другой группе поэтов. Вот для него-то поэзия с самого начала не была игрой. Дерзкий нонконформизм, вызывающе острые темы, особая манера чтения стихов – однотонный звук голоса, понижающийся лишь на конце длинной строки, – все это отталкивало и пугало многих.

«Рейн – учитель Бродского»… Конечно, эту формулу их отношений предложил сам Иосиф. Но я помню и настойчивое желание Иосифа Бродского в 1980 – 1990-е годы «разорвать» оковы этой фразы. Иосиф говорил и писал о том, что Евгений Рейн не только его учитель, что он замечательный поэт сам по себе, что надо издавать его книги и анализировать его творчество. Смею предположить, что «учительство» со стороны Евгения Рейна было не в навязывании своего творческого почерка, не в близости поэтической манеры двух поэтов. Возможно, на первых порах более опытный Рейн правил какие-то строки, подсказывал что-то, касающееся техники стихописания. Но, думаю, главное в том, что много важнее техники, – в утверждении «права на себя», права поэта на введение в поэзию своей личности, своего миропонимания, своей неповторимой судьбы. Только это – полное раскрепощение своей личности, снятие запретов долга, морали, нравственности, если они навязаны извне, и созидание своей, выстраданной и выношенной морали и нравственности – делает человека, пишущего стихи, большим поэтом. А если еще его личные выстраданные итоги и выводы совпадают (перекликаются) с выводами страны (народа, общества) и эпохи, – то великим поэтом. Из ленинградских стихотворцев поколения Иосифа Бродского таким – неуправляемым, не подсудным чужому мнению, раскрепощенным – был один: Евгений Рейн.

Напомню кстати, что в момент начала травли Иосифа, завершившейся судом над ним и высылкой в село Норенское, рассматривалось ленинградским партийным начальством несколько кандидатур на роль мальчика для показательного битья. Среди первых кандидатов был Евгений Рейн, исключенный из Технологического института за участие в стенной газете «Культура». Яков Лернер, претендующий на руководство создаваемой в Ленинграде идеологической народной дружины, проходимец и мошенник, со своими подручными явился на завод холодильного оборудования, где тогда работал инженером-механиком окончивший Институт холодильной промышленности Евгений Рейн, чтобы присмотреться к будущему объекту обличения, но увидел обычного мастера среди обычных работяг… Этот явно не годился для показательного процесса. «Тунеядец», не закончивший даже средней школы, Иосиф Бродский подходил больше, и Рейна пока оставили в покое.

 

* * *

Вернусь к началу своих рассуждений. Итак, читающий стихи Рейн – громогласный, агрессивный, рычащий и рыкающий свои исполненные дерзких образов строки – запоминался. Не стихи, а именно сам поэт. Любопытно, что в книге Олега Тарутина «Межледниковье» (СПб., 2002) я встретила почти такое же впечатление от выступления Евгения Рейна на вечере студенческой поэзии в Политехническом институте. Олег не понял ни строчки текста стихов, но запомнил самого поэта, а также одну из эпиграмм на него. Залу было предложено сочинить буриме на заданные рифмы – нега-телега, нос-насос – и кто-то сочинил о Евгении Рейне:

Разгоняя лень и негу,

И вещая через нос,

Рейн талантлив как телега

И работал как насос.

Весело и похоже! В моих записях того времени также сохранилось несколько эпиграмм:

Вам кажется, что слон рыдает?

А это Рейн стихи читает!

———

Сменив мычанье на рычание,

Жюри он приводил в отчаянье.

Одним словом, в 1950-е годы мы с Рейном еще не были дружны, входили в разные поэтические компании – «тусовки», пользуясь сегодняшним термином. Не могу сказать, что мы взаимно присматривались друг к другу, – думаю, что он меня просто не замечал, но я к нему безусловно присматривалась. Смутно помню вечер французской литературы в Доме культуры Промкооперации на Петроградской стороне, для которого Рейн написал пьесу о Рембо. Он сам играл в ней Рембо, а Леха Лившиц (будущий поэт, эмигрант и американский профессор Лев Лосев) играл Верлена. В моем архиве, в папке со стихами 1950 – 1960-х годов, сохранились девять текстов стихов Евгения Рейна. Хорошие ли это были стихи?

Ответить непросто. Тогда мне казалось, что стихи плохие. Что они плохо написаны. Но чем-то они задевали, что-то в них останавливало внимание, и я сохранила их в папке лучших стихов того времени. Любопытно, что стихов Рейна в этой папке девять, а стихов его друзей – по одному: у Наймана – его знаменитая «Пойма» (после которой за ним закрепился «слоган»: «Не Найман – не пойман»), у Бобышева – длинное стихотворение, посвященное эстрадной певице Нонне Сухановой: «И длинными ногами для всех перебирает». В стихах этих поэтов не было тайны, в стихах Рейна – тайна была. Были замечательно точные, хотя и корявые, строчки. И был подтекст – внутренняя свобода и чужая мне, но интересная московская культурная среда. Рейн, военное детство которого прошло в Москве, больше всех нас тянулся к Москве и раньше всех нас переехал в Москву. Эрнст Неизвестный, Борис Пастернак, старые ленты кинофильмов из запасов фильмофонда, круг самых прославленных московских поэтов – все это мелькало в его стихах. Появилась и знаменитая новомосковская изысканная ассонансная рифма:

Переулки, что валятся с горки,

Разбираюсь в них – дай вам Бог.

Это место не стоит скорби,

Или стоит, а я не мог.

 

Вы, Печатников, Колокольников,

Переулочек Бобров,

Как печальные алкоголики,

Упадающие от ларьков.

 

Я взойду на кирпичную лесенку,

Может, с лесенки упаду.

В десять лет упаду на Сретенку

И на Трубную площадь пойду.

 

Что за площадь, ах, нету плоше,

Отвратительный, пошлый вид.

Ты оплошность, Трубная площадь,

Панорама, рынок и цирк.

 

Там, где Сретенка, полромана,

Там, где рынок – военная рана,

Там, где цирк – по стене мотоцикл,

Черепаховый магазин.

 

Помню медленное сверкание,

Ваши цены наперечет.

Эта горка – моя Швейцария,

Я и точно там не при чем.

Отличные рифмы, своя, найденная и оправданная судьбой тема, – ленинградец, оказавшийся в Москве, замечает прежде всего ее «горки» – холмистость, поражающую привыкшего к ровной плоскости Петербурга. И прекрасная точность деталей – «Там, где рынок – военная рана, / Там, где цирк – по стене мотоцикл». А вот «Черепаховый магазин» мне казался неудачным, так же как «упадающие от ларьков» алкоголики или финал – «Я и точно там не при чем». Это бы доработать, подправить, поискать финал – но сделать это мог только сам Рейн, а я знала, что он этого делать не будет, не признавая над собой ничьего суда.

Еще одно стихотворение о Москве того же времени начинается весело, даже как бы вприпрыжку:

Москва – ты город круглый,

Я не спешу,

Пойду я в переулок,

Себя спасу.

Потом врывается грустная нота:

Спасу от всех обид и бед,

Я им зачем служил.

Тут никого знакомых нет,

А я тут жил.

Строка «Я им зачем служил» – корявая: как можно служить обидам и бедам? А ведь можно, и чем-то замечательна эта строка, и она режет по сердцу. И пронзителен финал, подготовленный зачином, который как бы забыт за путаным ходом всего длинного стихотворения:

Что мне спасаться, что грустить,

Что грустно жизнь моя сложилась?

Ходить сюда, пускай хрустит

Москва под туфлей чем случилось.

 

Как было – это все равно,

Какая разница, ей-богу,

Ведь остается лишь одно –

Дышать прошедшим понемногу.

Пронзительная печаль настолько подлинна, что не замечаешь ни неудачной «туфли», ни повтора «Грустить, что грустно…». Однако не только подобными находками был силен молодой Евгений Рейн. Он писал многоступенчатой метафорой, гиперболой, странным сравнением – себя с кем или с чем угодно. Это напоминало новаторскую молодую живопись того времени – Олега Целкова, Александра Зверева, Александра Харитонова. В одном стихотворении он мог сравнить себя с полотняным монопланом, с фанерным катером, с вращающимся кругом, с полым шаром и новым кубом, и наконец – с бинтом, сбитым к венам. Поток поэтической агрессии несется неуправляемо и завершается на трагической ноте:

Я ворочаюсь, вращаюсь

Пеньем губ.

Постепенно превращаюсь

В полный круг.

 

Полный круг и полый шар

И новый куб.

Голый, белый, полеталый,

Я лежу.

 

Я лежу, как всякий сбитый

К венам бинт,

Словно первый вал турбинный

Перебит.

Перечислю остальные стихи Евгения Рейна 1950-х – 1961 годов, которые я сохранила в моей папке лучших стихов того времени. Это «Старые ленты», «Эрнесту Неизвестному», «Я этим летом правил, правил…», «Я жил по этим лагерям…», «Крестовский и Петровский…», «Младенчество, Адмиралтейство…».

Когда после 1984 года стали выходить книги Рейна, я узнавала в новых его стихах темы тех прежних, но новые стихи уже были написаны рукой Мастера. Трогательное описание пионерских лагерей близ Финского залива теперь вырастало в замечательное обобщение «Нежносмо…». Поток сознания и раскаяния в стихотворении «Младенчество, Адмиралтейство…» дал начало исповедальной линии стихов о любви и измене, о счастье, потерянном по молодости и глупости. Мне хотелось бы показать, как сделаны эти мастерские стихи. В чем магия их воздействия на читателя.

 

* * *

Прежде чем перейти к этой, главной части моей статьи, остановлюсь еще на одном давнем эпизоде. В 1960-е годы молодые ленинградские поэты часто печатались в журнале «Юность». Однажды заведующему отделом поэзии журнала Натану Злотникову пришла мысль, что отбирать стихи для «Юности» из огромного числа присылаемых из Ленинграда в журнал должны сами ленинградцы. Он назначил троих ответственных за этот отбор – Александра Кушнера, Майю Борисову и меня. Мы «заседали» в моем доме, прочитывали огромное количество стихов и отбирали лучшие в две папки – для первой и второй очереди публикации. В первую попадали стихи с тремя крестиками – одобрениями, во вторую – с двумя. Процесс работы «комиссии» и ее оценки должны были держаться в тайне. Стихи Рейна попали во вторую папку, то есть для второй очереди публикации. Тем не менее я была уверена, что они в журнале появятся. И когда Рейн спросил меня о судьбе своих стихов, я, нарушив договоренность о «тайне» выводов «комиссии», сказала ему, что его стихи будут в «Юности», не посвящая его в подробности о двух папках. Рейн уехал в столицу. Я не знаю, как разложился в Москве пасьянс его литературных взаимоотношений, но он пришел в журнал и заявил, что не желает печататься в «Юности» и требует немедленно вернуть ему стихи. Натан Злотников ответил ему, что ленинградцы в журнал стихи Рейна не передавали, – тоже не объяснив очередности двух папок. Конечно, я была виновата, – не надо было выдавать «кухню» работы «комиссии» или уж надо было объяснять все до конца. Вскоре я получила от Рейна письмо, исполненное сдержанной ярости:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2005

Цитировать

Королева, Н.В. «Последний акмеист»: Евгений Рейн / Н.В. Королева // Вопросы литературы. - 2005 - №6. - C. 60-80
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке