№6, 2005/История русской литературы

Бродский и Галич учились в одном классе» (Две стратегии борьбы со Злом…)

В 1960 – 1970-е годы, вошедшие в историю, среди прочего, анекдотами, бытовала детская серия, в которой все истории начинались так: «Пушкин, Лермонтов и Гоголь учились в одном классе…» Серия глуповатая, во всяком случае не выдерживающая сравнения с фольклорными похождениями Штирлица. Суть, однако, не в похождениях. Из полного списка имен российской словесности смеховая субкультура развитого социализма выделила три, чье величие признавалось всеми и «по умолчанию». В литературной системе координат Пушкин, Лермонтов и Гоголь действительно стали «одноклассниками».

Во всяком случае, сочетание их имен оказалось точным: трудно представить себе «за одной партой», скажем, Толстого, Достоевского и Тургенева. Толстой с Достоевским составили пару в другом контексте: в ситуациях, когда на нижних ступенях социальной лестницы решался вопрос «Ты меня уважаешь?», интеллигентные собутыльники нет-нет, да и ставили друг друга перед выбором: «Ты кого больше любишь – Достоевского или Толстого?..» Ответ мог многое сказать о самом «выборщике». Считалось, что предпочтение одного или другого писателя определяется типом личности, и в основании этой теории лежало множество критериев: «сова» – «жаворонок», аполлонист – дионисиец, экстраверт – интроверт. Короче говоря, в отсутствие политического выбора советская интеллигенция искала пути «самоосознания» и таким экстравагантным образом.

Возможно, очень скоро тем из нас, кто застал прежнюю страну, придется, посрамляя древних греков, полагавших, что в одну и ту же реку нельзя «вступить» дважды, испытать дежа вю. В переводе с греческого на русский более предпочтительным мне лично кажется глагол «вляпаться», поскольку главным чувством поздней советской эпохи было органическое отвращение. Во времена, о которых идет речь, обязательная учебная программа включала предметы, от которых воротило с души. Ходить же в середнячках удавалось не всякому – не в последнюю очередь потому, что Зло, во все эпохи умеющее принимать разнообразные формы, в советскую и вовсе не снисходило до церемоний: человек был той самой птичкой, чьему коготку – со всеми вытекающими последствиями – грозило увязнуть в любую минуту.

Условия нечеловеческого существования, растянувшееся на годы, рождали в головах и душах разнообразные стратегии борьбы со Злом – когда более, когда менее радикальные. На взгляд человека, замкнутого в прошедшем времени, крайние полюсы их спектра представлялись взаимоисключающими – мы, прежние, не видели путей их совмещения. Оглядываясь из времени настоящего, можно сказать, что эти полюсы, воплотившиеся в творчестве Галича и Бродского, уже не кажутся мне разошедшимися фатально. Чем дальше, тем больше я убеждаюсь в том, что Галич и Бродский, две равновеликие фигуры поздней советской эпохи, жгли свечу своего времени с противоположных концов и два огня, освещавшие путь многим из нас, постепенно приближались друг к другу, чтобы однажды, сойдясь в единой точке, посрамить советское Зло. Вот почему, при всей несхожести поэтики, мировоззрения и миросозерцания, именно Галич и Бродский – в том случае, если древние греки все-таки потерпят от нас поражение, – станут «одноклассниками» будущих российских анекдотов.

Попытка сформулировать в нескольких словах сущность предложенных ими стратегий приводит к следующему: Бродский прокладывал путь от «общественного животного» к личности, Галич – от «личного животного» к обществу. Забегая вперед, можно утверждать, что в основе их личных и творческих предпочтений лежали противоречившие друг другу системы аксиом. Это утверждение требует содержательного анализа. Однако прежде чем углубиться в его перипетии, попытаемся коротко сопоставить обстоятельства жизни «одноклассни

ков», которые сами по себе не располагают к сопоставлениям.

Александр Аркадьевич Гинзбург (псевдоним возник в годы борьбы с «безродными космополитами») родился в 1919 году, в Екатеринославе, в семье служащих. Позже семья переехала в Москву, и в середине 30-х годов он поступил в Оперно-драматическую студию им. К. С. Станиславского. Леонид Леонидов, актер и соратник основоположника, приветствовал появление нового студийца короткой, но емкой фразой: «Актером не станет, но толк будет». После Победы, которую Галич приближал, работая в комсомольском фронтовом театре, он осознал себя драматургом и начал писать для театра и кино. Художественные ленты, снятые по его сценариям: «Верные друзья», «На семи ветрах», «Дайте жалобную книгу», «Государственный преступник», пользовались в советском прокате огромным успехом, однако названия фильмов, взятые в ретроспективе, рождают соблазн их прокомментировать. Все комментарии преждевременны. Сценарист, слывущий барином и сердцеедом, купается в благах, которые советская власть предлагала своим драматургам.

Безбедное существование длится до начала 60-х: этим временем датируются первые песни, впоследствии составившие Энциклопедию советской жизни. Тогда же родился и вопрос, которым, надо полагать, не могла не задаться советская власть: «Что заставило обласканного писателя?..» Вопрос праздный. Во всяком случае, заведомо не имеющий ответа в системе ее этических координат.

Иосиф Александрович Бродский, младший современник Галича (настолько младший, что годится в сыновья), родился в 1940 году в Ленинграде. Одно из первых его стихотворений, впоследствии знаменитое: «Прощай, позабудь, не обессудь…», датируется 1957 годом. У истоков поэтической карьеры Бродского стоит свой «предсказатель»: Анна Ахматова напророчила молодому поэту славную судьбу и тяжелую жизнь.

Обвинение в тунеядстве, за которым следует ссылка, мягко говоря, надуманно. Во всяком случае, начиная борьбу с этим раздражающим ее явлением, власть могла найти кого-нибудь и «потунеядистее». Выбор, однако, остановился именно на Бродском, и это трудно объяснить простой логикой. Ко времени, о котором идет речь, Бродский был фигурой более или менее известной, но не настолько, чтобы власть могла считать его своим личным врагом. В особенности политическим. Собственно, Бродский и сам обходил эти темы стороной: попытки приобщить к делу какие-то политические стишки закончились конфузом. И все-таки накал судебного процесса, список общественных защитников и, наконец, сам приговор заставляют задаться зеркальным вопросом: «Что заставило советскую власть?..»

Похоже, что в «деле Бродского» советская власть, после довольно длительного перерыва, вступила со своими подданными в жесткую стилистическую дискуссию. В истории ее болезни наступали времена, когда эстетический выбор (в частности – культурный) становился политическим. С этой точки зрения выбор фигуранта вызывает восхищение: стилистически он безошибочен и безупречен.

Судя по некоторым косвенным признакам, власть еще долго не считала случай Галича столь же опасным. Возможно, она надеялась договориться с «трудолюбивым» автором, во всяком случае, не считала его дело безнадежным. Первое предупреждение (разгромная статья в «Комсомольской правде») появляется – если взять за точку отсчета суд над Бродским – лишь спустя четыре года. В это время Галич вовсю дает «кухонные» концерты и даже, правда единственный раз, выходит на большую сцену: поводом для статьи послужил концерт в новосибирском академгородке. При этом в песнях, которые исполняет автор, речь идет не о «лодочке на Яузе-реке», а о сталинских лагерях, писателях, уничтоженных властью, о безгласном народе и униженных фронтовиках. Впору вспомнить русского Понтия Пилата, его знаменитые слова, сказанные в приватной беседе: «Мальчик ли я, Кайфа? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят?»

Бродский покидает СССР в 1972 году, Галич – в 1974-м. Их жизни, продолжившиеся за границей, складываются по-разному.

Галич, осевший в Париже, работает на радио «Свобода», где, вещая на русскоязычную аудиторию, ведет рубрику: «У микрофона – Галич». Одновременно он начинает писать мемуарную прозу. От случая к случаю выступает с публичными концертами. Бродский, побороздив просторы Европы, «приземляется» в США. Он пишет стихи (разительно непохожие на прежние), прозу и эссе и начинает преподавательскую деятельность – читает курсы русской и английской литературы и мало-помалу обретает культовый статус одной из центральных фигур двух культур – русской и (правда, в меньшей степени) американской. В 1987 году Иосиф Бродский становится Нобелевским лауреатом по литературе, а пятью годами позже получает звание поэта-лауреата США.

Единственная точка биографического соответствия, которую удается обнаружить: Венеция. В городе, где Иосиф Бродский впоследствии был похоронен, Александр Галич дал последний в своей жизни концерт.

Впрочем, была и еще одна, быть может самая главная, общность: для многих людей, говоривших и думавших по-русски, оба поэта стали властителями дум. Это чувство, однако, нельзя назвать единодушным. В полку вполне квалифицированных читателей встречались и те, кто полагал, что абсолютные оценки дара и творчества Бродского преувеличены11. Читатели, «предпочитавшие» Галича, предъявляли Бродскому «претензии», лежавшие в стороне от «чистой» поэтики. Объяснение их выбору, как представляется, следует искать в том актуальном – в особенности для русской культуры – противоречии, которое заключается в мучительном противоборстве двух взглядов на мир и искусство: с известной долей условности его можно назвать противоборством «этики» и «эстетики». Применяясь к теме наших рассуждений, скажем, что именно этими терминами позволительно обозначить исходные точки, из которых, как стало ясно впоследствии, Галич и Бродский выводили свои стратегические векторы.

Подобно многим «последним» конфликтам российской ментальности, противоборство этики и эстетики началось не вчера. Этот вопрос возник не на пустом месте, а, коротко говоря, стал реакцией на разочарование в этических ценностях, которые до поры до времени абсолютизировало Просвещение. Еще в 1897 году Л. Н. Толстой по этому поводу писал: «Эстетическое и этическое – два плеча одного рычага: насколько удлиняется и облегчается одна сторона, настолько укорачивается и тяжелеет другая сторона. Как только человек теряет нравственный смысл, так он делается особенно чувствителен к эстетическому»2. Добро и Зло, лишенные абсолютных смыслов, обрели черты соперников, сражающихся на равных в сердцах людей.

Мало-помалу культурное сообщество разделилось на две в значительной степени враждебные группы: к лагерю «эстетов» в разное время, но с удивительным постоянством, примыкали едва ли не все писатели и художники первого ряда, оставляя лагерю «этиков» второстепенные имена. (В этом конфликте особняком стоят русские религиозные философы, разговор о которых выходит за рамки рассматриваемой темы.) Поборники эстетической игры стремились к дезинтеграции смыслов, заменяя их ритмической, звуковой и семантической многомерностью. Акмеистический принцип – «писать на уровне слов, а не фраз», – который, по словам В. Куллэ, унаследовал Бродский, представляется наиболее благородной формой этой дезинтеграции3.

Начиная с 20-х годов прошлого столетия культурное противостояние развивалось на фоне тоталитарной политической системы, присвоившей себе, наряду со многими другими функциями, право «последней этической инстанции». «И в этом сказывалась не только внеисторичность их (большевиков. – Е. Ч.) мышления и неспособность соотнести друг с другом составляющие процесса, но и приверженность к совершенно особой нравственной иерархии, строго дифференцированной этике, в результате чего «чужие» оказывались вне нравственного закона. А это означало распад этики вообще»4. В результате процесс выработки компромисса между этикой и эстетикой оказался прерванным: больше того, противостояние «этиков» и «эстетиков» обрело явные политические черты. Под эгидой советской власти они все больше расходились к противоположным полюсам, так что ко времени, когда поколение Бродского вошло в культурное пространство, «этика» как таковая была опорочена ужасающей советской действительностью. Точнее, она распалась на две взаимоисключающие идеологии: «советскую» и «антисоветскую» и в этом виде – во всяком случае, начиная с 60-х годов XX века – не могла стать серьезным дискуссионным вопросом. Создается впечатление, что поколение Бродского оставило этическую проблематику поколению своих отцов, восприняв в качестве важнейшей духовной задачи своего времени совершенно другое: во-первых, о чем впоследствии говорил Бродский, необходимость «воссоздания эффекта непрерывности культуры», то есть преодоления ее «прерванности»; во-вторых, определение собственных отношений с Абсолютом – Богом, Духом, Языком – как ни назови. Этот двуединый вопрос как нельзя лучше отвечал взысканиям «нового романтического сознания», в просторечии именуемого «антисоветским».

Во времена, когда Галич неуклонно и последовательно расширял круг социально-этических тем, вовлекая в него новые типажи и страты советской империи, Бродский относился к имперской действительности во всех ее проявлениях как к ссылке «в глухую провинцию у моря» – в роли «провинции» выступали то Ялта, то Прибалтика. Культурным прообразом ссыльного представлялся Плиний Младший, с той разницей, что ссылка – в метафизическом смысле – предпочиталась не административная, а добровольная – в духе «внутренней эмиграции».

Бытие, краеугольный камень советской идеологии, переживалось Бродским как явление групповое, от которого поэт (да, собственно, и любой «нормальный» человек) всеми силами обязан отмежевываться. В качестве эффективнейшего способа предлагалось чистое искусство. Позже, в своей Нобелевской речи, полемизируя с классиком коммунистической идеологии, Бродский утверждал: «Если искусство чему-то и учит (и художника в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней <…> формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности – превращая его из общественного животного в личность» (курсив мой. – Е. Ч.). Личность же, если устремиться по этой логике, как по лучу, реализуется во всей полноте, лишь освободившись от пелен общественного. Общество – глухая пещера, из которой каждый Лазарь, окутанный общественными пеленами, может выйти к новой жизни. Этот посыл, последовательно осуществленный Бродским, и стал, если можно так выразиться, главным нервом его стратегии борьбы со Злом.

Недоверие, которое Бродский испытывает к этике, кроется в том, что она, в значительно большей степени, чем эстетика, находится в зависимости от общественного бытия. В отличие от последней, определяемой личными предпочтениями, этика отдает «согласием и единодушием» и в этом смысле смыкается с идеологией. Задача же человека (как писателя, так и читателя) «состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь»5.

Именно «согласие и единодушие», царящие в этом мире, толкают на поиски «выхода из пещеры». Для себя, возможно, в силу личного темперамента, Бродский выбирает не «выход», но «бегство».

Мысль о том, что с легкой руки Пушкина стало – в русской литературной традиции – называться побегом, тревожила Бродского уже во времена, когда, во всяком случае по возрасту, он вряд ли ощущал себя «усталым рабом». Разве что в отношении школьных учебников, которые – пятнадцати лет от роду – отодвинул в сторону. С этих пор каждая область деятельности, к которой обращался Бродский, становилась эвфемизмом слова бегство.

Для него – поэта тревожного и неприкаянного – эта тема становится экзистенциальной. Метафизически она смыкается с темой отъезда: с одной стороны – давление властей, с другой – внутренняя потребность и готовность. Об этом – «Но я чувствовал, что должен уйти» – сказано в эссе «Меньше единицы».

Известно, что в 1960-е годы слово «Запад» имело сложную этимологию. В глазах народившегося поколения («Все чуждо в доме новому жильцу…») он – подобие того света, но не христианского, а скорее языческого извода. Желание общаться с иностранцами отдает запретностью и неодолимым соблазном. Общение возможно исключительно на иных языках. Переводы Бродского, сделанные в те годы, выходят за рамки чистой филологии: переводчик, замыслив побег, хочется сказать, гарцует на чужих стихах. Подбор языков, учитывая Норвида и Галчиньского, кажется прихотливым. Одновременно Бродский открывает для себя величие западных культур, но это открытие, если иметь в виду основную цель беглеца, становится едва ли не побочным продуктом.

Собственные стихи раннего периода в большинстве своем – «о средствах движения»: кони, всадники, птицы и, наконец, в «Большой элегии Джону Донну» – сама душа. Самое загадочное из них – «В тот вечер возле нашего огня…». Конь, мастью чернее черного, приходит в мир в поисках всадника.

му, духовности и прочим традиционным этическим добродетелям. Остальные оказываются вроде бы ни при чем, во всяком случае их чувства можно описать в терминах известного высказывания Бродского, который, узнав, что Евтушенко выступает против колхозов, заявил, что он в таком случае – за.

Честности ради надо признать, что в пространстве советской и постсоветской «матрицы» поле этики и впрямь опасно: первым, кто приходит на ум в этой связи, оказывается А. И. Солженицын – войдя в реку прямых этических воззваний, он мало-помалу «прибился» к берегу политических маргиналов.

Всадник, который находится «средь нас», кажется, осознает свою избранность, но словно бы медлит вскочить в седло. Медлительность в значительной степени объясняется необратимостью выбора.

Создается еще одно, скажем, побочное впечатление: всадника удерживала надежда на то, что есть и другие, еще не испробованные способы бегства. Для культуры, смычки с которой чает «поколение Бродского» (в их сторону, обходя вниманием «поколение Галича», и косит страшный конский зрачок), эти возможности и историчны, и традиционны: классическая мифология, Ветхий и Новый Заветы, религиозная философия и наряду с ними – науки, вливавшие гармонию в души деятелей Просвещения: астрономия, география, геометрия, ботаника, зоология.

Впрочем, победы Бродского, одержанные на всех перечисленных направлениях, лежат исключительно в области поэтики. С точки зрения «профессии поэта» его достижения воистину замечательны, однако, с другой, беря в расчет первоначальный «замах», – приобщенность Бродского к различным формам традиции сама по себе не решала проблемы «бегства». Для этого требовалась иная – предельная степень тематической погруженности. Бродский же, при всех оговорках, приличествующих его поэтическому статусу, в общем говоря – верхогляд: в науках, как-то по-школярски наверстывая упущенное, он не выходит за рамки школьной программы.

Возможно, как никто осознавая этот «изъян», Бродский виртуозно прячет концы в воду, с самого начала превращая «верхоглядство» в формальный прием и поэтический метод. В 1960-е, когда до «Осеннего крика ястреба» еще надо было дожить, на свет являются «Холмы», главная задача которых (наряду с другими) 6– обеспечить точку обзора и зрения, позволяющую увидеть все: калек, ворон, горелые спички, пар от земли, электрика, бегущего по склону, смерть и коров, дающих красное, закатное, молоко, и даже детей, которых этим молоком выкормят… Из этой точки, в которую собственной волей помещает себя наблюдатель, один шаг до универсальности, иными словами – до абсолютной высоты. В поэтике Бродского абсолютная высота – своего рода сверхзадача. Ее достижение, как представляется, позволило бы абстрагироваться от фантомных болей, связанных с поиском содержательности конфликта Добра и Зла.

  1. Н. Я. Мандельштам, например, писала: «В толпе, хоронившей Ахматову, был еще один по-настоящему осиротевший человек – Иосиф Бродский. Среди друзей «последнего призыва», скрасивших последние годы Ахматовой, он глубже, честнее и бескорыстнее всех относится к ней. Я думаю, что Ахматова переоценила его как поэта – ей до ужаса хотелось, чтобы ниточка поэтической традиции не прервалась» (Мандельштам Надежда. Вторая книга. М.: Согласие, 1999. С. 110).[]
  2. Дневник Л. Н. Толстого. Т. 1 (1895 – 1899), изд. 2-е. М., 1916. С. 91 (цит. по: Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М.: Гнозис, 1994. С. 210).[]
  3. Куллэ Виктор. Структура авторского «я» в стихотворении Иосифа Бродского «Ниоткуда с любовью» // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб.: Звезда, 1998. С. 137.[]
  4. Гордин Яков. Перекличка во мраке. Иосиф Бродский и его собеседники. СПб.: Пушкинский фонд, 2000. С. 31 – 32.[]
  5. За всем этим (я имею в виду отчуждение поколения Бродского от этики) чувствуется и что-то похожее на моральную брезгливость. Она – реакция «нормального» человека на то чудовищное явление, которое расцвело в советском и продолжает цвести в постсоветском социуме: суть его сводится к тому, что самыми громкими возглашателями и поборниками этических принципов оказываются именно те, кто с этической точки зрения представляют собой, если воспользоваться словом Бродского, «моральные трупы». []
  6. Одна из таких задач – разработка композиции. Так, в письме Я. Гордину от 13 июня 1965 года Бродский писал: «Надо строить композицию <…> Жизнь отвечает не на вопрос: что? – а: что после чего? И перед чем? Это – главный принцип. Тогда и становится понятным «что»» // Цит. по: Гордин Я. Указ. соч. С. 137.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2005

Цитировать

Чижова, Е.С. Бродский и Галич учились в одном классе» (Две стратегии борьбы со Злом…) / Е.С. Чижова // Вопросы литературы. - 2005 - №6. - C. 81-107
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке