№5, 1995/История литературы

«Популяризатор отрицательных доктрин» («Феномен Писарева» и эстетика русского радикализма)

Это только нам кажется, что Писарева мы уже «проходили». Или, напротив того, – что нам его вообще «не задавали». Признаемся честно: Писарева мы еще и не узнали как следует, вероятнее всего, и не читали. Мы только думаем, что все о нем знаем – по учебникам и разоблачающим «писаревщину» статьям. На самом деле «феномен Писарева» в русской культуре совсем не так прост, чтобы от него отмахнуться, как от давно преодоленной «детской болезни левизны». Болезнь-то, может, и есть, но отнюдь не преодоленная, да, пожалуй, и не вполне детская. Точнее сказать, эта болезнь вовсе не связана с Писаревым, – это Писарев с нею связан – то ли как горькое лекарство от затяжной болезни общества, то ли как вторичное осложнение, вызванное этой болезнью. Только вот беда: и радикальное лекарство оказывается бесполезным против болезни, а мы его все принимаем да принимаем – второе столетие, и осложнение не излечивается – поветрия нигилизма буквально преследуют нас, особенно после крушения наших идеологических фетишей и кумиров…

Задумаемся над мыслью, высказанной полтора десятилетия назад Игорем Виноградовым: «…чтение Писарева – весьма серьезная школа для мысли, желающей найти истинное разрешение тех антиномий, которые привели Писарева к его «антиэстетизму». Я бы сказал даже больше — обязательная школа для такой мысли, ибо, не выдержав испытание Писаревым, не пройдя путем его мысли и духа, она не может рассчитывать на то, чтобы не, повторить – так или иначе – его ошибок» 1. Попробуем же пройти эту школу, не забывая о том, что мы оглядываемся на «феномен Писарева», стоя на пороге XXI века, а уходящий в прошлое XX век многократно подтвердил живучесть и влиятельность этого феномена в самых разных аспектах и контекстах.

 

  1. ДОКТРИНА «ПОСЛЕДНЕГО ТОЛЧКА»

Спора нет: Писарев прекрасно бичует наше отсталое общество, но его горячая проповедь, порицая невежество и клеймя самодурство, не указывает сколько-нибудь действительных средств борьбы с ними. Сказать: учитесь, развивайтесь – это все равно, что воскликнуть: покайтесь, братья! Время идет, а мы все что-то плохо каемся. Очевидно, существуют какие-то общие причины как нашей неразвитости, так и нашей нераскаянности.

Г. Плеханов, «А. Л. Волынский,

«Русские критики, литературные очерки» 2.

В стихотворной эпитафии Писареву, адресованной Марко Вовчок, Некрасов обронил ставшую затем чуть ли не крылатой фразу: «Хорошо умереть молодым!» Как нельзя более подходит она к Писареву. В истории русской критики и литературы именно Писарев остался «вечным юношей», тем самым «мальчишкой-свистуном», над которым поначалу так потешался М. Катков3. Ни В. Белинский, ни Н. Добролюбов, ни А. Дружинин, ни Вал. Майков не вошли в сознание потомков как «вечно молодые» (а ведь Добролюбов и Майков умерли – первый будучи на три, а второй даже на четыре года моложе, чем Писарев); каждый из них стремился – по-своему – выглядеть старше своих лет – и тоном своей критики, и объективностью беспристрастного анализа (особенно у младшего из них – Майкова), и учительностью, «многоопытностью» убеждающего обращения к читателям (особенно у Добролюбова и Чернышевского). Все это были если и «дети», то, говоря словами Маркса, «старчески умные дети» 4, словно бы важничающие – своей ранней «взрослостью» и преждевременной мудростью. Продолжая аналогии с Марксовой типологией явлений культуры, можно сказать, что были среди русских критиков и «невоспитанные дети» – хотя бы тот же Варфоломей Зайцев или Петр Ткачев. «Нормальным дитём» своего времени был Писарев.

В этом смысле, конечно, можно было бы вслед за Марксом сказать, что в «детской натуре» каждый раз оживает «собственный характер» данной эпохи «в его натуральной правде», что нас радует та «наивность», с которой критик разрешает все сложнейшие вопросы своего времени, что обаяние самой личности «вечно юного» Писарева – задиристого, угловатого, ершистого, так и не успевшего повзрослеть и остепениться подростка – связано с «вечной прелестью… никогда не повторяющейся ступени» общественного развития, с «незрелыми общественными условиями», которые «никогда уже не могут повториться вновь» 5… Сказать-то можно, если бы только мы не сознавали, что и общественные условия, и ступени общественного развития, выдвигавшие на первый план «феномен Писарева», то и дело повторяются, воспроизводя новые и новые исторические варианты писаревской наивности, писаревской размашистости, писаревской безоглядной смелости, – словом, характерные черты русского радикализма.

И наивность, и романтическая мечтательность, и утопизм, и доведение каждой мысли до ее логического конца, до ее возможного предела, и молодой полемический задор, «мальчишество», неизбывная потребность «дразнить гусей» и нарочно «перегибать палку» – с тем лишь подчас желанием, чтобы вызвать внутренний протест читателя, привлечь его к разговору на пределе искренности и откровенности, заострить злободневную проблему, спровоцировать на самостоятельный поиск ответов, – все это характерные и нередко привлекательные черты писаревского метода. Но главное отличие. Писарева-мыслителя и литератора все же не в этом.

Уже в самом начале своей критико-публицистической деятельности в статье «Схоластика XIX века» (1861) Писарев чисто теоретическими средствами возводит свою юношескую запальчивость, неуравновешенность, порывистость в ранг методологии, обладающей всеобщей значимостью. «Не писать до тех пор, пока не установятся убеждения, значит без толку пожертвовать лучшими годами деятельности… ваши слова будут живее и плодотворнее, если вы выскажете их тогда, когда ваша личность и деятельность еще принадлежат будущему. Страстный бред или пылкая диалектика юноши всегда западает в душу слушателя глубже и шевелят ее живее, чем мудрый совет старика, высказанный осторожно, бесстрастно и торжественно… стремление к истине, поступательное движение всегда лучше обладания ею уже потому, что последнее есть самообольщение, а первое – действительный факт» 6.

Итак, писать следует именно тогда, когда убеждения еще не установились, истины не найдены, когда будущее занимает гораздо больше, чем прошедшее. Именно в этом случае юношеская страстность, «бредовые» идеи, искренние ошибки, стремление к истине, сомнения оказываются убедительнее, плодотворнее и глубже, нежели мудрые, взвешенные советы, общепризнанные авторитеты, готовые истины, материалы для размышлений. Отталкиваясь от «прошедшего», главная ущербность которого для Писарева состоит в, том, что оно по своей природе не способно дать «движущемуся обществу» новую норму для деятельности, Писарев предлагает все прошлые истины, авторитеты, принципы и т. д. «встряхивать… самородным скептицизмом» (1, 135), -подвергать «пробе скептицизма» (1, 133), тем самым испытывать на пригодность для деятельности, принадлежащей будущему. Таким образом, самая резкость критики, отрицания прошлого опыта, отталкивания от устоявшихся авторитетов объявляется практическим методом созидания будущего, глубинным механизмом социокультурной «ломки», обновления жизни, ускорения хода истории.

Предпочтение становящегося – ставшему, скептицизма – устоявшимся убеждениям, гибкости ума – жестким схемам, «пылкой диалектики юноши» – мертвой схоластике стариков, революционного «взрыва» – стабильности и постепенности оказывается чуть ли не главным конститутивным моментом писаревского критического метода. Делая ставку на своего молодого читателя и слушателя, на собственную молодость (не столько физическую, возрастную, сколько мировоззренческую, идейную, эмоциональную), Писарев явился задолго до каких-либо там «новых левых», хиппи и панков, – это в XIX-то веке и в России (явление невиданное!), – основоположником и духовным лидером явления, которое в веке XX-м назовут молодежной субкультурой.

Можно было бы предположить, что подобное самоутверждение Писарева как полномочного представителя молодого поколения было характерно для раннего периода его деятельности, «допетропавловского» периода, когда юношеский максимализм, негативизм, критицизм и т. п. составляли, так сказать, естественное содержание писаревской идеологии 1861 года (автору еще не исполнилось 21 года). Однако и в зрелой статье 1865 года – «Мыслящий пролетариат» – с редкой методичностью и последовательностью для Писарева отстаиваются те же позиции: «В нашей умственной жизни резко выделяется от остальной массы то направление, в котором заключается наша действительная сила и на которое со всех сторон сыпятся самые ожесточенные и самые смешные нападения. Это направление поддерживается очень малочисленною группою людей, на которую однако, несмотря на ее малочисленность, все молодое смотрит с полным сочувствием, а все дряхлеющее с самым комическим недоверием. Эта группа понемногу расширяется, обогащаясь молодыми деятелями…» (4, 7).

Собственно, за противостоянием молодого и старого поколений («детей» и «отцов») у Писарева (вслед за Чернышевским и Добролюбовым) встает гораздо более масштабное противопоставление категории «новых людей» – «людям старого закала», или «ветхим людям», то есть уже не просто даже идейное, мировоззренческое противоборство, но целый социально-политический антагонизм; далее – смена культурно-исторических эпох, быть может, даже отвергающих друг друга типов цивилизации.

В своей поздней статье «Борьба за жизнь» (1867) Писарев разбирает теорию Раскольникова, а вместе с нею и весь роман Достоевского, «с точки зрения тех мыслителей, которых произведения господствуют над умами читающего юношества» (4, 351). А в статье «Старое барство» (1868), специально посвященной анализу «молодых мужских характеров», которые, по мнению критика, лучше всего иллюстрируют «патологию русского общества» (4, 370, 371), выразившуюся в анахроничном явлении «старого барства» (прежде всего Борис Друбецкой и Николай Ростов), проблема обаяния молодости приобретает даже самостоятельный теоретический интерес.

«Молодое существо, полное жизни и энергии, составляет для нас самую занимательную загадку, и эта загадочность придает ему особенную привлекательность» (4, 396). Главная идея Писарева: молодость – залог обновления общества, деятельного участия свежих сил в «великой житейской борьбе» нового со старым, здорового с больным, живого с мертвым, прекрасного с безобразным. Правда, нередко кажущееся молодым существо на поверку выходит молодым лишь для поверхностного наблюдателя, лишь в аспекте «наружности явления» (4, 396), на самом же деле по своим внутренним потенциям существо это принадлежит к разряду «ветхих людей». Нечто аналогичное Писарев ранее формулировал и в связи с романом Тургенева «Отцы и дети», в частности по поводу Аркадия Кирсанова и Ситникова, представлявших собой по внешней форме «детей», а по внутренней сущности – продолжение «отцов» (в статьях «Базаров», 1862, и «Реалисты», 1864). Мнимая молодость героев в центре внимания статьи «Роман кисейной девушки» (1865) – Молотов – и статей «Сердитое бессилие» (1865) – Русанов, «Промахи незрелой мысли» (1864) – Нехлюдов и Иртеньев, «Подрастающая гуманность» (1865) – Щетинин…

Если же в обществе не происходит процессов решительного обновления, если в среде молодого поколения не происходит «взрыва юношеской самостоятельности», если этот взрыв молодой энергии не приносит обществу «умственного капитала», «хороших процентов», – «общество будет постоянно терпеть убытки и постоянно приближаться к окончательному разорению». «Такое разорение, – добавляет Писарев, – называется падением цивилизации» (3, 118 – 119).

Ясно, что развернутая Писаревым в ряде статей на протяжении семи лет целая философия молодежного движения очень далека от афористически резких воззваний шелгуновско-михайловской прокламации «К молодому поколению» (1861). Но несомненно и то, что вся писаревская апология молодежной субкультуры XIX века есть непосредственное продолжение и развитие именно этих леворадикальных идей. Особенно заметно это в писаревской прокламации «О брошюре Шедо-Ферроти», полной воинствующей непримиримости к властям, в которой есть прямые отсылки к «делу Михайлова», и в статье «Базаров», написанной от лица «молодого поколения» с его «стремлениями и идеями» (2, 7). Совпадают по времени написания кровожадная прокламация П. Зайчневского «Молодая Россия» и не менее жестокая писаревская (первая – май, вторая – май – начало июня 1862 года). Все эти тексты, независимо друг от друга, написаны как бы единым стилем, подчеркнуто резким и жестким, и вращаются в одном круге левых, революционных идей, являя собой плоды одних и тех же умонастроений. Все это – манифесты «молодого поколения», молодого не столько по возрасту, сколько по типу мировоззрения, по типу культуры, по характеру общественных идеалов, по типу своих практических устремлений.

Общее для всех этих явлений культуры (именно культуры в целом, а не только, скажем, общественной мысли или культуры политической, так как и М. Михайлов, и Н. Шелгунов, и Д. Писарев были также деятелями культуры художественной и были причастны к научной деятельности) – крайний радикализм требований к политике, общественной жизни, культуре, идеологии, стилю и т. п., призыв к коренному обновлению всех общественных и мыслительных структур и, соответственно, – низвержению, «взрыву» всех существующих механизмов власти, культуры, идеологии, коренящихся в недавнем или отдаленном прошлом. Иными словами, речь шла о решительном отталкивании от прошлого как такового, а подчас даже о резком разрыве с ним.

И Писарев, и Михайлов, и Шелгунов (как, впрочем, и Чернышевский, и особенно Добролюбов) не просто ощущали в обществе и культуре нарастающую идейно-политическую поляризацию, переходящую в конфронтацию; решительное размежевание представлялось им не только неизбежным, но и желанным, всякая же «промежуточность» казалась синонимом постыдной беспринципности, лживого компромисса или бесплодной индифферентности. С нескрываемой иронией Писарев, например, в своей «Схоластике» повествовал о «так называемых серьезных», или «рассудительных», людях, которые «держат нейтралитет», «обвиняют обыкновенно обе спорящие стороны в крайности и в увлечении и сами стараются выбрать золотую середину». «А возможна ли эта середина? – продолжает Писарев. – Попробуйте стать посередине между негром и плантатором, между самодуром-отцом и дочерью, которую насильно выдают замуж, между мистицизмом и рационализмом. Примирения нет, и держать нейтралитет значит стоять совершенно в стороне и не принимать никакого участия в обсуждаемом вопросе. Нейтралитет, который стараются держать люди рассудительные, есть в сущности оптический обман, и, как оптический обман, он может быть опасен для неопытных глаз» (1, 104).

Лозунг «Примирения нет!» получил у Писарева высшее развитие в прокламации (за которую он поплатился заключением в Петропавловскую крепость) о брошюре Шедо-Ферроти, не имеющей, впрочем, отношения к литературной критике. Здесь непримиримое размежевание происходит именно между прошлым («то, что мертво и гнило») и будущим («все, что молодо и свежо»): судьба прошедшего – «само собою свалиться в могилу» и быть забросанным «грязью»; будущее же, способное «мыслить и действовать», должно не только мыслить непримиримо, но и «дать… последний толчок» всему прогнившему и омертвевшему – и в жизни, и в культуре, – всему, что стало «смердящими трупами» (2, 126). Важны здесь не только последовательно проведенная дихотомия двух миров, двух поколений, двух культур, встретившихся в антагонистическом противоречии, не только непримиримость двух временных измерений; но и активный, деятельный характер взаимоотношений двух частей расколотого мира: прошлое должно «свалиться», будущее – «дать… последний толчок», подтолкнуть разрушение и умирание старого мира. В условиях напряженного противоборства, в ожидании решающего «последнего толчка» главный упор делается на элиминацию ценностно-смысловой «середины».

Борьба с умеренностью, непоследовательностью, половинчатостью в своей собственной среде, ригоризм в отношении любого либерализма и филистерства – политического или эстетического – вели радикалов с неизбежностью к «расколу в нигилистах», к своего рода конкуренции за максимально выраженный радикализм – против «ренегатства» любого толка. Опасность нейтрализма, иллюзорность примирения враждующих лагерей, смысловая тупиковость «золотой середины» обосновывались идеологами и теоретиками радикализма как соблазн для неустоявшихся личностей, как ослабление лагеря радикалов, связанное с рассредоточением сил, несобранностью движения.

«В нашем обществе, – писал Писарев в «Схоластике», – есть много людей молодых, которые душою рады были бы пойти за светлыми и привлекательными идеями века, но которых останавливает, во-первых, то, что результаты этих идей совершенно расходятся с существующими формами жизни, и, во-вторых, голос рассудительных людей, выбравших мнимую золотую середину. Робость их неокрепшей мысли останавливается на существующем порядке и на авторитете» (1, 104). Значит, необходимо поколебать веру в нерушимость и святость существующего порядка, коренящегося в прошлом; значит, необходимо подвергнуть сомнению непогрешимость и безусловность общепринятых авторитетов, как правило, мнимых, ложных.

Так у Писарева рождается идея «ультиматума» существующему порядку, канонизированным идеям и официальным представлениям, то есть обоснование необходимости всесторонней и бескомпромиссной критики любого предмета как универсального средства выяснения истинности живущих в обществе принципов, ценностей, мнений, эталонов, авторитетов и т. д., как формы энергичного протеста против любых проявлений стабильности, status quo: «…что можно разбить, то и нужно разбивать; что выдержит, удар, то годится, что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае, бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть» (1, 135). (Эту фразу и высмеивал Катков!)

Критицизм становится в писаревском понимании главным, всепроникающим, стержневым компонентом мыслящей личности, по существу – методом любой культурной деятельности, направленной на обновление и преобразование мира, превращающейся – в руках «молодого поколения» – из теоретического инструмента познания в непосредственно практическую деятельность (протест, осуществление мысленного эксперимента, испытание истинных ценностей, разоблачение иллюзий и т. п.).

Поскольку критик «работает» в зоне наиболее острых противоречий, наиболее обнаженных конфликтов, участвует в напряженной борьбе, он должен сам стремиться к предельному, обострению проблем, к использованию максимально резких средств своей деятельности для наступления, прорыва; должен быть готовым к самым суровым и болезненным испытаниям, самым тяжелым потерям. «Дело критики» поневоле уподобляется деятельности человека в условиях крайнего риска и напряжения сил (социальных катастроф, войн, эпидемий и т.п.).

Неприятие существующей действительности – социальной и культурной, духовной – делает радикальную литературную критику универсальным орудием протеста против ненавистного настоящего в России. Уже в «Схоластике» Писарев доказывал, что «протест был насущною потребностью русского общества в лице наиболее развитых его представителей», что «протест мог выразиться только в изящной словесности и что на этом основании наши протестанты с жадностью ухватились за эту форму» (1, 115). Именно здесь истоки того глубоко укоренившегося убеждения, что развитие литературы (вместе с литературной критикой) и освободительного движения в России связаны между собой однозначно и совершенно непосредственно, что то и другое – лишь различные по своему субстрату формы отрицания status quo в общественной и культурной жизни и выполняют они аналогичные – дестабилизирующие и революционизирующие – функции по отношению к социуму и культуре.

Выдвижение на первый план в осмыслении явлений культуры критики как средства проверки истинности тех или иных явлений и условия реалистического мировосприятия заметно на протяжении всего писаревского творчества, хотя в развитии этой тенденции наблюдаются различные акценты, отражающие эволюцию мировоззрения Писарева – писателя и мыслителя. Так, в поздний период своего творчества критик делает особый упор на позитивное значение «отрицательных доктрин». В статье, специально посвященной этому вопросу («Популяризаторы отрицательных доктрин», 1866), Писарев на условном материале истории философской и общественной мысли во Франции XVIII века доказывал, что для «серьезных, сильных и последовательных умов» невыносимы внутренние противоречия, вызванные необходимостью «переваривать… неестественную смесь поклонения авторитету и знания». Эти умы неизбежно оказываются в ситуации выбора – между тезисом «верую, ибо абсурдно», и «отрицанием всего того, что не может быть положительно доказано» (4, 165).

В другой статье этого времени – «Наши усыпители» (1867) – Писарев вновь обращается к проблеме социального отрицания и предвещает «самое полное торжество отрицательных идей», причем именно там, где обстоятельства, «по самой сущности своей, совершенно враждебны этим идеям» и направлены на борьбу с ними. Бурса, или духовные училища, – здесь не более чем прозрачная метафора куда более значительных обобщений (то есть мировоззренческих и общественно-политических систем).

«Дело в том, – развивает свою мысль публицист, – что отрицательным идеям, и только им одним, безраздельно принадлежит будущее. В настоящее время большинство образованных классов во всем цивилизованном мире враждебно этим идеям. Но это ровно ничего не значит. Напротив того, именно это обстоятельство и дает нам возможность заметить, как неотразимо сильны отрицательные идеи и как ничтожен тот грязный хаос, который долго может задерживать своим присутствием умственное развитие человечества, но который никогда не может одержать окончательную победу, потому что никогда не может произвести из себя ничего прочного, ничего живого, ничего способного развиваться и совершенствоваться» (4, 250).

И далее: «Большинство враждебно отрицательным идеям. Это верно. Но что же это значит? Это значит только, что большинство подкуплено в пользу status quo, которого оно не может находить ни справедливым, ни разумным и которого оно не может защищать, не впадая ежеминутно в грубейшие внутренние противоречия, не прибегая ежеминутно к самым неправдоподобным выдумкам и не доходя на каждом шагу до самых вопиющих абсурдов» (4, 250 – 251).

Обличая либерализм как философию трусливого, «промежуточного» филистерства, не способного ни на какие крайности и под серым знаменем «золотой середины» погрязшего в «политическом дилетантизме» и бесхарактерности, Писарев обвинил в вечном, непреодолимом филистерстве, в частности, Гете и Шиллера, служащих, по его мнению, непрерывному воспроизводству «бесцветной пошлости бюргерского прозябания». «…Все это происходит от того, что в великих поэтах немецкого филистерства нет живой струи отрицания… Где нет желчи и смеха, там нет и надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству… неразлучны с истинною любовью ненависть, негодование и презрение» (4, 224). В этом же смысле для Писарева «имя Пушкина сделалось знаменем… литературных филистеров» (3, 363), а сам он явился «величайшим представителем филистерского взгляда на жизнь» (3, 364).

Ссылаясь на критические суждения Белинского о Пушкине, Писарев осуждает в Пушкине именно его эстетический нейтрализм, «золотую середину» всеобщего примирения. «Кто любит все, тот не любит ровно ничего; кто любит одинаково сильно истца и ответчика, страдальца и обидчика, истину и предрассудок, тупого обскуранта и гениального мыслителя, то, очевидно, не может желать, чтобы истец выиграл свой процесс, чтобы страдалец поборол обидчика, чтобы истина истребила предрассудок и чтобы гениальный мыслитель одержал решительную победу над тупыми обскурантами». «Всеобъемлющая, тепловатая любовь» Означает, по убеждению Писарева, «всестороннюю терпимость, возможную только при совершенно бессмысленном, безучастном и бесстрастном взгляде на жизнь». «При таких отношениях к жизни не может быть ни любви к людям, ни верного и глубокого понимания их стремлений и страданий. Это ребяческое равнодушие к людям, это тупое непонимание жизни составляют действительно… необходимое следствие или оборотную сторону тех достоинств, которыми восхищаются эстетики в произведениях чистого художника» (3, 375).

Задачи критики, по Писареву, диктуются борьбой враждебных партий (политических или литературных), направлений мысли, противоположных интересов (социальных и эстетических). Критика – это отрицание целой системы ценностей с позиций другой, противоположной ценностно-смысловой системы: то, что утверждается одной стороной, отвергается другой и наоборот. Критика – это функция непримиримо расколотой надвое культуры, поддерживающая и реализующая внутреннюю борьбу между ее конфронтирующими частями, и в этом своем качестве она ориентирована лишь на победу одной системы над другой (подразумевается: на преобладание нового над старым, молодого поколения – над старшим, будущего – над прошедшим и т. д.). В то же время критика как тип деятельности характеризуется цельностью и всеохватностью, социокультурной универсальностью:

  1. И. Виноградов, Испытание Писаревым. – В его кн.: «По живому следу. Духовные искания русской классики. Литературно-критические статьи», М., 1987, с. 68.[]
  2. Г. В. Плеханов, Литература и эстетика в 2-х томах, т. 1, М., 1958, с. 583.[]
  3. Словечко «свистуны» придумал Катков как насмешливое прозвище для публицистов «Современника» – Добролюбова и Чернышевского (прежде всего в связи с сатирическим журналом в журнале «Свисток»); с начала 1861 года он употреблял его как устойчивый термин. В статье «Кое-что о прогрессе»»юным свистуном» назван и Писарев. В связи с публикацией первой статьи из писаревской дилогии «Схоластика XIX века» Катков замечал: «…юный свистун полагает все призвание людей прогресса в том только, чтоб бить направо и налево, не разбирая, что хорошо, что дурно… Считать себя дубиной, которая бьет направо и налево, не зная что и за что, не значит ли ставить себя ниже всякого обидного слова?» («Русский вестник», 1861, т. 35, кн. X, отд. «Литературное обозрение и заметки», с. 107).[]
  4. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 46, ч. I, с. 48.[]
  5. Там же.[]
  6. Д. И. Писарев, Сочинения в 4-х томах, т. 1, М., 1955, с. 134, 135. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи. Иные ссылки на статьи Писарева, не вошедшие в это издание (до сих пор наилучшее в текстологическом отношении), оговариваются особо.[]

Цитировать

Кондаков, И.В. «Популяризатор отрицательных доктрин» («Феномен Писарева» и эстетика русского радикализма) / И.В. Кондаков // Вопросы литературы. - 1995 - №5. - C. 171-210
Копировать